Семейные драмы 10 мин чтения 10

В день похорон матери дочь выбрала вечеринку. Но через месяц, увидев завещание, она закричала...

В день похорон матери дочь выбрала вечеринку. Но через месяц, увидев завещание, она закричала

В то утро Ярославль заливал ледяной дождь. Я стоял возле гроба жены и в последний раз позвонил нашей дочери.

— Кристина, маму через двадцать минут будут отпевать. Она до последнего ждала тебя…

В трубке заиграла музыка, а потом дочь неожиданно рассмеялась:

— Пап, у Леры день рождения! Я уже приехала в ресторан. Не пытайся заставить меня чувствовать себя виноватой.

Я молча отключился.

Кристина не знала одного: перед смертью Марина оставила мне письмо с последней просьбой о дочери.

А через месяц Кристина ворвалась в мой кабинет, швырнула на стол бумаги от нотариуса и закричала..

— Всё тебе?! Всё?! Пап, ты как её уговорил?

Листы разъехались по столу, один слетел на пол и лёг у ножки стула. Я как раз подписывал график дежурств на декабрь, и ручка так и осталась у меня в пальцах. В дверях стояла Галина Петровна, наш секретарь, тридцать лет в этой школе, а у неё за плечом маячили двое пятиклассников: их прислали за мной из спортзала, там опять кто-то кого-то толкнул.

— Галина Петровна, закройте, пожалуйста.

Она закрыла. Не сразу.

Кристина была без шапки, мокрые волосы прилипли ко лбу, пальто нараспашку. Пальто я помнил: Марина купила его ей позапрошлой зимой в «Ауре» и потом полгода повторяла, что переплатила, но Кристе идёт. Дочь похудела. А может, мне так показалось, потому что я месяц её не видел.

— Сядь.

— Не сяду. Ты знал?

— Знал.

Она даже рот приоткрыла. Наверное, думала, что я начну изворачиваться.

— Месяц. Ты месяц молчал. Я как дура прихожу к нотариусу, паспорт, свидетельство о рождении, а тётка в очках мне говорит: «Имеется завещание». Имеется! Всё имущество супругу. Мамина половина квартиры, бабушкина дача, вклад — всё тебе. А мне что?

— По завещанию — ничего.

— Она на морфии была! Она тебя в августе папой называла, я сама слышала!

— Завещание от апреля. Она сама к нотариусу ездила, на Советскую, на автобусе. Я даже не знал, она мне вечером рассказала.

— Ну конечно, сама. — Кристина засмеялась, точно так же, как тогда в трубке, только без музыки. — Значит, ты её с весны обрабатывал.

Вот тут мне надо было промолчать. Я двадцать шесть лет учу детей физике и восемь лет руковожу школой, я знаю, когда лучше промолчать. Но не промолчал.

— На похороны ты не успела. А к нотариусу через месяц успела.

Она побелела. Лицо у неё стало как у Марины, когда та сердилась: губы тонкие, подбородок вперёд.

— Я подам в суд. Мне сказали, такие завещания отменяют, если человек был на таблетках.

— Подавай.

Дверью она хлопнула так, что с полки упала грамота за районную олимпиаду. Пятиклассники в коридоре прижались к стене. Я поднял с пола лист. Это была копия её заявления о принятии наследства, заполненная от руки, и в графе «степень родства» она написала «дочь», так нажимая на ручку, что бумага в одном месте прорвалась.

Потом я пошёл в спортзал и разнимал двух семиклассников, которые не поделили мяч. Один из них плакал, второй говорил, что первый сам начал. Я сказал обоим, что вызываю родителей, и почему-то никак не мог вспомнить фамилию второго, хотя учил его брата.

Квартира у нас на Ленинградском проспекте, трёхкомнатная, купленная в девяносто восьмом, когда Кристине было два года. Записана она на Марину, но покупали мы её в браке, так что половина моя по закону, а вторая половина была Маринина. Теперь, получается, тоже моя. В большой комнате стоит пианино «Ростов-Дон». Марина тридцать лет преподавала в музыкальной школе на Пушкина, а по вечерам к нам ходили частные ученики. Целый месяц после похорон я поднимал крышку пианино и опускал обратно. Зачем — сам не знаю.

Письмо лежало в ящике стола, под квитанциями за свет. Марина отдала мне его в хосписе в середине сентября, в обычном конверте, заклеенном скотчем, потому что лизать клей ей было противно. Сказала: «Прочитаешь, когда меня не будет. Не раньше, Витя, я проверю». Я и прочитал в ту ночь, когда она умерла, сидя на кухне в куртке, потому что забыл её снять. С тех пор перечитывал раз двадцать. Перечитал и в тот вечер.

«Витя. Раз ты это читаешь, значит, я уже ничего не испорчу, так что слушай. Завещание я написала на тебя. Не потому, что Кристю не люблю, ты знаешь. Если всё будет по закону, ей достанется четверть квартиры, и через полгода она её продаст, потому что ей вечно надо срочно. И будешь ты жить с каким-нибудь Рустамом в её комнате, а она будет снимать, злиться на весь свет и говорить, что так получилось. А так всё у тебя, и ты будешь ей помогать. Только не сразу и не всё. Пусть ходит. Пусть просит. Ругаться будете — ругайтесь, но хоть разговаривать будете. Иначе ты закопаешься в свою школу, она уйдёт к своей Лере, и увидитесь вы на моей годовщине, как чужие люди. Хоронить меня она не придёт. Я её знаю. Злись на неё до сорокового дня, не дольше. Не отпускай её, Витя. Это моя просьба, последняя, честное слово. Письмо ей не показывай: решит, что я её купила. Может, и купила. Фотографию возьми, где я в зелёном, с Кристиного выпускного. Она у неё в телефоне, я просила скинуть и забыла. Только не ту, где я как завуч. И купи себе нормальные ботинки, у тебя подошва отклеилась, я видела».

В тот вечер, когда Марины не стало, я звонил Кристине четыре раза. Хотел сказать про похороны и про фотографию. Она не взяла. Наутро в агентстве попросили фото для креста, и Валентина Аркадьевна из музыкалки принесла ту самую, с доски почёта: Марина в белой блузке с бантом, волосы гладко назад, губы поджаты. Как завуч. Я посмотрел, сказал: «Годится», — и подписал бланк.

Двадцать восемь лет Марина решала, какие мне носить ботинки. И вот решила, какая мне будет дочь и сколько раз в месяц она будет ко мне приходить. Я сидел над письмом и злился на неё, на мёртвую. Злиться на неё было легче, чем на Кристину. С Кристиной всё было понятно, а с Мариной ничего.

Сороковины я делал дома. Пришли Валентина Аркадьевна, ещё три учительницы из музыкалки, наша соседка Зоя Михайловна и Галина Петровна, которую я не звал, а она пришла с пирогом с капустой и весь вечер мыла посуду, хоть я и просил её сесть. Кристина не пришла. В половине девятого мне на карту упали пять тысяч рублей от «Кристины Викторовны К.», в комментарии стояло: «на сороковины». Я долго смотрел на экран. Деньги эти я не вернул и не потратил. Так они и висели на счёте отдельной цифрой, которую я всё время видел.

В середине декабря позвонила нотариус и сухо сообщила, что Кристина Викторовна подала иск о признании завещания недействительным и что выдачу свидетельства она приостанавливает до решения суда. Через неделю пришла повестка: предварительное заседание двадцать второго января, Кировский районный суд. В иске было написано, что завещатель страдала онкологическим заболеванием четвёртой стадии, принимала сильнодействующие обезболивающие препараты, находилась в полной зависимости от супруга и не могла понимать значение своих действий. Отдельным пунктом истица просила истребовать выписку по вкладу: в марте на нём лежал миллион восемьдесят тысяч, на день смерти осталось девяносто две.

Миллион восемьдесят тысяч Марина копила лет десять, с частных учеников, по пятьсот, по восемьсот рублей за урок. Мы все знали, на что они: Кристине на первый взнос, когда соберётся. Ушли они на Марину. На два приёма в Москве, на платные исследования, которые по полису обещали через полтора месяца, на лекарство, которое врач назвал «желательным, но не входящим», на сиделку, когда я уже не справлялся, а до хосписа было далеко. Чеки я хранил все до одного, потому что Марина приучила меня хранить чеки. Сложил их в папку по месяцам и понёс юристу.

Юриста мне посоветовала Галина Петровна, кто же ещё. Олег Ильич Савин, отец девятиклассницы из нашей школы, контора в полуподвале недалеко от Волжской набережной. Он полистал папку, полистал иск и сказал, что дело, в общем-то, хорошее. Завещание составлено в апреле, Марина тогда ещё ходила сама, нотариус вела видеозапись — сейчас многие так делают как раз на такой случай, — и в хосписе её взяли только в августе. Но у дочери адвокат Корнеева, а Корнеева цепкая, обязательно заявит посмертную психиатрическую экспертизу, и это полгода, а то и больше. Ещё Корнеева любит давить на жалость: умирающая женщина, муж всё время рядом, дочь отодвинули.

— Записки, письма, хоть что-нибудь её рукой, где видно, почему она так решила? — спросил он. — Это бы сильно упростило дело.

— Нет, — сказал я.

Он посмотрел на меня поверх очков. Посмотрел не как юрист, а как отец девятиклассницы, которой я в прошлом году не дал выпустить в школе газету с карикатурой на физрука.

— Подумайте, Виктор Сергеевич. Если что-то есть, пусть оно лучше будет у нас, чем всплывёт у них.

Перед самым Новым годом, после шестого урока, ко мне в кабинет пришла Лера. Валерия Гусева, Кристинина подруга с пятого класса, я её помнил с бантами и с двойкой по физике за девятый класс, которую она потом исправила. Теперь у неё были нарисованные брови, ключи от машины в руке и такой вид, будто она пришла ругаться со мной из-за оценки своего ребёнка.

— Виктор Сергеевич, я ненадолго. Только Кристине не говорите, что я была.

Я показал на стул. Она села на краешек, не расстёгивая куртки.

— Мы студию закрываем. С января. Аренду подняли, мастера ушли, в общем, неважно. Кредит на Кристине, шестьсот сорок тысяч. На меня не дали, у меня история плохая. Она два месяца не платит. Ей уже на работу звонят, администратору в фитнес-клуб, представляете? Её Артур Вадимович вызывал.

— А ты?

— А я что? — Лера сразу набычилась. — Я оборудование продам и отдам ей половину. Папа мне помогает, а у неё вы. Ну, то есть были бы.

Помолчали. Где-то в коридоре уборщица гремела ведром.

— Вы на меня из-за того дня злитесь, — сказала Лера. — Я понимаю. Только я её не держала. Я ей сама говорила: давай перенесём. Она сказала: ничего не отменяй. Сказала: если я туда поеду, я там умру. Я подумала, ну, так все говорят.

— А в ресторане она что делала?

— Пила. Смеялась. Час просидела в туалете, потом вышла и опять смеялась. Я её домой отвезла. — Лера встала. — Она у вас не попросит, Виктор Сергеевич. Скорее засудит, чем попросит. Я вам это просто говорю, чтобы вы знали.

Она ушла, а я подумал, что Марина знала свою дочь хорошо, но не до конца. «Пусть ходит. Пусть просит». Так вот, не будет она просить.

На следующий вечер я поехал к Кристине в Брагино. Она снимала там однокомнатную на девятом этаже, лифт не работал. Я поднимался и считал этажи, как в детстве. Она открыла в растянутой футболке, с полотенцем на голове, и ничего не сказала, только отступила, чтобы я вошёл. В комнате был разложенный диван, на нём ноутбук, на подоконнике коробки с какими-то флаконами — наверное, из студии.

— От Леры знаешь, — сказала она. Не спросила.

— Знаю.

— Ну и?

— Просрочку я закрою на этой неделе. Дальше буду платить каждый месяц, сколько там у тебя по графику. Пятнадцатого.

Она сняла с головы полотенце и стала тереть волосы, долго и сильно, как будто они в чём-то провинились.

— Пятнадцатого. Как зарплату. Или как алименты. Мне к тебе приходить, расписываться в ведомости?

— Можешь приходить.

Сказал я это раньше, чем подумал. Кристина опустила полотенце.

— Это мама придумала?

Я не ответил. Ответа и не требовалось: она росла с Мариной двадцать шесть лет.

— Это мама, — сказала она. — Она всегда так. Чтобы все к ней ходили. Чтобы на каникулы к бабушке, на Пасху к тёте Свете, на день рождения в одиннадцать утра, а не вечером. Чтобы все были в куче. — Она села на диван, отодвинула ноутбук. — Знаешь, что она мне в августе сказала? Я же пришла. Правда пришла, ты на работе был. Посидела, она спала, потом проснулась, увидела меня и говорит: «Кристя, ты папу не бросай, он без нас пропадёт». Без нас! Она там вся жёлтая лежит, руки как палочки, а думает про то, кому тебя сдать. Меня — тебе. Как пианино. Она меня тебе завещала, понимаешь? Я и ушла. Через десять минут ушла. Сидела потом в машине у Леры и ревела.

— Ты мне не говорила, что приходила.

— А ты не спрашивал. Ты спрашивал, когда я приду.

Это была правда. Я ей звонил и спрашивал, когда она приедет. Каждый раз одно и то же.

— Я там один стоял, Кристина. В церкви. Возле гроба.

— Там полмузыкалки стояло, пап. И твоя школа. И Зоя Михайловна.

— Я там один стоял.

Она не ответила. Посидела, глядя на коробки на подоконнике, потом сказала, что завтра ей к восьми. Я понял и ушёл. Пока я спускался по лестнице, у меня отклеилась подошва — совсем, до половины, — и последние три этажа я шёл, шлёпая, как ластой. Дома я посадил её на «Момент» и прижал стопкой Марининых нотных сборников.

Просрочку я закрыл, сорок девять тысяч с пенями. Пятнадцатого января заплатил ещё двадцать три семьсот, прямо в банк по реквизитам, которые Лера прислала мне в мессенджер без единого слова. Кристина не пришла и не позвонила. Иск она не отозвала. В Новый год, в три минуты первого, от неё пришло «С Новым годом, пап», такое же, наверное, какое получили все её контакты. Я ответил: «И тебя». Встречал я его у Галины Петровны. Она пригласила так, что отказаться было бы неприлично, а её муж весь вечер рассказывал мне про рыбалку на Рыбинском водохранилище.

Восемнадцатого позвонил Савин.

— Виктор Сергеевич, Корнеева прислала ходатайство о посмертной экспертизе. И свидетелей заявила: соседку по палате, ещё санитарку. Санитарка будет говорить, что ваша жена в последний месяц путала дни недели. Это ни на что не влияет, завещание апрельское, но крови попьют. Я вас ещё раз спрашиваю: нет ли чего-нибудь от неё, хоть открытки?

Я сказал, что перезвоню.

Сидел я долго. Думал про санитарку, которая будет при чужих людях рассказывать, как Марина путала дни недели. Про Корнееву, которая начнёт объяснять судье, как я обрабатывал умирающую жену. Про судью, которая будет читать вслух «может, и купила», и Кристина будет сидеть в зале и слушать это из чужого рта, как свидетельские показания. Марина просила письмо не показывать. Она много о чём просила. Иногда она бывала права, иногда — нет, и при жизни я ей об этом говорил. Теперь сказать было некому, оставалось только решать самому.

Кристина работала в фитнес-клубе на Московском проспекте до девяти. В девять ноль пять она вышла, увидела мою машину и пошла мимо. Я посигналил. Она постояла, потом села на переднее сиденье и спросила, не глядя:

— Что ещё?

Я дал ей конверт.

Читала она долго, ей бы хватило и двух минут. Лампочка в салоне светила тускло, и она поднесла лист к самым глазам, как Марина, когда отказывалась надевать очки. На «Рустаме» она хмыкнула.

— Почему Рустам-то? Почему не какой-нибудь Петя?

— Не знаю. Это у неё спроси.

Потом она замолчала. Я смотрел вперёд, на мокрый снег, на вывеску клуба, где одна буква не горела. Я слышал, как она переворачивает лист, хотя там была всего одна страница. Потом перевернула обратно.

— «Может, и купила», — сказала она. — Ну да. Ну да.

И потом, совсем другим голосом:

— Ты ботинки так и не купил.

— Подклеил.

— Я видела, как ты по лестнице шлёпал. Я в глазок смотрела.

Она сложила письмо по старым сгибам и держала его на коленях обеими руками.

— Зачем ты мне это показал? Она же просила.

— Савин хотел нести его в суд. Чтобы судья читала.

— И ты решил, лучше пусть я.

— Решил.

— А сам ты чего хочешь? — Она повернулась ко мне. — Не мама. Ты. Ты же это всё делаешь, как она сказала. Пятнадцатого, пусть ходит. Ты сам чего хочешь?

Я думал над этим неделю, а ответить всё равно оказалось нечего. Сказал, что смог:

— Чтобы ты в квартире Рустама не поселила. И чтобы тебе на работу из банка не звонили.

— И всё?

— Пока всё. Ходить ко мне за этим не надо. Я буду платить переводом.

Она долго смотрела на меня. Не знаю, что она хотела увидеть. Наверное, не увидела, потому что отвернулась.

— Можно я его возьму?

— Нет. Это мне написано.

Она кивнула, будто так и думала. Разложила письмо на колене, сфотографировала его телефоном, проверила, не размыто ли, и вернула мне. Потом вышла из машины, не попрощавшись, и пошла к остановке, хотя я бы её довёз.

Двадцать второго января я приехал в Кировский суд за полчаса. Савин уже был там, с портфелем и термосом. Кристина пришла с Корнеевой, женщиной лет пятидесяти в норковом берете. Корнеева что-то быстро ей говорила, а Кристина не отвечала. Потом Кристина оставила её у окна и подошла ко мне.

— Дачу мне отдашь, — сказала она. — Бабушкину. Когда эти полгода пройдут и ты получишь бумаги. Я её продам. Ты против?

Дача — это полдома в Туношне с печкой, которую я перекладывал дважды, яблоня, посаженная Марининым отцом, и крыша, которую я каждую весну латал рубероидом. Там Кристина в шесть лет училась плавать, и там же мы с Мариной в последний раз сидели на крыльце в июне, когда она уже не могла дойти до реки.

— Продавай, — сказал я.

— Всё, что ты в банк за меня заплатишь, я верну. С дачи. До копейки.

— Как хочешь.

— Не «как хочешь». Верну.

— Хорошо. Вернёшь.

В зале она встала и сказала, что отказывается от иска. Судья, усталая женщина с длинными серёжками, объяснила ей, что повторно с тем же требованием по тем же основаниям обратиться будет нельзя, и спросила, понятно ли ей это и не оказывается ли на неё давление. Кристина сказала, что понятно и не оказывается. Корнеева смотрела в окно. Всё заняло одиннадцать минут. Савин в коридоре пожал мне руку и сказал, что нотариусу направят определение и теперь всё пойдёт своим порядком, а письмо так и не понадобилось. «Какое письмо?» — спросил я, и он засмеялся, решив, что я шучу.

На крыльце был мороз, крепкий и сухой, как у нас бывает после оттепели. Корнеева уехала на такси. Кристина застегнула пальто до горла.

— Ты на машине? Отвези меня к ней. Я ни разу там не была.

Ехали мы на Осташинское минут сорок, через весь город, по пробкам на мосту. Она молчала, только один раз сказала, что видела мои чеки, Корнеева ей показывала, и что она не знала, что мама ездила в Москву.

— Два раза, — сказал я.

— Ты мне не сказал.

— Ты трубку не брала.

Она кивнула и больше ничего не говорила до самого кладбища.

Дорожки там не чистили, мы шли по чужим следам, проваливаясь по щиколотку. Подклеенная подошва держалась. Крест стоял временный, деревянный, венки под снегом были уже серые. Кристина посмотрела на фотографию и сказала:

— Господи. Это что за завуч?

— Другой не было.

— Была.

Она стянула перчатку, достала телефон и долго листала, дуя на пальцы. Потом повернула экран ко мне. Марина в зелёном платье на Кристином выпускном, в школьном дворе, хохочет, запрокинув голову, у неё в руках чужой букет, а сбоку, обрезанный краем кадра, стою я в пиджаке, который был мне тогда тесноват.

— Вот. Я тебе пришлю. Распечатаешь?

— Сама распечатай, — сказал я. — И сама привези. Памятник всё равно ставят через год, когда земля осядет. Время есть.

Она убрала телефон, надела перчатку и смахнула снег с перекладины креста — сначала с одной стороны, потом с другой, чтобы было ровно.

— Привезу, — сказала она. И добавила, уже поворачиваясь к дорожке: — И ботинки купи. Нормальные.

Сказала и сама поморщилась, как будто это вырвалось не у неё.