В четыре часа утра меня разбудил не телефонный звонок, а страшный, отчаянный стук в окно. Глухой, частый, перемежающийся женскими рыданиями.
Я накинула шаль, выбежала в сени и распахнула дверь. На пороге стояла Люба Морозова — моя давняя подруга и соседка, учительница литературы. Она была в одной ночной сорочке и наспех натянутом пальто, босые ноги всунуты в калоши. Лицо белое как мел, губы трясутся, а в руках она сжимает мобильный телефон.
— Вера... Поехали со мной, ради Христа... Я одна не доеду, у меня ноги отнялись... — задыхаясь, прошептала она и опустилась на ступени.
Оказалось, пять минут назад ей прямо из реанимации областного центра позвонил дежурный врач. Номер нашли в документах мужа как законной супруги.
Сказали коротко: «Ваш муж, Морозов Виктор Сергеевич, сорок минут назад доставлен в реанимацию после тяжелейшего лобового столкновения на въезде в город. Срочно выезжайте. С ним в машине была женщина и мальчик десяти лет. Женщина погибла, ребенок в детской хирургии».
Виктор работал мостостроителем, последние десять лет ездил на дальние вахты: месяц на объекте, две недели дома. Люба все эти годы пылинки с него сдувала, считала их семью образцовой, ждала его со смен с горячими пирогами. Их взрослая дочь давно жила своей семьей в Сибири.
И вдруг — страшная авария на въезде в чужой город, погибшая женщина и мальчик рядом.
Мы поймали попутную машину у трассы и через сорок минут были в областной больнице. Любу колотило мелкой дрожью. Она сидела на заднем сиденье, глядя перед собой остекленевшими глазами, и без конца повторяла: — Десять лет... Десять лет врал мне в глаза. Приезжал, обнимал, чай пил на веранде... А там у него семья была. Ребенок рос.
В приемном покое пахло спиртом и лекарствами. Нас встретил дежурный хирург: — Морозова? Ознакомьтесь с документами и подтвердите личность. Муж на операционном столе, состояние крайне тяжелое, переломы, травма черепа. Мы боремся. Люба дрожащими пальцами вывела подпись на бланке: — Доктор... А кто была та женщина? Врач вздохнул: — Погибла до приезда скорой. Марина Соколова, тридцать два года. Ребенок жив, но в шоке, сейчас в детском корпусе.
Санитарка молча протянула Любе пакет с вещами Виктора.
Люба механически открыла его. Сверху лежала разорванная куртка, обручальное кольцо и его кожаный бумажник. Из прозрачного кармашка выпала фотография: молодая красивая женщина с мальчиком-первоклассником, удивительно похожим на Виктора чертами лица. На обороте детской рукой было выведено: «Любимому папе от Темы».
Люба посмотрела на карточку, и из ее груди вырвался глухой, страшный стон. Тридцать пять лет жизни, доверия, любви — всё превратилось в прах.
Через час двери операционной открылись. — Операция закончена, — устало сказал хирург. — Он без сознания, подключен к аппарату ИВЛ. Можете зайти на минуту, пока действует пропуск.
Мы вошли в реанимацию. Виктор лежал на койке, бледный, осунувшийся, под капельницами, вокруг мерно пищали кардиомониторы. Люба подошла вплотную к мужу, наклонилась к его лицу и с нечеловеческой, глухой тоской прошептала: — За что, Витя?.. Как ты мог столько лет так подло предавать меня?
И в эту секунду на тумбочке у койки завибрировал телефон Виктора, который санитары положили вместе с часами.
Люба машинально взяла трубку, чтобы выключить звук. Экран загорелся. На нем высветилось уведомление от гематологической лаборатории: «Виктор Сергеевич, готовы срочные результаты анализов по пациенту Морозову А.В. Просим явиться в отделение».
Люба на автомате разблокировала экран, открыла сообщения, чтобы понять, о какой клинике речь, и увидела список последних диалогов. Верхним висел чат с погибшей Мариной.
Люба нажала на переписку — и замерла.
Я увидела, как в одно мгновение лицо моей подруги исказилось от немого шока. Глаза распахнулись, руки затряслись так, что телефон со стуком выпал на простыню.
У меня было впечатление, что перед дней появился призрак
— Вера... — выдохнула она, оглядываясь на меня с диким ужасом. — Господи... Посмотри туда...
Я подняла телефон с простыни. Экран был в трещинах по углу, но читалось всё. Верхний чат — «Марина». Последние сообщения пришли этой ночью, в половине третьего.
«Витя, в восемь в приёмном отделении. Паспорт и СНИЛС не забудь, в прошлый раз без СНИЛСа гоняли».
«Выезжаем в три, иначе не успеем».
«Тёма не спит. Боится. Говорит, что в прошлый раз в боксе было холодно».
И выше, днём раньше: «Я не прошу тебя уходить от неё. Я прошу перестать прятаться. После больницы поедем к ней вместе. Если ты не можешь сказать — я сама скажу».
Ответ Виктора: «Скажу. В этот раз скажу».
Люба стояла рядом и держалась за спинку койки. Я листала вверх. Апрель, март, февраль. «Второй рецидив, Витя. Ждать больше нечего, только пересадка». «Ты подходишь как отец, наполовину, врач говорит, этого хватает, сейчас так делают». «Оля тоже могла бы подойти, она ему сестра по тебе. Но ты же им ничего не скажешь». «Продал гараж отца, в четверг переведу». «Я квартиру выставила. За такие деньги, конечно, никто не берёт, но хоть что-то».
Кардиомонитор пищал ровно. Виктор лежал с трубкой во рту, и лицо у него было чужое, отёкшее, будто не его.
— Он не гулял, — сказала Люба каким-то деревянным голосом. — Он ребёнка возил на химию.
— Люба.
— Я сейчас над ним стояла и спрашивала, как он мог. — Она смотрела не на меня, а на его руку, перевязанную под капельницей. — Вера, я проклинала его, а у него мальчик умирает.
Вошла медсестра и сказала, что время вышло, пропуск на одного и только на минуту, и вообще как мы сюда попали вдвоём. Мы вышли в коридор. Люба села на кушетку, положила телефон мужа себе на колени и больше его не выпускала.
Про мальчика нам толком ничего не сказали до восьми утра. В восемь в детском корпусе появилась заведующая, полная женщина в очках на цепочке, и, узнав фамилию, сразу спросила:
— Вы кто ему?
Люба открыла рот и закрыла. Я видела, как она ищет слово и не находит.
— Я жена его отца, — сказала она наконец.
Заведующая посмотрела на неё поверх очков долгую секунду и всё поняла. Такие женщины в областных больницах понимают быстро.
— Перелом ключицы, сотрясение, ушибы. Для обычного ребёнка — ерунда, полежал бы неделю. Но мальчик у нас не обычный. Он второй год на учёте в гематологии, они как раз на госпитализацию ехали. Мы его туда переведём, как только можно будет.
— Что у него? — спросила Люба.
— Лейкоз. Рецидив. Ему нужна трансплантация костного мозга, донором должен был быть отец. — Она помолчала. — Про отца я уже знаю. Мне звонили из реанимации.
Люба сидела, сложив руки на коленях, как на родительском собрании.
— Он знает про мать?
— Нет. Он спал, когда привезли, потом спрашивал. Ему сказали, что мама в другом отделении. — Заведующая сняла очки. — Врать долго не получится. Обычно говорит кто-то из родных. У вас есть его родные?
— Есть бабушка, — сказала Люба. — Мать Марины. Наверное, есть. Я не знаю.
Мы нашли номер в телефоне Виктора. «Нина Павловна М.» — так он записал мать своей второй женщины. Люба звонила из коридора, стоя лицом к стене, и я слышала только: «Нина Павловна, вы сядьте. Я жена Виктора». Потом долго молчала, потом сказала: «Да. Да. Я вас встречу».
Мальчика мы в тот день так и не увидели. Только через стекло, издалека, когда шли по коридору мимо палаты: худой, стриженый почти под ноль, левая рука в косынке, сидит на кровати и смотрит в потолок. Люба остановилась на секунду и пошла дальше.
Домой мы вернулись к вечеру, автобусом. В доме было холодно, печь с ночи не топлена, в сенях так и стояли Любины калоши, в которых она прибежала ко мне. Она затопила, поставила чайник, забыла про него, и он свистел, пока я не пришла с крыльца.
Ночью она позвонила дочери. Разговор я слышала не весь, потому что вышла, но потом Люба сама мне пересказала, и за следующие недели пересказала ещё раз пять — всё выискивала, где сказала не так.
Оля сначала испугалась за отца, кричала, спрашивала, полетит ли она успеет ли, потом Люба сказала про Марину и про мальчика. И Оля замолчала. А потом сказала:
— Мам, ты сейчас не думай ни о чём. Ты просто сиди возле папы.
— Оля, мальчику десять лет.
— У мальчика бабушка есть. Ты его не рожала. — И через паузу, тише: — Мам, ты вообще понимаешь, что он нам никто?
— Он твой брат.
— Он не мой брат, — сказала Оля. — Он результат того, что папа десять лет делал с тобой.
На похороны Марины Люба поехала. Хоронили в райцентре, за двести километров, где Марина жила с сыном, в понедельник. Я поехала с ней — она попросила. Народу было мало: две женщины с работы, сосед, Нина Павловна и мы. Нина Павловна оказалась маленькая, сухая, с сумкой на колёсиках; ей было шестьдесят девять, и её всё время качало. Она подошла к Любе прямо у автобуса.
— Вы зачем приехали?
— Я не знаю, — честно ответила Люба.
— Он её сгубил, ваш Виктор. — Нина Павловна сказала это без крика, ровно, как говорят давно решённое. — Я ей десять лет говорила: женатый, брось. А она: он хороший, он не бросает, он Тёмку любит. Вот и долюбились, в три часа ночи по трассе.
— Я про вас узнала позавчера, — сказала Люба.
— А я про вас с самого начала знала. — Старуха поправила платок. — Легче вам?
На обратном пути они сидели в автобусе рядом, потому что мест больше не было. Молчали два часа. Потом Нина Павловна начала говорить — про то, что у неё сахарный и давление, что до города от неё семь часов с пересадкой, что деньги с продажи Марининой квартиры так и не пришли, потому что покупателя не нашли, что в опеке сказали приехать с документами, а какие документы, если паспорт Марины сгорел в машине вместе с сумкой. Говорила она это не Любе, а в спинку переднего сиденья.
— Живите у меня, — сказала Люба.
Я сидела через проход и повернулась. Нина Павловна тоже повернулась.
— Что?
— От меня до областной сорок минут. Автобус в шесть двадцать и в восемь. Дом большой, дочь в Сибири, комната есть. Оформляйте на себя, вы бабушка, вам по закону первой. А жить — у меня.
Нина Павловна долго смотрела в окно.
— Вы это чтобы потом мне в лицо кинуть?
— Может, и так, — сказала Люба. — Я пока про себя мало понимаю. Но мальчика в приют я не отдам.
В опеке всё оказалось не так гладко, как в автобусе. Инспектор, молодая, с папками, объясняла: отец жив, в родительских правах не ограничен, значит, речь идёт о временном оформлении, пока он не в состоянии; бабушка — родственница, к ней вопросов меньше, но требуется обследование жилищных условий по месту фактического проживания. То есть Любиного дома. То есть к Любе придут, посмотрят, где ребёнок будет спать, есть ли отопление, где он будет учиться.
— Учиться он пока нигде не будет, — сказала Люба. — Он будет в гематологии лежать. Я учитель, я его сама подтяну.
— Это всё равно пишется, — вздохнула инспектор.
Комиссия пришла через неделю. Люба за эту неделю вынесла из дальней комнаты швейную машинку и коробки с Олиными учебниками, вымыла окна и купила в райцентре кровать, потому что на диване, сказали, ребёнку после пересадки нельзя. Кровать привёз на «газели» мужик из мебельного и взял за доставку восемьсот рублей.
Про деньги вообще получилось отдельно. На третий день после аварии Любе позвонили из банка и спросили, будет ли Морозов Виктор Сергеевич вносить платёж двадцать пятого. Потом позвонили из второго банка. Всего выходило около шестисот тысяч, взятых в прошлом году двумя кусками. Люба сидела на кухне с бумажкой и ручкой и складывала столбиком, а я смотрела на неё и думала про их крышу, которую они собирались перекрывать три года подряд и каждый год откладывали, потому что «весной, Люб, весной».
— Вот тебе и весна, — сказала она, будто услышала. — Я на него обижалась, что он скупой стал. Честное слово, Вера, я думала, он копит на машину получше.
Тёму перевели в гематологию в конце месяца. Он лежал в боксе, и к нему пускали по одному, в маске и халате. Первой пошла Нина Павловна — она и сказала ему про мать. Что она говорила, я не знаю, и Люба не знает. Вышла старуха через двадцать минут, села в коридоре и сказала: «Он не заплакал. Вот это страшно, что он не заплакал».
Люба к нему зашла на следующий день. Пробыла долго, минут сорок. Я ждала внизу, у гардероба. Когда она спустилась, я спросила, о чём говорили.
— Ни о чём, — сказала Люба. — Он спросил, кто я. Я сказала — Любовь Ивановна, соседка бабушки.
— Так и сказала?
— А как я скажу? «Здравствуй, я папина жена»? — Она застёгивала пальто и никак не попадала в петлю. — Он про папу спрашивал. Я сказала, что папа в больнице, что спит после операции. Он говорит: «Он проснётся, ему же надо мне клетки отдавать».
Виктора отключили от аппарата на семнадцатый день. Ещё через два он начал открывать глаза, узнавать, водить взглядом. Говорить он не мог — сначала из-за трубки, потом просто не мог, слова расползались. Врач объяснил: тяжёлая черепно-мозговая, будет долго, будет неровно, левая рука и нога слушаются плохо, возможно, останется так. Про то, чтобы брать у него костный мозг, речи нет и в ближайшие полгода не будет: множественные переломы, он на препаратах, он еле держит давление.
Про это Любе сказали в кабинете у гематолога, куда её позвали вместе с Ниной Павловной. Врач, мужчина лет сорока с усталым лицом, объяснял так, будто объяснял в сотый раз, и наверное, так и было.
— Отец как донор выпадает. Мы подали запрос в регистр, поиск идёт, но это деньги и это время, а времени у нас немного, мы его сейчас держим химией. Есть ещё один вариант, и он быстрее. У мальчика есть неполнородная сестра по отцу?
Люба ответила не сразу.
— Есть. Дочь.
— Половина шансов, что подойдёт по отцовской половине. Немного, но в нашей ситуации это самый быстрый путь. Ей нужно сдать кровь на типирование. Хоть у себя по месту жительства, мы скажем куда.
— Она в Кемерове.
— Кровь можно сдать в Кемерове, — терпеливо сказал врач.
В машине — нас подвозил сосед, у которого «Нива», — Нина Павловна первая не выдержала:
— Позвоните ей.
— Позвоню.
— Сегодня позвоните.
— Нина Павловна, — сказала Люба, — не надо меня подгонять. Я ей мать. Я знаю, как с ней разговаривать, и знаю, что будет, если не так.
Разговаривала она вечером, с крыльца, чтобы старуха не слышала. Я стояла у своей калитки, и мне было слышно каждое слово, потому что у нас тихо и собаки в тот вечер молчали.
— Оля, надо только кровь сдать. Из вены, как обычно.
— ...
— Я не прошу тебя ничего решать. Я прошу узнать, подходишь ты или нет.
— ...
— Оля, если ты подойдёшь — тогда и будем говорить. Если нет — я тебе больше слова не скажу об этом.
— ...
— Да. Да, я поняла.
Она вернулась в дом и села. Я зашла следом.
— Что?
— Говорит: мам, ты меня за донора сдаёшь отцовской любовнице. — Люба потёрла глаза ладонью. — Говорит: у меня двое своих, младшему четыре, если со мной что случится, кто их поднимет. И говорит — ты, мама, святая, тебя все хвалят, вон и соседи хвалят, а я плохая, потому что не хочу.
— А ты что?
— А я сказала, что меня никто не хвалит и я не святая. — Она усмехнулась криво. — Вера, я же его к себе привезла наполовину со зла. Мне хотелось, чтобы Витя открыл глаза и увидел, что я всё знаю и всё за него делаю. Чтоб ему стыдно стало. Красиво, да?
Виктор начал говорить в середине июня, через полтора месяца после аварии. Сначала отдельные слова, потом короткие фразы, медленно, с провалами. Люба ездила к нему через день: с утра в реабилитационное к нему, потом на автобус, потом в детский корпус к Тёме, и домой к девяти. На ней в то лето висело всё: Тёма, старуха с её давлением, огород, который она в конце концов бросила, кроме двух грядок, платежи по двум кредитам, которые она частично отсрочила, объяснив в банке, что заёмщик после ЧМТ, и справку принесла.
Про Марину он спросил сам. Никто не собирался с этим тянуть, просто врачи просили не сразу, пока состояние нестабильное. Он спросил на третьей неделе, как только стал складывать слова: «Где Марина?»
Люба потом рассказала мне так:
— Я говорю: Витя, Марина погибла на месте. Он моргает. Я говорю: похоронили двадцатого, на городском, я была. Он опять моргает и молчит. И вот тут, Вера, я стою и понимаю, что жду. Жду, что он про Тёму спросит. И он спросил. «Тёма?» Я говорю: живой, ключицу сломал, сейчас в гематологии, донора ищут, ты не годишься. И он заплакал. Ну, как заплакал — у них там после такого лицо не очень работает. Слёзы текут, а лицо стоит.
— А про тебя? — спросила я.
— А про меня — на следующий раз. Сказал: «Прости». Одно слово. Оно у него хорошо получилось, чётко.
— А ты?
— А я сказала: не сейчас.
Это она мне говорила, а ему сказала больше. Тоже потом пересказала, и я запомнила, потому что редко от неё такое слышала:
— Витя, я тебя домой заберу, тебя больше некуда. Я тебя буду поднимать, мыть и таблетки давать, потому что больше некому, и потому что я так умею. Но женой я тебе больше не буду. И не потому, что у тебя была Марина. А потому, что ты десять лет сидел у меня на веранде, ел пироги и решал за меня, чего мне лучше не знать. Ты мальчика от меня прятал. Не бабу — мальчика. Вот этого я, Витя, не переварю.
Он попробовал что-то сказать, и у него не вышло, и она ждала, пока выйдет. Он сказал: «Боялся».
— Знаю, — ответила Люба. — Я бы тоже боялась.
Оля приехала в июле, без предупреждения, одна, оставив детей мужу. Вышла из такси у калитки с маленькой сумкой, худая, загорелая, очень похожая на отца — те же брови. Первым делом поехала к нему. Вернулась поздно, вечером, села на крыльце и просидела там до темноты. Я к ним в тот вечер зашла — за солью, для вида.
Нина Павловна ходила по кухне и старалась не попадаться Оле на глаза. Оля её как будто не замечала — не грубила, просто смотрела мимо.
— Мам, ты его сюда привезёшь, и он у тебя тут будет лежать. А она, — Оля кивнула в сторону кухни, — будет ходить мимо и знать, что её дочь из-за него в земле. Ты это как себе представляешь?
— Никак, — сказала Люба. — Я это себе не представляю. Я это уже живу.
— Ты могла бы развестись.
— Могла бы.
— И?
— И это ничего бы не изменило до сентября. — Люба сняла с верёвки полотенце и начала складывать. — После сентября посмотрим.
Оля помолчала.
— Он меня узнал сразу. Говорит: «Оля». И плачет. Мам, он мне за пятнадцать минут три раза сказал «прости», а я сижу и думаю: пап, ты кому сейчас говоришь? Мне? Ей? Тому пацану? Ты же всем должен, у тебя на всех не хватит.
К Тёме её отвезли через день. Не уговаривали, она сама сказала: «Ладно, поеду, посмотрю». В бокс её пустили, потому что Нина Павловна сказала в ординаторской, что это сестра, и никто не стал разбираться, какая.
Пробыла Оля там минут пятнадцать. Вышла, стянула маску, дошла до окна в конце коридора и встала.
— Ну? — спросила Нина Павловна.
— Ничего. Он мне про танки рассказал. У него там журнал с танками.
Домой ехали молча. Дома Оля вытащила сигареты, хотя не курила лет пять, и ушла за сарай. Люба не пошла за ней. Она села чистить картошку и чистила её очень долго, дольше, чем нужно на троих.
Оля вернулась, постояла в дверях.
— Мам, я не про него. Ты не думай, что я такая сволочь, что мне мальчика не жалко. Мне жалко. Я как его увидела, у меня внутри всё перевернулось, он же вылитый Данька мой, только лысый.
— Я понимаю.
— Ничего ты не понимаешь. — Оля села напротив. — Мне жалко, что ты одна с этим. Я думала, приеду и заберу тебя к нам. Честно, я с Сашкой уже договорилась, у нас комната освободилась. А приехала — а тебя не забрать, ты вросла. У тебя тут ребёнок, старуха, отец, кредиты, всё чужое, и ты за это держишься, как будто это твоё.
— Это моё, — сказала Люба.
— Почему?
Люба подумала.
— Потому что больше ничьё.
Они просидели на кухне до часу ночи. Я ушла раньше, и что там было дальше, не знаю. Знаю только, что утром Оля вышла на крыльцо, когда Нина Павловна собиралась на автобус в шесть двадцать, и сказала ей:
— Нина Павловна, вы там скажите врачу... как его... Сергею Сергеевичу. Что я приехала.
Старуха остановилась с сумкой на колёсиках.
— Сдашь?
— Кровь сдам, — сказала Оля. — Кровь — это кровь. Дальше — не обещаю. Если подойду, я сначала со своим врачом поговорю, потом с мужем, потом уже с вами.
— Справедливо, — сказала Нина Павловна и пошла к калитке. У калитки обернулась: — Ты завтракала? Там оладьи в сковородке, под полотенцем.
Оля не ответила.
Она уехала в лабораторию на следующее утро, на попутке до трассы, потом на автобусе, потому что такси из деревни стоит семьсот рублей, а денег в доме было в обрез. Перед выходом стояла в сенях, застёгивала босоножки и говорила матери в спину, не оборачиваясь:
— В девять надо быть. Разбуди, если просплю, у меня телефон садится.
— Я разбужу, — сказала Люба.







