Судьбы и испытания 9 мин чтения 3

Тридцать восемь километров

Тридцать восемь километров

Врачи были уверены, что я жду семерых детей, в родзале уже выдохнули после седьмого крика, но в этот момент врач вдруг сказал: «Подождите…» — и в ту секунду стало ясно, что никто из них не был готов к тому, что обнаружилось внутри меня в последний момент.

Я мечтала только об одном — стать матерью. На обычном осмотре врач слишком долго смотрел на экран, а потом сказал:

— Мы видим семь плодов.

— Семь.

С этого дня моя жизнь изменилась полностью. Люди смотрели на меня с изумлением, переживали, задавали вопросы, а я каждую ночь лежала и слушала движения своих малышей, молясь только о том, чтобы они родились живыми.

Беременность была тяжёлой. Каждый новый осмотр проходил на нервах, каждый срок давался с трудом, и чем ближе были роды, тем сильнее я чувствовала, что врачи тоже понимают, какой это риск, даже если стараются говорить спокойно. Когда начались первые схватки, меня сразу увезли в больницу. В родзале всё уже было готово, все ждали появления семерых новорождённых.

Потом началось то, чего я боялась все эти месяцы. Раздался первый крик, за ним второй, третий, четвёртый, пятый, шестой, седьмой, и после этого по залу будто прокатился общий выдох — такой, словно все эти люди всё это время сами держались из последних сил.

— Семь, — сказал кто-то.

Я тоже на секунду поверила, что всё кончилось, что мои дети в безопасности и самое страшное уже позади. Семь криков уже прозвучали, семь малышей были здесь, и мне хотелось только закрыть глаза и заплакать от облегчения.

Но в этот момент один из врачей вдруг резко сказал:

— Подождите...

После этого слова в родзале всё будто застыло. Даже звуки приборов, которые до этого просто сливались в фон, вдруг стали слишком громкими. Я лежала на столе без сил, цепляясь за остатки сознания, и не могла понять, что ещё могло пойти не так, если семеро детей уже родились.

Я повернула голову и увидела профессора. За всю беременность я ни разу не видела его растерянным, но сейчас он замер. Его руки остановились, а в глазах мелькнуло то, чего меньше всего ждёшь от врача с таким стажем, — настоящий испуг.

— Профессор? — тихо спросила медсестра. — Что там?

Он ответил не сразу.

— На УЗИ было семь, — глухо произнёс он. — Мы все видели семь. И на тридцатой неделе, и перед самой операцией...

— Да, семь сердцебиений, — быстро отозвался кто-то из врачей, уже осматривавших новорождённых. — Все на месте.

В эту секунду я поняла главное: дело было не в тех детях, которых уже достали. Дело было в том, что внутри меня оставалось что-то ещё, чего никто не ждал.

— Что происходит? — крикнула я. — Доктор, скажите мне, что происходит?!

Но мне никто не ответил прямо. Врачи заговорили коротко, быстро, напряжённо. Кто-то потребовал инструменты, кто-то позвал анестезиолога, и по их голосам я поняла, что происходит то, к чему не была готова ни одна их инструкция.

Весь страх, который я копила девять месяцев, в ту секунду обрушился на меня разом. Я вспоминала все бессонные ночи, все тревожные взгляды врачей, все разговоры о риске, и только теперь поняла, что всё это было ещё не концом. Я уже думала, что прошла через невозможное, но по лицам людей вокруг видела: невозможное только что стало ещё страшнее.

А потом профессор, не отрывая взгляда от меня, тихо, почти неверяще произнёс:

— Здесь ещё один....

Дальше я почти ничего не слышала. Кто-то попросил дополнительный столик, кто-то громко назвал время, надо мной наклонился анестезиолог и сказал, чтобы я дышала ровно и смотрела на него, а не на свет. Я смотрела на него и думала о глупом: о том, что у меня дома семь распашонок, семь пелёнок, семь всего, потому что за девять месяцев нам собрали всё по семь, и что теперь чего-то не хватит.

Восьмую достали последней. Она не закричала. Секунд, наверное, десять было тихо, и эти десять секунд я помню лучше, чем всё остальное в своей жизни. Потом раздался не крик даже, а какой-то тонкий скрип, как будто где-то далеко и не всерьёз. Медсестра сказала: «Есть», и её унесли быстрее всех остальных.

Шестьсот девяносто граммов. Я узнала эту цифру только на следующий день.

Вадим Борисович пришёл ко мне в палату вечером, уже без халата, в свитере, и от этого показался мне стариком. Он сел на стул у кровати и долго молчал, а потом сказал:

— Лена, я тридцать один год работаю. Такого у меня не было.

— Как вы её не увидели?

— Она лежала за спиной у вашего третьего мальчика. Высоко, почти под рёбрами, поперёк. Одно сердце мы считали дважды. Такое бывает. Редко, но бывает. — Он потёр глаза. — Я вам не буду сейчас ничего обещать. Она очень маленькая.

Я хотела разозлиться. Мне казалось, что я должна кричать на него, требовать объяснений, спрашивать, как вообще можно было потерять целого человека на трёх УЗИ. Но злиться не получалось. Получалось только лежать и считать, сколько раз за минуту пикает что-то в коридоре.

Артём приехал через два часа после родов. Его пустили только к стеклу. Он стоял и смотрел на кувезы, потом вышел в коридор, сел на корточки у стены и так сидел. Я потом спросила, о чём он тогда думал, и он честно ответил: «О том, что у меня машина на газели, а не автобус».

Первые недели слились в одно. Семеро держались лучше, чем ожидали. Гриша и Марк дышали сами уже к пятому дню, Надя, Ася и Варя — чуть позже, Лёва долго был на кислороде, Рита набирала хуже всех из семи. А Тася лежала отдельно, в дальнем углу, и к ней меня водили как на свидание, по расписанию. Я сцеживалась восемь раз в сутки и подписывала бутылочки маркером. На восьмой писала просто «Т.». На неё молока уходило меньше всех, потому что она почти ничего не могла взять.

Двадцатого дня мне позвонили ночью. Не буду описывать эту ночь подробно. Утром реаниматолог, молодая женщина с очень спокойным голосом, сказала, что Тася стабилизировалась, но что нам с мужем надо понимать: даже если всё пойдёт хорошо, легкие останутся слабыми надолго, и будет кислород, и будут больницы, и будет много всего, чего не будет у остальных семи.

Мы вышли на лестницу. Артём закурил прямо там, под запрещающей табличкой, никто ему ничего не сказал.

— Лен, — сказал он. — Я тебя очень прошу, не кидайся сразу.

— Что?

— Их семь. Семь, понимаешь? У нас двушка съёмная. У меня семьдесят на руки. Я не про то, чтобы отказаться. Я про то, что есть же... учреждения. Где врачи круглосуточно. На год, на два, пока она...

Он не договорил, потому что я его перебила. Я не кричала. Я сказала:

— Восемь.

— Лена.

— Восемь. Больше эту тему не начинай никогда.

Он затушил сигарету о перила, потому что урны рядом не было, и сунул окурок в карман куртки. Я запомнила именно это — как он положил окурок в карман. И то, что он не стал спорить.

Я не буду делать из него злодея. Он испугался. Я потом, месяца через три, сидя ночью на кухне с Тасиной выпиской в руках, поймала себя на той же мысли — буквально на полсекунды, на вдохе, — и мне до сих пор стыдно. Разница была только в том, что он сказал это вслух, а я нет. Но сказанное вслух уже никуда не денешь. Оно осталось между нами, как гвоздь в стене, на который ничего не вешают, но который все видят.

Про нас написали, когда детям был месяц. Сначала местное издание, потом федеральные каналы, потом всё это покатилось само. «Семеро в одной семье». «Семь чудес». Я в первом же интервью сказала, что их восемь, и что восьмая лежит в реанимации, и журналистка искренне обрадовалась и переспросила: «То есть их получилось восемь?» Но в заголовок всё равно пошло семь. Так было понятнее. Семь — красивое число, восемь — уже какая-то математическая ошибка.

Помощь пошла настоящая, и я никогда не скажу про неё дурного слова. Магазин детских товаров привёз кроватки и коляски. Приход при храме на Северной организовал волонтёров: на холодильнике у нас висел график, где чужие женщины расписались по двое на каждый день недели. Фонд закрыл нам кислородный концентратор. Область назначила выплаты, оформили всё быстро, без нервотрёпки, за это отдельное спасибо той женщине из соцзащиты, которая сама позвонила и сама собрала половину бумаг.

И почти всё это приходило по семь. Семь комплектов постельного. Семь автолюлек. Семь наборов от мебельной фирмы, с гравировкой имён на спинках, и я звонила и просила восьмую, и мне отвечали, что партия была на семь, но они постараются. Иногда старались. Иногда нет.

В апреле забрали первых двоих, в начале мая ещё четверых, к концу мая — Лёву. Тася оставалась. В нашей съёмной двушке на Тельмана стояло семь кроваток, и ночью я иногда ходила между ними и пересчитывала, хотя пересчитывать было нечего: восьмая была в трёх кварталах отсюда, в областной детской, и я знала её вес на утро.

Тогда и появился Роман Игоревич.

Он строит коттеджный посёлок в тридцати восьми километрах от города, по Гурьевской трассе. Приехал сам, без камер, с мужской конкретностью, которая мне даже понравилась. Сел на нашу табуретку, посмотрел на батарею бутылочек и сказал:

— Дом. Сто сорок квадратов, два этажа, участок восемь соток. Оформляем на вас. Условие: заезжаете и живёте не меньше трёх лет, летом открытие посёлка, вы там с детьми, фотографии, ролик. Больше от вас ничего.

Артём сказал «да» ещё до того, как тот закончил. Не вслух — лицом. Он вырос в общежитии на Кирпичной, в комнате с одним окном, и слово «дом» для него значило не то же самое, что для меня.

В июне мы поехали смотреть. Дом был хороший, честный, без обмана: тёплый, готовый, даже плитка в санузле уже лежала. Я стояла на втором этаже, в комнате с двумя окнами, и представляла, как здесь стоят четыре кровати, и мне становилось физически легче от одной мысли, что дети смогут не спать в коридоре.

Потом я вышла и пошла по посёлку. Асфальт заканчивался у въезда. Дальше была насыпная дорога, и мне сказали, что зимой её чистят, но не каждый день, потому что посёлок ещё не сдан и на балансе не стоит. В соседней деревне ФАП, приём два раза в неделю, фельдшер Галина Ивановна, очень хорошая, все её хвалили. Автобус до города — в шесть двадцать и в семнадцать сорок. Я позвонила в скорую, представилась, спросила, сколько идёт машина до Сосновки. Мне ответили честно: минут сорок, если из города и если по погоде.

В машине по дороге назад я сказала:

— Артём, мы не сможем туда переехать.

Он не сразу понял, о чём я. Он был ещё там, в этом доме, он уже прикидывал, где поставит верстак.

— Ты с ума сошла?

— Тасю выписывают с кислородом. Её надо показывать пульмонологу раз в месяц, а если она захрипит ночью — я не могу ждать сорок минут. Я в городе за одиннадцать минут доезжаю сама.

— То есть из-за одной мы семерым не дадим дом.

Вот так это и прозвучало в первый раз. И потом звучало ещё сто раз, разными словами, в июне, июле, августе, шёпотом на кухне, чтобы не разбудить, и один раз не шёпотом, когда я в три ночи сказала ему, что он всё равно остался при своём, только теперь называет это по-другому, и он ударил ладонью по столу так, что подпрыгнули соски от бутылок, и ушёл спать в машину.

Тасю выписали двадцать четвёртого июля. Четыре килограмма двести. Нам выдали концентратор, запасные канюли, бумажку с сатурацией и телефон дежурного врача. Первые сутки дома я не спала совсем, сидела рядом и смотрела на её грудную клетку, и это, наверное, было глупо, потому что прибор пищит и без меня.

К августу нужно было отвечать Роману Игоревичу. Его девочка по фамилии... впрочем, не важно, звали Кристина, звонила раз в три дня и спрашивала очень вежливо. Артём придумал вариант: взять дом, прописаться, а жить пока в городе, потом продать. Я поехала и спросила прямо. Кристина посмотрела на меня как на человека, который предлагает украсть у её начальника кошелёк, и объяснила, что в договоре прописано фактическое проживание и что проверять будут не они, а тот, кто снимает ролики.

Я думала неделю. Считала. Сдавала бутылки от смеси в переработку, чтобы не сойти с ума, и считала: аренда тридцать два, коммуналка, лекарства, восемь порций смеси в день, потому что молока к пятому месяцу у меня осталось на одного. Дом — это триста тысяч в год, которых мы не платим. Дом — это комнаты. Дом — это Гришин велосипед во дворе, а не на балконе. Я всё это прекрасно понимала. Я не героиня, я просто считала.

И в итоге позвонила Кристине и отказалась. Ещё до всего, до ноября, до больницы. Я хочу, чтобы это было понятно: я отказалась не потому, что меня что-то заставило, а потому, что решила сама, сидя на табуретке с калькулятором в телефоне.

Артём в тот вечер не разговаривал со мной вообще. Ел, помогал с купанием, поменял Лёве подгузник, подкачал колесо у коляски — и ни слова. Так продолжалось три дня. На четвёртый он сказал, что нашёл вахту. Ямал, монтаж вентиляции, два месяца через месяц, сто восемьдесят на руки.

— Нам без дома надо больше денег, — сказал он. — Ты же сама считала.

Возразить было нечего. Я и не возражала.

Роман Игоревич, надо отдать ему должное, скандала устраивать не стал. Через Кристину передали, что фирма оплатит нам год аренды, «в рамках социальной программы», и попросили один фотодень в городе. Я согласилась и поставила одно условие: в кадре восемь детей. Они согласились легко. Тасю я держала на руках, с канюлей в носу, а концентратор стоял за кадром, потому что он большой и шумит. Фотограф был хороший, работал быстро и всё время шутил с Надей. В итоговую рекламу посёлка пошла другая семья — с пятью детьми и собакой, дом отдали им, и я на них не в обиде. Дом должен стоять с людьми внутри.

Артём уехал третьего сентября. Я осталась одна с восемью в двухкомнатной квартире на Тельмана. Приходили волонтёры — по графику, но график живой: кто-то заболел, кто-то уехал, в среду вместо двоих пришла одна и то на два часа. Приезжала мама, Нина Петровна, и я на неё орала — за то, что она докармливает Риту без спроса, за то, что она переставила стерилизатор, за то, что она вслух сказала: «Ну зачем ты с этим домом так». Ора хватало на минуту, потом я извинялась, потом она мыла бутылочки. Сестра Оля брала на выходные двоих к себе, у неё свой пятилетний и однокомнатная, и это был максимум, который она могла, и это было очень много.

Восьмого ноября Тася захрипела в четыре утра. Бронхиолит, как потом сказали, обычная осенняя дрянь, которую любой другой ребёнок перекашливает за неделю. Скорая приехала за одиннадцать минут, я успела собрать пакет и надеть на себя куртку поверх халата. В приёмном покое врач посмотрел на сатурацию и сказал: «Вовремя». Мы лежали четыре дня, потом ещё пять, в основном из-за кислорода.

Я не звонила Артёму в ту ночь. Позвонила утром, когда уже было ясно, что всё обойдётся. Он выслушал и спросил только:

— Сорок минут — это ты из-за этого?

— Из-за этого.

Он помолчал в своей вахтовой тишине, где всё время что-то гудит, и сказал:

— Понял.

Больше мы про дом не говорили. Он приехал в декабре на месяц, привёз денег и огромного плюшевого кота, одного на восьмерых, и мы полночи не могли решить, кому его класть, и в конце концов посадили на подоконник как общего. Он научился менять канюли и обрабатывать Тасе за ушами, где натирает. Он делал это молча и сосредоточенно, как работу, а работу он всегда делал хорошо.

Потом уехал снова. И вот тогда, во вторую вахту, что-то у него сдвинулось. Он стал звонить по видео каждый день в девять вечера, и всегда сначала спрашивал не «как дети», а «сколько у Таси». Сколько граммов. Сколько часов без кислорода. Иногда он просил повернуть телефон к ней и просто смотрел, как она возится, минуту или две, и говорил: «Ладно, не буди».

В марте он должен был подписать контракт на новый сезон — там платили ещё больше, сто девяносто с чем-то, и бригадир его звал на постоянку. Он приехал шестнадцатого марта, в субботу, вечером. Сел, снял ботинки, выпил воды из-под крана, хотя я всегда ставлю фильтр, и сказал:

— Я не подписал.

— Почему?

— Потому что Тасе в мае операция, и я не хочу узнавать об этом по телефону. — Он подумал и добавил, честно, потому что врать он не умеет: — И потому что мне надоело быть человеком, который присылает деньги.

Я сказала, что семидесяти на руки нам не хватит. Он сказал, что пойдёт к Хабибуллину на участок, там платят девяносто, но каждый день дома, и ещё можно брать частные заказы по субботам. Я сказала, что аренду с осени нам уже никто не оплатит. Он сказал: «Знаю».

Мы посидели ещё немного, и он встал, подошёл к концентратору, который стоял в углу большой комнаты и тихо тарахтел, и присел на корточки.

— Покажи ещё раз, как тут расход ставится. Я в декабре понял, а теперь опять забыл.

Я показала. Он попробовал сам, два раза, потом вытер руки о джинсы и пошёл проверять, спят ли остальные семеро.