В 9:41 телефон завибрировал в кармане моего чёрного пиджака. Во дворе уже ждал автобус, а трое мужчин готовились вынести гроб Оксаны. Четвёртым должен был быть наш сын, но вместо него пришло сообщение:
«Папа, я занят, никак не вырвусь. Извини. Фотографии потом скинешь».
Я дважды перечитал эти слова, застегнул карман и вышел под дождь.
Место Максима занял старый механик Степан Степанович. На кладбище приехало больше ста человек — бывшие водители, соседи, коллеги Оксаны. Не было только того, кого она ждала до последнего.
Возле машины Ира вцепилась в дверцу и сквозь слёзы прошептала:
— Папа, он даже не спросил, как она умерла…
Вечером, когда поминки закончились, я попросил нотариуса задержаться. Она долго убеждала меня отложить разговор хотя бы на несколько дней, но я уже принял решение.
На следующее утро каждое моё слово записали на видео, а документы отправили на регистрацию.
Сыну я ничего не сообщил.
Через год Максим появился во дворе вместе с женой. В руках он держал чёрную папку.
На кухне сын сразу заговорил о пропущенном сроке принятия наследства, восстановлении документов и стоимости четырёхкомнатной квартиры. Ему нужны были только моё заявление и справка.
Он говорил уверенно, словно квартира уже принадлежала ему.
Когда я спокойно сказал, что никакого наследства нет, Максим резко вскочил со стула.
Его жена обвинила меня в том, что я обокрал собственного сына, а он заявил, будто Ира ухаживала за матерью исключительно ради квартиры.
Разговор закончился угрозами, но через несколько недель всё продолжилось уже в другом месте.
Спор растянулся на несколько месяцев.
Всё это время в моём телефоне оставалось сообщение, полученное утром в день похорон.
Когда разбирательство закончилось, я поехал на кладбище, сфотографировал памятник, а дома собрал триста фотографий того майского дня.
На одном из снимков мой взгляд задержался особенно долго.
Я скопировал фотографии на флешку, положил её в конверт и отправил заказным письмом.
Через одиннадцать дней мне вернулось уведомление о вручении с подписью Максима...
Подпись была та же, что в школьном дневнике, — с длинной петлёй у «М». Я положил уведомление в ящик комода, где лежали квитанции, и три дня о нём не думал.
На четвёртый позвонила Дина. Начала спокойно, потом сказала, что нормальные люди так не делают, что она всё понимает про горе, но отправлять человеку такое — это подлость, и что у них ипотека четыре шестьсот, а я сижу на четырёх комнатах.
— Он просил фотографии, — сказал я. — Я отправил все, какие были.
Она бросила трубку. Я домыл кастрюлю, вытер стол и пошёл в гараж перебирать зимнюю резину, хотя перебирать там было нечего.
Вечером Ира открыла на ноутбуке папку с майскими снимками. Тимка делал уроки за тем же столом, и она развернула экран к себе.
— Ты это отправил?
— Отправил.
Она долго листала. Остановилась на кадре, который я и сам разглядывал дольше остальных: мама уже в гробу, рядом с её плечом лежит маленькая фотокарточка — Максим в третьем классе, с пионерским видом и оттопыренным воротником. Эту карточку она держала в больнице под подушкой и в апреле попросила, чтобы её положили с ней.
— Зачем, папа?
— Он же сказал: потом скинешь.
Ира закрыла ноутбук и ушла мыть посуду, которую уже вымыла до ужина. Вода шла минут десять.
Максим приехал через две недели, в четверг, ночным поездом. Один, без папки. Позвонил снизу в домофон в половине седьмого утра, я как раз ставил чайник.
Он сел на своё старое место у окна, спиной к батарее. Куртка осталась на нём.
— Ты хоть понимаешь, что ты сделал?
— Понимаю.
— Дина плакала. Я флешку в компьютер сунул на работе, у меня коллега за спиной стоял.
— На работе можно было и не смотреть.
Он потёр лицо руками. Под глазами у него было серо, борода отросла неровно.
— Мне в мае сказали «стабильно». Ира сама сказала: пока стабильно. Я взял билет на девятнадцатое.
— Она умерла шестого.
— Я знаю, когда она умерла! — Он ударил ладонью по столу, потом убрал руку. — Извини.
Чайник щёлкнул. Я налил ему в его кружку, синюю, с отбитой эмалью у ручки. Он не заметил, что кружка его.
— У меня в тот день была приёмка склада, — сказал он тише. — Триста паллет и штраф на компанию. Я думал: похороны — это же не для неё, это для вас. Ей уже всё равно.
— Ей было не всё равно в апреле.
— В апреле она мне сказала: не приезжай, если тебе тяжело. Своими словами сказала.
— И ты обрадовался.
Он молчал. Потом сказал то, что, наверное, готовил в поезде:
— Она на свадьбу мою не поехала. Смену не могла поменять, диспетчер, ага. Восемь лет назад. Я тогда тоже, знаешь, не умер.
— Она об этом жалела.
— Мне она не говорила.
— Тебе она много чего не говорила. Ты редко брал трубку.
Он допил чай и встал.
— Мне не квартира твоя нужна была, пап. Мне нужна была моя часть. Обычная, по закону. А ты сделал так, чтобы я на бумаге вышел вором.
— На бумаге ты вышел человеком, который пропустил срок.
Он застегнул куртку и ушёл. Я не пошёл провожать до лифта, стоял у окна и видел, как он идёт через двор мимо детской площадки к остановке. Обернулся один раз — не на окна, на подъезд.
Через восемь дней Ира пришла с работы, сняла кроссовки и сказала из коридора, не заходя на кухню:
— Пап, я в субботу с Максимом встречалась. В «Пекарне» на Малышева.
Я выключил горелку под кашей.
— Он тебе звонил?
— Я ему позвонила.
Она наконец зашла, села, положила телефон экраном вниз.
— Я выставляю квартиру. Отдам ему шестую часть. Столько, сколько ему посчитал бы нотариус, если бы он тогда приехал.
— У тебя не спрашивали.
— Вот именно, — сказала она. — У меня тогда тоже никто не спрашивал.
Я стоял с полотенцем в руке и не мог понять, куда его положить.
— Я тебе её отдал, чтобы ты жила спокойно.
— Я не живу спокойно. Мне его жена в декабре написала, что я мать доила ради метров. Мне на работе Светка сказала: молодец, вовремя подсуетилась. И Тимка спрашивает, почему дядя Максим не приезжает. Я год ей уколы ставила и памперсы покупала не за это.
— Ты понимаешь, что он тебе спасибо не скажет?
— Мне не надо спасибо. Мне надо, чтобы он от меня отстал и чтобы я в этой квартире перестала быть на всякий случай виноватой.
— А я? Я где буду?
Она посмотрела на меня, и я увидел, что этот вопрос она себе задавала и заранее приготовила ответ, и ответ был нормальный, деловой.
— Однушка в нашем районе — три семь, три девять. Купим тебе, рядом. Или живи со мной, у меня будет трёшка, комната твоя.
— Ты уже и цены посмотрела.
— Я две недели ничего другого не смотрю.
Три дня мы разговаривали только про Тимку и про то, кто идёт за хлебом. Потом я поехал в парк. Начальник колонны, Гриша, младше меня на двадцать лет, обнял, спросил про Оксану Николаевну, помолчал. Я сказал, что готов вернуться, хотя бы на развозку смены, хотя бы на полставки.
— Медкомиссию пройдёшь — оформим, — сказал он. — Только, Пётр Аркадьич, у нас теперь ГЛОНАСС и планшет. Отчёты в планшете.
— Разберусь.
Медкомиссию я прошёл со второго раза, кардиолог гонял меня на велосипеде и с сомнением выписал допуск.
Риелтор Лена приехала в четверг, обошла квартиру, потрогала стеклопакеты и сказала, что четырёхкомнатные в этом доме стоят долго, что покупатель на такую площадь торгуется всегда и что пятнадцать — это цена из объявлений, а не из сделок. Реально — четырнадцать три, если убрать из большой комнаты стенку и разобрать в спальне медицинскую кровать.
Кровать я разобрал сам, в субботу. Матрас отдали в хоспис, куда Оксана лежала последние две недели. Халат её, синий, с обгоревшим на утюге карманом, Ира положила в пакет и вынесла, а я потом ходил вечером и смотрел на этот пакет у мусорных контейнеров, но не полез.
Максим позвонил Ире через неделю после встречи в «Пекарне» и сказал, что шестая часть — это несерьёзно, что он такой же сын, что делить надо на троих, и его доля — пять миллионов.
— Пять — это если бы вообще ни меня, ни папы не было, — сказала она ему при мне, на громкой связи, потому что я потребовал. — Два триста. И расписка, что претензий больше нет.
— Ты меня как чужого оформляешь.
— Я тебя оформляю как брата, которому суд отказал два раза.
Он бросил трубку. Через день позвонила Дина и сорок минут объясняла Ире, что у Евы аллергия, что садик платный, что они снимают, потому что в ипотечной квартире ещё нет пола, и что мы всей семьёй решили выкинуть Максима из жизни, а теперь торгуемся за копейки.
— Два триста, Дина, — сказала Ира. — Это не копейки. Это два триста.
Показы шли весь февраль. Приходили люди, открывали шкафы, спрашивали, почему четыре комнаты, а кухня девять метров, и один мужчина в дублёнке сказал, что здесь, чувствуется, кто-то долго болел. Ира вывела его на площадку и разговаривала с ним там, а я сидел в маленькой комнате с Тимкой и играл с ним в морской бой, и он выиграл дважды, потому что я расставлял корабли как попало.
Покупатели нашлись в конце февраля: семья с двумя мальчиками, из Тюмени, деньги от продажи своей. Сошлись на четырнадцати трёх. Они попросили оставить кухонный гарнитур и антресоли. Мы оставили.
Максим согласился на два триста восьмого марта. Позвонил вечером, будто между делом, и первое, что сказал:
— Ладно.
Дальше говорил про то, что деньги нужны до июня, что застройщик поднимает стоимость отделки, что он не хочет ссориться. Про мать не сказал ничего, и я не начинал.
Сделку провели двенадцатого апреля. Ира сидела в банке с папкой, в которой всё лежало по порядку — она вообще человек порядка, у неё и мамины лекарства всегда стояли в коробке по времени приёма. Мне досталось только подписать заявление о том, что я не претендую, и снять с регистрации себя и Тимку.
Трёшку Ира взяла в соседнем квартале, восемь триста, с окнами во двор и школой через дорогу. Однушку мне — три семь, четвёртый этаж, лифта нет, зато десять минут пешком до неё. Я сначала сказал, что мне хватит и комнаты в общежитии при парке, чтобы никому не быть обузой. Ира ответила, что если я это ещё раз произнесу, она перестанет со мной разговаривать до июня, и я поверил.
Максиму деньги перевели восемнадцатого. Он приехал за распиской двадцатого, в воскресенье, потому что Ира настояла, чтобы бумага была написана рукой и при мне.
Квартира была уже полупустая, коробки стояли в коридоре, на кухне работал только чайник. Он писал долго, переспрашивал, как правильно — «претензий имущественного характера» или просто «претензий». Ира диктовала.
Потом он расписался — с той же длинной петлёй — и посидел ещё минуту.
— От неё что-нибудь осталось? — спросил он. — Ну, вещи.
— Халат выкинули, — сказал я. — Кольцо у Иры. Есть фотографии.
Он поморщился на слове «фотографии».
Ира ушла в спальню и вернулась с рамкой. Там мама стояла у автобуса в диспетчерской куртке, ещё не седая, лет сорок пять ей было, и щурилась от солнца.
— Возьми эту.
Он взял рамку двумя руками, как берут документ, и держал так, пока не сунул в сумку между свитером и зарядкой.
В коридоре, уже обувшись, он сказал:
— Пап, я тогда не приехал, потому что не мог представить, как я её несу. Вот честно. Я себе это представил в вагоне и вышел на первой станции.
— Ты не был в вагоне. Ты был на складе.
— Я был на складе, — согласился он. — Но представил я это в вагоне. Осенью, когда её оперировали.
Я не знал, что на это отвечают. Я сказал:
— Дверь придержи, замок заедает.
Переезжали двадцать седьмого. Грузчиков наняли двоих, и один, увидев мою лестницу без лифта, сразу поднял цену на пятьсот рублей, и я согласился, потому что сам поднял только две сумки и постоял потом на площадке.
В новой квартире оказалась одна беда: полка от старого шкафа не влезала в нишу, и я два вечера подпиливал её, а стружку сметал в совок с гвоздями. Тимка приходил и мешал, а потом попросил приделать ему в моей комнате крючок для рюкзака, чтобы «когда я тут остаюсь». Крючок я привинтил в тот же вечер.
На ремонт Ире не хватало. Она считала на кухне вслух: полы, электрика, детская. Я отдал ей восемьсот тысяч — всё, что было отложено, с гаража и с двух моих последних лет в парке. Она сначала не брала, а я сказал, что тогда сам найму электрика и сам с ним поругаюсь, и она взяла.
В мае, к годовщине, мы поехали на кладбище вдвоём с Ирой. Памятник за год просел с одной стороны, и я записал в телефон: сказать в конторе, чтобы подсыпали.
Максиму я не звонил. Он мне тоже. В июне прислал в мессенджер фотографию — стяжка, мешки, дочка Ева в наушниках-ушках стоит в пустой комнате. Ни подписи, ни «привет». Я посмотрел и не ответил. Через день посмотрел ещё раз и написал: «Ровная». Он поставил лайк.
С сентября меня поставили на утреннюю развозку: собираю смену по остановкам и отвожу в парк, потом обратно с ночной. Планшет я освоил, только всё время забываю нажимать «закрыть смену», и Гриша мне звонит.
В январе, во вторник, я вышел из машины на конечной покурить, хотя не курю двадцать лет, — просто постоять, — и телефон завибрировал в кармане. Половина восьмого утра, минус двадцать один.
— Пап, — сказал Максим. — Я в городе. С поезда.
— По делам?
— Нет.
Он помолчал.
— Я к ней хочу. Я же не знаю, как туда ехать. Ты говорил, там автобус какой-то.
— Двадцать четвёртый, от «Восточной». Идёт минут сорок, зимой дольше.
— А там где искать?
— Восьмой квартал, третий ряд от воды. Скамейка синяя, наша.
Он снова помолчал, и я слышал, как у него сипит дыхание от холода.
— Ты не хочешь со мной?
— Я на смене до одиннадцати, — сказал я. — И, Максим, левые ворота до апреля закрыты. Иди в те, что напротив магазина.







