Семейные драмы 7 мин чтения 25

Сын не приехал хоронить мать: «Я занят, потом скинешь фотографии». Через год он приехал за квартирой стоимостью 15 млн рублей. Я отдал ему ЭТУ фотографию…

Сын не приехал хоронить мать: «Я занят, потом скинешь фотографии». Через год он приехал за квартирой стоимостью 15 млн

В 9:41 телефон завибрировал в кармане моего чёрного пиджака. Во дворе уже ждал автобус, а трое мужчин готовились вынести гроб Оксаны. Четвёртым должен был быть наш сын, но вместо него пришло сообщение:

«Папа, я занят, никак не вырвусь. Извини. Фотографии потом скинешь».

Я дважды перечитал эти слова, застегнул карман и вышел под дождь.

Место Максима занял старый механик Степан Степанович. На кладбище приехало больше ста человек — бывшие водители, соседи, коллеги Оксаны. Не было только того, кого она ждала до последнего.

Возле машины Ира вцепилась в дверцу и сквозь слёзы прошептала:

— Папа, он даже не спросил, как она умерла…

Вечером, когда поминки закончились, я попросил нотариуса задержаться. Она долго убеждала меня отложить разговор хотя бы на несколько дней, но я уже принял решение.

На следующее утро каждое моё слово записали на видео, а документы отправили на регистрацию.

Сыну я ничего не сообщил.

Через год Максим появился во дворе вместе с женой. В руках он держал чёрную папку.

На кухне сын сразу заговорил о пропущенном сроке принятия наследства, восстановлении документов и стоимости четырёхкомнатной квартиры. Ему нужны были только моё заявление и справка.

Он говорил уверенно, словно квартира уже принадлежала ему.

Когда я спокойно сказал, что никакого наследства нет, Максим резко вскочил со стула.

Его жена обвинила меня в том, что я обокрал собственного сына, а он заявил, будто Ира ухаживала за матерью исключительно ради квартиры.

Разговор закончился угрозами, но через несколько недель всё продолжилось уже в другом месте.

Спор растянулся на несколько месяцев.

Всё это время в моём телефоне оставалось сообщение, полученное утром в день похорон.

Когда разбирательство закончилось, я поехал на кладбище, сфотографировал памятник, а дома собрал триста фотографий того майского дня.

На одном из снимков мой взгляд задержался особенно долго.

Я скопировал фотографии на флешку, положил её в конверт и отправил заказным письмом.

Через одиннадцать дней мне вернулось уведомление о вручении с подписью Максима...

Подпись была та же, что в школьном дневнике, — с длинной петлёй у «М». Я положил уведомление в ящик комода, где лежали квитанции, и три дня о нём не думал.

На четвёртый позвонила Дина. Начала спокойно, потом сказала, что нормальные люди так не делают, что она всё понимает про горе, но отправлять человеку такое — это подлость, и что у них ипотека четыре шестьсот, а я сижу на четырёх комнатах.

— Он просил фотографии, — сказал я. — Я отправил все, какие были.

Она бросила трубку. Я домыл кастрюлю, вытер стол и пошёл в гараж перебирать зимнюю резину, хотя перебирать там было нечего.

Вечером Ира открыла на ноутбуке папку с майскими снимками. Тимка делал уроки за тем же столом, и она развернула экран к себе.

— Ты это отправил?

— Отправил.

Она долго листала. Остановилась на кадре, который я и сам разглядывал дольше остальных: мама уже в гробу, рядом с её плечом лежит маленькая фотокарточка — Максим в третьем классе, с пионерским видом и оттопыренным воротником. Эту карточку она держала в больнице под подушкой и в апреле попросила, чтобы её положили с ней.

— Зачем, папа?

— Он же сказал: потом скинешь.

Ира закрыла ноутбук и ушла мыть посуду, которую уже вымыла до ужина. Вода шла минут десять.

Максим приехал через две недели, в четверг, ночным поездом. Один, без папки. Позвонил снизу в домофон в половине седьмого утра, я как раз ставил чайник.

Он сел на своё старое место у окна, спиной к батарее. Куртка осталась на нём.

— Ты хоть понимаешь, что ты сделал?

— Понимаю.

— Дина плакала. Я флешку в компьютер сунул на работе, у меня коллега за спиной стоял.

— На работе можно было и не смотреть.

Он потёр лицо руками. Под глазами у него было серо, борода отросла неровно.

— Мне в мае сказали «стабильно». Ира сама сказала: пока стабильно. Я взял билет на девятнадцатое.

— Она умерла шестого.

— Я знаю, когда она умерла! — Он ударил ладонью по столу, потом убрал руку. — Извини.

Чайник щёлкнул. Я налил ему в его кружку, синюю, с отбитой эмалью у ручки. Он не заметил, что кружка его.

— У меня в тот день была приёмка склада, — сказал он тише. — Триста паллет и штраф на компанию. Я думал: похороны — это же не для неё, это для вас. Ей уже всё равно.

— Ей было не всё равно в апреле.

— В апреле она мне сказала: не приезжай, если тебе тяжело. Своими словами сказала.

— И ты обрадовался.

Он молчал. Потом сказал то, что, наверное, готовил в поезде:

— Она на свадьбу мою не поехала. Смену не могла поменять, диспетчер, ага. Восемь лет назад. Я тогда тоже, знаешь, не умер.

— Она об этом жалела.

— Мне она не говорила.

— Тебе она много чего не говорила. Ты редко брал трубку.

Он допил чай и встал.

— Мне не квартира твоя нужна была, пап. Мне нужна была моя часть. Обычная, по закону. А ты сделал так, чтобы я на бумаге вышел вором.

— На бумаге ты вышел человеком, который пропустил срок.

Он застегнул куртку и ушёл. Я не пошёл провожать до лифта, стоял у окна и видел, как он идёт через двор мимо детской площадки к остановке. Обернулся один раз — не на окна, на подъезд.

Через восемь дней Ира пришла с работы, сняла кроссовки и сказала из коридора, не заходя на кухню:

— Пап, я в субботу с Максимом встречалась. В «Пекарне» на Малышева.

Я выключил горелку под кашей.

— Он тебе звонил?

— Я ему позвонила.

Она наконец зашла, села, положила телефон экраном вниз.

— Я выставляю квартиру. Отдам ему шестую часть. Столько, сколько ему посчитал бы нотариус, если бы он тогда приехал.

— У тебя не спрашивали.

— Вот именно, — сказала она. — У меня тогда тоже никто не спрашивал.

Я стоял с полотенцем в руке и не мог понять, куда его положить.

— Я тебе её отдал, чтобы ты жила спокойно.

— Я не живу спокойно. Мне его жена в декабре написала, что я мать доила ради метров. Мне на работе Светка сказала: молодец, вовремя подсуетилась. И Тимка спрашивает, почему дядя Максим не приезжает. Я год ей уколы ставила и памперсы покупала не за это.

— Ты понимаешь, что он тебе спасибо не скажет?

— Мне не надо спасибо. Мне надо, чтобы он от меня отстал и чтобы я в этой квартире перестала быть на всякий случай виноватой.

— А я? Я где буду?

Она посмотрела на меня, и я увидел, что этот вопрос она себе задавала и заранее приготовила ответ, и ответ был нормальный, деловой.

— Однушка в нашем районе — три семь, три девять. Купим тебе, рядом. Или живи со мной, у меня будет трёшка, комната твоя.

— Ты уже и цены посмотрела.

— Я две недели ничего другого не смотрю.

Три дня мы разговаривали только про Тимку и про то, кто идёт за хлебом. Потом я поехал в парк. Начальник колонны, Гриша, младше меня на двадцать лет, обнял, спросил про Оксану Николаевну, помолчал. Я сказал, что готов вернуться, хотя бы на развозку смены, хотя бы на полставки.

— Медкомиссию пройдёшь — оформим, — сказал он. — Только, Пётр Аркадьич, у нас теперь ГЛОНАСС и планшет. Отчёты в планшете.

— Разберусь.

Медкомиссию я прошёл со второго раза, кардиолог гонял меня на велосипеде и с сомнением выписал допуск.

Риелтор Лена приехала в четверг, обошла квартиру, потрогала стеклопакеты и сказала, что четырёхкомнатные в этом доме стоят долго, что покупатель на такую площадь торгуется всегда и что пятнадцать — это цена из объявлений, а не из сделок. Реально — четырнадцать три, если убрать из большой комнаты стенку и разобрать в спальне медицинскую кровать.

Кровать я разобрал сам, в субботу. Матрас отдали в хоспис, куда Оксана лежала последние две недели. Халат её, синий, с обгоревшим на утюге карманом, Ира положила в пакет и вынесла, а я потом ходил вечером и смотрел на этот пакет у мусорных контейнеров, но не полез.

Максим позвонил Ире через неделю после встречи в «Пекарне» и сказал, что шестая часть — это несерьёзно, что он такой же сын, что делить надо на троих, и его доля — пять миллионов.

— Пять — это если бы вообще ни меня, ни папы не было, — сказала она ему при мне, на громкой связи, потому что я потребовал. — Два триста. И расписка, что претензий больше нет.

— Ты меня как чужого оформляешь.

— Я тебя оформляю как брата, которому суд отказал два раза.

Он бросил трубку. Через день позвонила Дина и сорок минут объясняла Ире, что у Евы аллергия, что садик платный, что они снимают, потому что в ипотечной квартире ещё нет пола, и что мы всей семьёй решили выкинуть Максима из жизни, а теперь торгуемся за копейки.

— Два триста, Дина, — сказала Ира. — Это не копейки. Это два триста.

Показы шли весь февраль. Приходили люди, открывали шкафы, спрашивали, почему четыре комнаты, а кухня девять метров, и один мужчина в дублёнке сказал, что здесь, чувствуется, кто-то долго болел. Ира вывела его на площадку и разговаривала с ним там, а я сидел в маленькой комнате с Тимкой и играл с ним в морской бой, и он выиграл дважды, потому что я расставлял корабли как попало.

Покупатели нашлись в конце февраля: семья с двумя мальчиками, из Тюмени, деньги от продажи своей. Сошлись на четырнадцати трёх. Они попросили оставить кухонный гарнитур и антресоли. Мы оставили.

Максим согласился на два триста восьмого марта. Позвонил вечером, будто между делом, и первое, что сказал:

— Ладно.

Дальше говорил про то, что деньги нужны до июня, что застройщик поднимает стоимость отделки, что он не хочет ссориться. Про мать не сказал ничего, и я не начинал.

Сделку провели двенадцатого апреля. Ира сидела в банке с папкой, в которой всё лежало по порядку — она вообще человек порядка, у неё и мамины лекарства всегда стояли в коробке по времени приёма. Мне досталось только подписать заявление о том, что я не претендую, и снять с регистрации себя и Тимку.

Трёшку Ира взяла в соседнем квартале, восемь триста, с окнами во двор и школой через дорогу. Однушку мне — три семь, четвёртый этаж, лифта нет, зато десять минут пешком до неё. Я сначала сказал, что мне хватит и комнаты в общежитии при парке, чтобы никому не быть обузой. Ира ответила, что если я это ещё раз произнесу, она перестанет со мной разговаривать до июня, и я поверил.

Максиму деньги перевели восемнадцатого. Он приехал за распиской двадцатого, в воскресенье, потому что Ира настояла, чтобы бумага была написана рукой и при мне.

Квартира была уже полупустая, коробки стояли в коридоре, на кухне работал только чайник. Он писал долго, переспрашивал, как правильно — «претензий имущественного характера» или просто «претензий». Ира диктовала.

Потом он расписался — с той же длинной петлёй — и посидел ещё минуту.

— От неё что-нибудь осталось? — спросил он. — Ну, вещи.

— Халат выкинули, — сказал я. — Кольцо у Иры. Есть фотографии.

Он поморщился на слове «фотографии».

Ира ушла в спальню и вернулась с рамкой. Там мама стояла у автобуса в диспетчерской куртке, ещё не седая, лет сорок пять ей было, и щурилась от солнца.

— Возьми эту.

Он взял рамку двумя руками, как берут документ, и держал так, пока не сунул в сумку между свитером и зарядкой.

В коридоре, уже обувшись, он сказал:

— Пап, я тогда не приехал, потому что не мог представить, как я её несу. Вот честно. Я себе это представил в вагоне и вышел на первой станции.

— Ты не был в вагоне. Ты был на складе.

— Я был на складе, — согласился он. — Но представил я это в вагоне. Осенью, когда её оперировали.

Я не знал, что на это отвечают. Я сказал:

— Дверь придержи, замок заедает.

Переезжали двадцать седьмого. Грузчиков наняли двоих, и один, увидев мою лестницу без лифта, сразу поднял цену на пятьсот рублей, и я согласился, потому что сам поднял только две сумки и постоял потом на площадке.

В новой квартире оказалась одна беда: полка от старого шкафа не влезала в нишу, и я два вечера подпиливал её, а стружку сметал в совок с гвоздями. Тимка приходил и мешал, а потом попросил приделать ему в моей комнате крючок для рюкзака, чтобы «когда я тут остаюсь». Крючок я привинтил в тот же вечер.

На ремонт Ире не хватало. Она считала на кухне вслух: полы, электрика, детская. Я отдал ей восемьсот тысяч — всё, что было отложено, с гаража и с двух моих последних лет в парке. Она сначала не брала, а я сказал, что тогда сам найму электрика и сам с ним поругаюсь, и она взяла.

В мае, к годовщине, мы поехали на кладбище вдвоём с Ирой. Памятник за год просел с одной стороны, и я записал в телефон: сказать в конторе, чтобы подсыпали.

Максиму я не звонил. Он мне тоже. В июне прислал в мессенджер фотографию — стяжка, мешки, дочка Ева в наушниках-ушках стоит в пустой комнате. Ни подписи, ни «привет». Я посмотрел и не ответил. Через день посмотрел ещё раз и написал: «Ровная». Он поставил лайк.

С сентября меня поставили на утреннюю развозку: собираю смену по остановкам и отвожу в парк, потом обратно с ночной. Планшет я освоил, только всё время забываю нажимать «закрыть смену», и Гриша мне звонит.

В январе, во вторник, я вышел из машины на конечной покурить, хотя не курю двадцать лет, — просто постоять, — и телефон завибрировал в кармане. Половина восьмого утра, минус двадцать один.

— Пап, — сказал Максим. — Я в городе. С поезда.

— По делам?

— Нет.

Он помолчал.

— Я к ней хочу. Я же не знаю, как туда ехать. Ты говорил, там автобус какой-то.

— Двадцать четвёртый, от «Восточной». Идёт минут сорок, зимой дольше.

— А там где искать?

— Восьмой квартал, третий ряд от воды. Скамейка синяя, наша.

Он снова помолчал, и я слышал, как у него сипит дыхание от холода.

— Ты не хочешь со мной?

— Я на смене до одиннадцати, — сказал я. — И, Максим, левые ворота до апреля закрыты. Иди в те, что напротив магазина.