Семейные драмы 9 мин чтения 4

Сын и его жена сказали, что я слишком большая обуза, чтобы взять меня с собой в отпуск. Но я всё равно поехала… А то, что произошло на пляже, заставило их пожалеть о каждом сказанном слове..

Сын и его жена сказали, что я слишком большая обуза, чтобы взять меня с собой в отпуск. Но я всё равно поехала… А то, что

Более тридцати лет я была человеком, на которого всегда можно было положиться.

Я не покладая рук работала, вырастила сына, решала проблемы, за которые никто другой не хотел браться, и построила жизнь, в которой сдаваться для меня никогда не было вариантом.

Но после выхода на пенсию сын и его жена начали смотреть на меня иначе.

Со временем они перестали видеть во мне ту женщину, которой я всегда была.

Они начали замечать лишь мой возраст.

Поэтому, когда они сказали, что собираются в отпуск к морю, я улыбнулась и спросила, когда мы выезжаем.

Сначала никто из них не ответил.

Наконец сын прокашлялся.

— Мам, мы думаем, тебе будет лучше остаться дома.

Я посмотрела на него.

Его жена отвела взгляд.

— Мы просто хотим отдохнуть, — сказала она. — Если ты поедешь с нами, всё станет намного сложнее.

А потом сын произнёс слова, которые я никогда не забуду.

— Мы не хотим провести весь отпуск, постоянно переживая за тебя.

Я сразу поняла, что он имел в виду.

Они считали меня обузой.

Мне хотелось возразить.

Хотелось напомнить им обо всём, что я для них сделала.

Но вместо этого я улыбнулась.

— Хорошо вам отдохнуть.

Однако они не знали, что у меня уже были собственные планы.

Через несколько дней, когда они приехали на морской курорт, они были уверены, что я спокойно осталась дома.

Но они ошибались.

В тот момент, когда сын увидел меня, идущую по пляжу, выражение его лица мгновенно изменилось.

— Мам?! Что ты здесь делаешь?

Я спокойно посмотрела на него.

— Отдыхаю.

Он был в ярости.

Его жена явно чувствовала себя неловко.

Но я отказалась что-либо объяснять.

Следующие несколько дней я держалась от них подальше и проводила отпуск именно так, как хотела сама.

Пока однажды днём всё не изменилось.

Вдруг у воды поднялась невероятная суматоха.

Люди начали кричать.

Кто-то звал на помощь.

Когда я обернулась, то увидела сына и его жену в самом центре этого хаоса.

С их лиц исчезла всякая уверенность.

Они были в ужасе.

И когда сын наконец посмотрел на меня, я увидела в его глазах то, чего никогда прежде не видела.

— Мам…

Я подошла ближе.

То, что произошло потом, они не смогли бы представить даже в самых смелых предположениях.

А когда мы покидали пляж, они больше никогда не назвали бы меня обузой.

Только сейчас, задним числом, я понимаю, что была неправа почти во всём.

Начну с самого начала.

Комнату я нашла сама, по объявлению. Джемете, частный сектор, вторая линия, тысяча шестьсот в сутки, вентилятор, душ во дворе, хозяйку звали Надежда Ивановна, и она сразу предупредила, что горячая вода бывает не всегда. Меня это не смутило. Тридцать четыре года я работала медсестрой в реанимации, из них последние девять — старшей. Я умею мыться холодной водой и умею спать в любом положении.

Билет на поезд я взяла за три дня до их выезда. Артём с Викой ехали на машине, с остановкой в Ростове, и знали, что я останусь дома поливать их фикус и забирать посылки. Я и фикус полила, и записку на холодильнике оставила, что вернусь двадцать восьмого.

Их гостевой дом был в двух улицах от моего. Это я узнала уже там, случайно, когда увидела их машину у зелёных ворот. Специально не искала. Но и уходить на другой пляж не стала — платить по пятьдесят рублей за лежак и ехать куда-то на автобусе я не собиралась.

На третий день мы встретились у воды. Артём шёл с Соней на руках, Соня сосала лёд на палочке, и тут он поднял голову.

— Мам?! Что ты здесь делаешь?

— Отдыхаю.

Больше я ничего не сказала. Он стоял и смотрел на меня так, будто я нарушила какой-то закон, о котором все знают, кроме меня. Вика поздоровалась и начала поправлять на Соне панаму, хотя панама сидела нормально.

Потом мы держались друг от друга подальше. Они ставили зонт у синей вышки, я расстилала полотенце метрах в восьмидесяти, ближе к волнорезу. Соня один раз подбежала ко мне, показала ракушку, я сказала, что красивая, и отправила её обратно.

Вечером я оставила у их ворот пакет. Кефир, который Соня пьёт, персики и сандалии — те, в которых она ходит в садик. Потому что днём я видела, что она бегает по горячим плитам в шлёпанцах на два размера больше, и они с неё сваливаются. И записку положила: «Вика, в шлёпках она подвернёт ногу».

Я думала, что делаю доброе дело.

Пакет забрали. Кефир на следующий день стоял на подоконнике нераспечатанный, я видела через штакетник. Сандалии Соня так и не надела.

А на пятый день был ветер с берега.

Я его почувствовала ещё утром, когда шла за кукурузой. У моря ветер с берега — это не прохлада, это когда воду от пляжа отгоняет, и всё, что плавает, тихонько уезжает за буйки. Волны нет. Море гладкое, как в тазу. Люди радуются.

Я сидела на своём полотенце и читала детектив, который начала ещё в поезде. Соня была в воде, в розовом круге с уточкой, метрах в трёх от берега. Артём стоял рядом, по колено. Вика была под зонтом, с телефоном.

Потом Артём что-то крикнул Вике, она ответила, он пошёл к зонту за деньгами. Мимо шёл мужик с кукурузой и орал своё «горячая, сладкая». Артём считал мелочь, Вика искала кошелёк в сумке, всё это заняло, я думаю, минуты две. Может, три.

Когда я снова посмотрела на воду, круга у берега не было.

Он был далеко. Метрах в сорока. Розовое пятнышко.

Я встала.

Первой закричала не Вика. Закричала женщина с соседнего лежака, у которой дети играли в мяч. Потом Вика. Потом сразу все, и стало непонятно, кто на что кричит и куда смотреть.

Артём побежал в воду. Он плавает плохо, я это знаю с его четырнадцати лет, когда мы ездили в Скадовск и он наглотался воды у волнореза. Он лез вперёд, поднимая брызги, и почти не двигался. А круг уезжал.

Соня сначала держалась. Потом попыталась развернуться, чтобы видеть берег, и вывалилась.

Её вытащили двое парней на сапборде, они как раз шли от волнореза и были ближе всех. Один нырнул, второй держал доску. Я в это время шла по воде им навстречу и одновременно оборачивалась и кричала, чтобы вызывали скорую, и какая-то девочка лет пятнадцати первая полезла за телефоном.

Соню вынесли на песок. Она была без сознания. Губы серые, лицо мокрое, руки висели. Секунд десять, может, чуть больше, она не дышала.

Я работала тридцать четыре года. Я не помню, чтобы я думала. Я положила её, повернула голову, пальцем убрала изо рта песок и водоросли, потом сделала ей пять вдохов — у шестилетнего ребёнка это не сложнее, чем надуть мячик, только надо чувствовать, как поднимается грудная клетка.

На четвёртом она дёрнулась.

Потом из неё пошла вода, много, прямо мне на колени, и она закашлялась и заорала. Орала она так, что я села на песок и на секунду закрыла глаза. Ребёнок, который кричит, — это самый хороший звук на свете.

Вика упала рядом и пыталась взять её на руки, а я не отдавала, потому что её нельзя было тогда трясти и поднимать вертикально, и я сказала Вике что-то резкое. Не помню что. Кажется, «не трогай».

Артёма вытащили те же парни. Он уплыл метров на пятьдесят и назад уже не мог. Он стоял на четвереньках у самой воды, его рвало морской водой, и он никак не мог встать. Пока я держала Соню на боку и считала ей дыхание, я один раз посмотрела на него.

Вот тогда он и сказал:

— Мам…

И больше ничего. Он просто стоял на коленях в мокрых плавках, и его трясло, и он смотрел на меня, как смотрел в шесть лет, когда разбил стеклянную полку и ждал, что я скажу.

Скорая пришла минут через восемнадцать. По приморскому посёлку в августе — это быстро.

Дальше начинается то, чего никто из нас на пляже ещё не понимал.

Соню повезли в Анапу. В машине я села рядом, потому что Вика была босая и без документов, а Артёма всё ещё выворачивало. В приёмном отделении я говорила с дежурным врачом — фамилия, имя, возраст, сколько пробыла под водой, сколько не дышала, что делала я, чем откашливалась, была ли рвота. Я говорила на своём языке, и он на своём, и мы поняли друг друга за две минуты.

Он послушал, посмотрел, назначил снимок и оставил на сутки под наблюдение. Сатурация у Сони была девяносто три. Ей дали кислород, и через час стало девяносто семь.

Пока всё это происходило, Вика стояла в коридоре в одном сарафане поверх купальника и ни разу ни о чём не спросила. Просто стояла у двери.

Я подошла и сказала:

— Всё нормально. Утопление без последствий, воды она глотнула немного. Полежит сутки, посмотрят лёгкие. Я договорилась, меня пустят в палату на ночь.

И тут Вика повернулась и сказала тихо, но очень отчётливо:

— Людмила Петровна. Меня спросите.

— Что спросить?

— Кто останется на ночь. Кто с ней в палате. Хоть один раз меня спросите.

Я ответила, что у неё нет ни полиса, ни паспорта, ни сменной одежды, что она не знает, о чём спрашивать врача, и что через два часа она будет в коридоре плакать, а Соне нужен человек, который не плачет.

Каждое слово было правдой.

Вика посмотрела на меня, потом ушла в конец коридора и села на стул у окна. Через полчаса приехал Артём на такси, привёз её кроссовки и документы. Ночевать в палате осталась Вика. Ей выдали халат. Я поехала в Джемете на автобусе, в мокром от Сони сарафане, и всю дорогу держала в руке пакет с её мокрой панамой.

Утром я пришла к восьми. Артём сидел на лавке у корпуса и пил кофе из пластикового стакана. Он не спал, это было видно.

— Ей хорошо, — сказал он. — Уже просит планшет. Вика с врачом сейчас.

Я села. Мы посидели молча.

— Мам, я… — начал он и остановился. — Спасибо — это не то слово, да?

— Обычное слово.

— Ага. — Он покрутил стакан. — Я же ничего не смог. Я вообще ничего не смог. Я до неё не доплыл.

— До неё никто бы не доплыл. Её унесло ветром, это быстро, люди не успевают. Парни были ближе.

— Я стоял в двух метрах, — сказал он. — Я за кукурузой пошёл.

Я хотела сказать, что не надо было ходить за кукурузой, когда ребёнок в воде в круге, что круг — вообще не спасательное средство, что я ему это говорила ещё в июне, когда они его покупали. Всё это было готово у меня во рту.

Я сказал:

— Такое бывает у всех.

Он кивнул и вдруг заговорил совсем не про то.

— Мы не потому тебя не взяли, — сказал он. — Ну, то есть я тебе сказал, что переживать будем. Это я придумал. По дороге домой придумал, чтобы не говорить.

— А что надо было говорить?

Он долго молчал. Мимо прошла санитарка с ведром, и он подождал, пока она пройдёт.

— Вика с тобой не отдыхает, мам.

— Я поняла. Я мешаю.

— Да нет. — Он поморщился, как будто я нарочно не понимаю. — Не мешаешь. Ты всё делаешь. Вот она Соне даёт кашу — а ты через минуту берёшь и дальше сама докармливаешь. Она Соню одевает — ты переодеваешь. Она с педиатром разговаривает — ты влезаешь, потому что ты лучше знаешь, и ты правда лучше знаешь. Ты понимаешь, да? Ты всегда права. Ты вообще всегда права, всю жизнь.

— И это плохо?

— Это невозможно, — сказал он. — С этим невозможно жить, мам. Она мне зимой сказала: при твоей матери я себе кажусь плохой матерью. И я не смог ответить.

Я сидела и смотрела на клумбу с бархатцами. Знаешь, что было хуже всего? Что это оказалась не претензия и не скандал. Он не кричал. Он говорил так, как говорят про давление или про цены.

— Сандалии я привезла, — зачем-то сказала я.

— Да, — сказал он. — Сандалии. Мам, ну какие сандалии. Ты нам оставила у ворот записку, что она ногу подвернёт, — и мы час ругались. Не из-за сандалий. Из-за того, что ты за нами ходишь и подбираешь, что мы уронили.

Потом вышла Вика с выпиской на руках, и мы замолчали.

Соню выписали в час дня. И вот тут произошло то, что я до сих пор считаю самым трудным за всю поездку.

Врач вышел в коридор и начал объяснять: наблюдать три-четыре дня, если температура или кашель — сразу к врачу, купаться в этот заезд больше нельзя.

Я открыла рот. Я знала все эти слова заранее, я могла договорить за него любую фразу, я хотела уточнить про хрипы и про то, надо ли контрольный снимок.

Я закрыла рот и отошла на два шага.

Вика спросила сама. Спросила плохо, сбивчиво, три раза переспросила одно и то же, забыла спросить про снимок. Врач ответил, она записала в заметки в телефоне.

Потом она взяла выписку, и я не стала её читать. Мне было физически неудобно, как будто я стояла в неправильной обуви. Но я не взяла.

Соня вышла в коридор в чужой футболке, увидела меня и сказала:

— Баба Люда, а моя уточка уплыла.

— Уплыла, — сказала я. — В Турцию.

— Совсем?

— Спроси у мамы.

Вика посмотрела на меня быстро и странно. Ничего не сказала.

Оставшиеся четыре дня мы провели по-другому. Я не переселилась к ним и не стала сидеть с Соней, чтобы они «наконец отдохнули». Я просто перенесла своё полотенце к их зонту.

Они ходили есть в столовую на углу, где комплексный обед двести восемьдесят рублей, я ходила с ними. Соня сидела на берегу и играла в песке, в воду её пока не пускали, и она ревела по этому поводу дважды в день. Оба раза договаривалась Вика. Я один раз чуть не влезла — у меня в кармане лежала мелочь, и я почти сказала «давайте купим ей мороженое». Промолчала и ушла плавать. Плаваю я, к слову, до сих пор лучше, чем мой сын.

На третий вечер Вика сама пришла ко мне на веранду, села на табуретку и сказала:

— Я вам должна была сказать спасибо на пляже.

— Скажите сейчас.

— Спасибо. — Она помолчала. — Я всё видела. Как вы её вытащили и что вы делали. Я так не умею. Я в том месте вообще не понимала, что делают руками.

— Этому учат за один день. Есть курсы, есть в интернете. Найдите и посмотрите, вам обоим надо.

— Посмотрю.

— И в круге ребёнка не оставляют. Никогда. Ни в круге, ни на матрасе.

— Людмила Петровна, — сказала она. — Вот опять.

Мы обе сидели и слушали, как во дворе хозяйка гремит вёдрами.

— Я не умею иначе, — сказала я наконец. — Я тридцать четыре года была человеком, который приходит и делает. Ко мне везли тех, кого другие уже боялись брать. Я не умею стоять рядом и смотреть, как кто-то делает хуже меня.

— Я знаю, — сказала Вика. — А я не умею при вас быть матерью.

Домой мы возвращались вместе — они предложили, и я согласилась, потому что билет был на двадцать шестое, а обратная касса в Анапе в августе — это отдельный аттракцион. Ехали двое суток с ночёвкой в Ростове, Соня всю дорогу играла в телефоне и требовала останавливаться. Артём вёл, я сидела сзади с внучкой, и когда она уснула на меня, я держала её так, чтобы ей было удобно, и молчала три часа подряд.

А в сентябре я сделала то, о чём они не просили.

Я всегда забирала Соню из садика. Каждый день, пять дней в неделю, три года. У меня был их ключ, я приходила, забирала, кормила, гуляла, ждала, пока Вика придёт с работы, часто ещё и гладила. Мне казалось, что без меня всё встанет.

Я сказала, что теперь буду забирать по средам и по пятницам. Остальные дни — сами.

Артём растерялся.

— Мам, а как мы будем? У Вики смены до семи.

— Значит, надо договариваться с Викой о сменах. Или садик с продлёнкой. Вариантов много, вы взрослые люди.

— Ты обиделась, — сказал он.

— Нет.

— Ну а зачем тогда?

Я не стала объяснять, потому что объяснение у меня получалось длинное и в нём слишком много было про меня. Сказала просто: «Так будет правильнее». Он ещё дважды спрашивал, обиделась ли я, — на второй раз я ответила, что если бы обиделась, он бы узнал первым.

В октябре они пробовали и так, и так, ругались, один раз Соню забирал сосед по лестнице, потом Вика перешла на другой график, потеряв в деньгах тысяч восемь. Я про эти восемь тысяч знаю и молчу. Это самое трудное из всего, что я делала за последний год, — молчать про восемь тысяч.

По средам Соня приходит ко мне и рассказывает, что в море уплыла её уточка. Она уже сама придумала, что уточка живёт в Турции и у неё там дети.

А в начале ноября мне позвонил Артём и сказал, что они думают летом опять поехать в Джемете, к Надежде Ивановне, потому что дёшево и до моря пять минут.

— Я уже забронировала, — сказала я. — С первого по одиннадцатое.

— С нами?

— Нет, Артём. Себе. Одна.

Он помолчал, а потом засмеялся — коротко, неуверенно.

— Мам, ты не обуза, ты же понимаешь?

— Знаю, — сказала я. — Берите другие числа.