Семейные драмы 12 мин чтения 5

— Дяденька… можно я поем с вами? — спросила трёхлетняя дочь домработницы у Юлиана Галина, человека, чьё имя могло заставить замолчать целый зал.

— Дяденька… можно я поем с вами? — спросила трёхлетняя дочь домработницы у Юлиана Галина, человека, чьё имя могло заставить

В его особняке никто не осмеливался садиться рядом с ним за ужином.

Но маленькая девочка увидела не криминального босса. Она увидела одинокого мужчину, который ел за огромным столом в одиночестве.

То, что Юлиан сделал дальше, потрясло его охрану. Но то, что ребёнок прошептал после того, как сел на пустой стул, заставило самого опасного человека в доме медленно положить вилку.

Меня зовут Юлиан Галин. В тридцать четыре года у меня было больше денег, чем я мог потратить, и достаточно влияния, чтобы влиятельные люди отвечали на мои звонки среди ночи.

Отели. Клубы. Портовые перевозки. Недвижимость.

Это были те дела, о которых можно было читать в документах. Остальное в газетах не обсуждали. Люди просто называли меня Хозяином.

Но каждый вечер я ужинал один. В тот вечер двое охранников стояли у дверей столовой, а я сидел под хрустальной люстрой за столом на двадцать персон. Сервирована была только одна тарелка.

Два года назад их было три. Я больше не думал об этом. По крайней мере, пытался.

В доме пахло жареным мясом, тёплым хлебом и воском от свечей. На боковом столике лежал вышитый рушник, который старая экономка доставала только для особых ужинов, хотя особенных ужинов у меня больше не было.

Только длинный стол. Пустые стулья.

И тишина, которую даже охрана боялась нарушать. Потом я услышал маленькие шаги по мраморному полу. В дверях появилась девочка. На ней было бирюзовое платье, белые носочки и слишком серьёзное лицо для трёх лет. Тёмные кудри были собраны на макушке, а руки она нервно сцепила перед собой. Я сразу узнал её.

Амира. Дочь моей домработницы Галины. Она смотрела на меня несколько секунд. — Дяденька?

— Да?

Её взгляд перешёл с моей тарелки на пустые стулья.

— Можно я поем с вами?

Один из охранников сразу шагнул вперёд. Я поднял руку, не глядя на него. Он остановился. Из коридора почти бегом появилась Галина. — Амира! Она схватила дочь за руку.

— Господин Галин, простите. Няня не пришла. Я сказала ей сидеть на кухне.

Амира нахмурилась. — Но он ест один, мама.

Галина замерла. Так замерзают люди, которые понимают, что ребёнок сказал слишком много. Я посмотрел на девочку. — Почему тебя это тревожит? Амира пожала плечами.

— Потому что одним кушать грустно. Моя вилка остановилась. Рядом со мной стоял пустой стул, к которому никто не прикасался два года. Я отодвинул его. — Иди сюда. Галина побледнела. — Господин… — Принесите ей тарелку.

Амира взобралась на стул с такой серьёзностью, будто её пригласили на важное совещание.

Вокруг стояли мужчины, которые видели, как судьи, политики и преступники понижали голос, когда я входил в комнату. А эта маленькая девочка спокойно потянулась за кусочком хлеба. Потом посмотрела на меня.

— Мама сказала, у вас тоже была маленькая девочка. Комната изменилась.

Не внешне. Свечи горели. Охрана стояла у дверей. На кухне кто-то опустил крышку на большую кастрюлю борща. Но внутри столовой воздух стал другим. Галина потеряла весь цвет.

Я медленно повернулся к ней. Я никогда не говорил ей о своей дочери. Почти никто не знал.

Мою дочь звали Милана. Ей было четыре, когда она исчезла вместе с моей женой после пожара в загородном доме. Так мне сказали.

Пожар. Дым. Обвалившаяся лестница.

Тела, которые невозможно было опознать. Пустой детский стул за этим самым столом. И жена, которую я похоронил без лица. Я закрыл этот дом для смеха.

Для игрушек. Для семейных ужинов.

Для всего, что могло звучать как жизнь. И теперь трёхлетний ребёнок, которого я почти не замечал, сидел на стуле моей дочери и говорил о том, о чём в моём доме не имели права говорить.

— Откуда твоя мама это знает? — спросил я тихо. Галина шагнула вперёд. — Амира, хватит.

Но девочка уже наклонилась ко мне ближе. Она пахла детским мылом, молоком и кухонным тестом. — Мама сказала, нельзя говорить, — прошептала она. Я посмотрел на Галину. — Почему? Галина открыла рот, но не смогла произнести ни слова. Амира снова посмотрела на пустой стул рядом со мной. — Потому что плохая тётя сказала, что если мама расскажет, то Милану снова спрячут.

Вилка выпала из моей руки. Металл ударился о тарелку. Галина закрыла глаза. Охранники у двери выпрямились. А я впервые за два года услышал имя своей дочери не как память. А как возможность, что она всё ещё жива…

Я медленно поднялся. Не резко.

Не так, как вставал перед людьми, которых собирался уничтожить. Именно это испугало охрану сильнее всего. — Галина, — сказал я. — Вы сейчас расскажете мне правду. Она держала руки перед собой так, будто защищалась от удара. — Я пришла сюда не случайно, — прошептала она. — Я работала в той клинике после пожара.

У меня потемнело перед глазами. — Какой клинике?

Амира перестала жевать хлеб и посмотрела на мать. Галина заплакала. — В ту ночь привезли маленькую девочку. Без документов. С ожогом на руке. Мне сказали не задавать вопросов. Потом приехала женщина из вашей семьи. Один из моих людей у двери выругался сквозь зубы. Я не моргнул. — Кто?

Галина посмотрела не на меня. На портрет моей матери, висевший над камином. И в этот момент в коридоре раздался звук трости. Моя мать, Лидия Галина, вошлав столовую в чёрном платье, спокойная, как всегда.

Но увидев Амиру на стуле Миланы, она застыла. А ребёнок вдруг поднял на неё палец и тихо сказал: — Это плохая тётя.

Галина пошатнулась и схватилась за край стола. А моя мать впервые за всю жизнь выглядела не властной.

Она выглядела пойманной.

Это длилось недолго. Мать перевела взгляд с ребёнка на меня и сказала своим обычным голосом:

— Юлиан, отправь прислугу на кухню. У тебя стынет мясо.

— Галина, — сказал я, не поворачиваясь, — уведите Амиру. И не уходите из дома. Никуда.

Тимур сам отвёл их за дверь. Я слышал, как Амира по дороге спрашивала, дадут ли ей всё-таки тарелку.

Мать села. Не на стул Миланы — через один от меня, как всегда. Развернула салфетку, налила себе воды из кувшина. Рука не дрожала. Ей шестьдесят три, и я ни разу в жизни не видел, чтобы у неё дрожали руки.

— Твоя домработница — воровка, — сказала она. — Проверь её карманы, и вопрос закроется.

— Она жива?

Мать поставила стакан.

— Кто?

— Мама.

Свечи горели. На кухне работало радио, кто-то его быстро выключил.

— Да, — сказала она.

Я сел. Не потому что хотел сесть. Просто так оказалось надёжнее.

— Где?

— Сначала ты меня выслушаешь.

— Где.

— Ты меня выслушаешь, — повторила она тем же тоном, каким в детстве заставляла меня извиняться перед людьми, которых я презирал. — Иначе ты через два часа поедешь туда с четырьмя машинами, и всё, что я делала два года, закончится.

Я положил руки на стол. Это было единственное, что я мог с ними сделать.

— В ту ночь тебя не было в стране, — начала она. — Ты был в Стамбуле, ты покупал терминал. Я приехала в загородный дом в половине третьего. Мне позвонила Оксана.

— Няня.

— Няня. Я платила ей полторы её зарплаты все три года. Она звонила мне, а не тебе, и ты прекрасно знаешь почему.

— Продолжай.

— Второй этаж уже горел. Оксана вынесла Милану через террасу. У девочки была обожжена рука, левая, вот здесь. — Мать провела двумя пальцами по своему предплечью. — Вера была наверху. За ней никто не пошёл. Никто не мог.

Я кивнул. Это я знал. Это мне рассказывали шесть раз шесть разных людей.

— Я отвезла Милану в клинику Сергея Павловича. Ты его помнишь, он лечил твоего отца. Я сказала ему, что девочки в его журнале нет.

— А в гробу?

— В гробу ничего не было, — сказала мать. — Я не открывала его. И ты не открывал.

Я действительно не открывал. Мне сказали — не надо. И я согласился, потому что мне было тридцать два, я стоял в костюме на кладбище и был благодарен любому, кто избавлял меня от необходимости смотреть.

— Зачем, — спросил я.

И вот тогда она заговорила быстро. Впервые за вечер — быстро.

— За месяц до этого тебе прострелили колесо на Кутузовском. За две недели убрали Лёшу Самойлова, который вёл твою вторую линию. Пожар начался в котельной, но я тебе не верила тогда и не верю сейчас, что это была проводка, и никакая бумага меня не переубедит. Я похоронила мужа в сорок девять лет, Юлиан. Я знаю, как это выглядит, когда до человека не могут дотянуться и дотягиваются до того, кто рядом.

— Экспертиза...

— Экспертизу тебе написали те же люди, которые пишут тебе всё остальное.

Я молчал.

— Живая внучка в твоём доме — это заложник, — сказала мать. — Мёртвая — никому не нужна. Я сделала её мёртвой. Я не прошу спасибо.

— А мне сказать было нельзя.

— Тебе? — Она посмотрела на меня прямо. — Ты бы забрал её в этот дом и посадил на этот стул. Через год ты бы завёл ей охрану и школу с пропусками, а через два тебя всё равно достали бы, и она сидела бы рядом. Я знала, что ты не выдержишь. Ты и сейчас не выдерживаешь. Ты уже считаешь, за сколько доедешь.

— Четыре часа, — сказал я.

Она закрыла глаза.

— Видишь.

— Ты два года смотрела, как я ужинаю один.

— Я предлагала тебе жениться. Дважды.

Мне стало смешно. Это было плохое чувство, и я его придавил.

— Была ещё одна причина, — сказал я. — Скажи вторую.

Мать поправила салфетку.

— Вера брала билеты на двадцать второе. Прага. На двоих, себе и ребёнку. Мне сказала её подруга, я заплатила, и не делай такое лицо. Она собиралась увезти твою дочь и не собиралась тебе сообщать. Я не отдала девочку ей. И тебе тоже не отдала. Я оставила её там, где она просто растёт.

— В смысле — у кого.

— У Тамары Ильиничны. Жена Сергея Павловича. Он умер в прошлом марте, она осталась одна, ей шестьдесят, у неё дом в Коврове и теплица. Я перевожу ей деньги каждый месяц. Девочку зовут Маша. Мария Сергеевна Крапивина, внучка, документы есть, детский сад был, сейчас подготовительный класс.

Мария Сергеевна Крапивина.

Я взял в руку вилку и положил обратно, уже нормально, на салфетку.

— Ты дала моей дочери чужое отчество.

— Я дала ей жизнь без твоей фамилии, — сказала мать. — Это дороже.

Я позвал Тимура. Мать подобралась.

— Проводи Лидию Андреевну во флигель, — сказал я. — И пусть там кто-нибудь будет до утра.

— Ты меня запираешь? — спросила мать.

— Я не хочу, чтобы ты кому-то звонила.

— Мне некому звонить, Юлиан. Я всё сделала сама. — Она встала, взяла трость. У двери остановилась. — Она тебя не помнит. Ты приедешь и увидишь.

Галина сидела на кухне у окна, Амира спала у неё на коленях, свернувшись так, что видно было только один белый носок. Повариха мыла одну и ту же кастрюлю, наверное, минут десять.

— Я вас уволю? — сказала Галина, не поднимая головы. Это был не вопрос, скорее проверка.

— Почему вы пришли работать в этот дом?

Она наконец посмотрела на меня.

— Клинику закрыли в прошлом году, я осталась без места. Я знала вашу фамилию. Я год ходила по этим коридорам и каждый раз думала — вот сегодня скажу. А потом видела охрану у двери и шла складывать полотенца. У меня Амира, господин Галин. У меня, кроме Амиры, нет ничего.

— Вы рассказывали ей про мою дочь.

— Я рассказывала не ей. Я разговаривала вслух сама с собой, а она рядом играла. — Галина вытерла лицо тыльной стороной кисти. — Дети слышат всё.

— Лидия Андреевна что вам сказала тогда?

— Что если я открою рот, девочку увезут туда, где её никто уже не найдёт. И что мою дочь оформят в детский дом за один день. Я поверила и первому, и второму.

Я бы тоже поверил.

— Идите спать, — сказал я. — Няню вам с этой недели оплачу отдельно.

Мы выехали в пять утра. Две машины, я велел одну отправить обратно от поста на въезде в город. Тимур спорил. Я сказал, что если за два года туда никто не пришёл, то за один день не придёт тоже.

По дороге я трижды доставал телефон и трижды убирал. Звонить было некому. Аркадий Львович, мой адвокат, спит до восьми и всё равно скажет мне то, что я и сам знал: юридически моя дочь умерла, и это зафиксировано в реестре, который я сам же и оплатил.

На заправке за Петушками я взял кофе в бумажном стакане и минут пять стоял у стеллажа с детским барахлом. Там были раскраски, липкие лягушки на палочке и плюшевый заяц в футболке с надписью «Владимирская область». Я не купил ничего. Я не знал, что покупают шестилетним. Милана в четыре любила пластиковую лошадь с отломанным хвостом и ненавидела, когда ей мыли голову.

Дом Тамары Ильиничны стоял на улице с бумажной фабрикой в конце. Зелёный забор, калитка на вертушке, у крыльца детский велосипед с одним колесом на боку и лейка. Половина двора — теплица.

Тамара Ильинична вышла в халате и резиновых сапогах. Увидела машину, потом меня. Потом села на ступеньку.

— Господи, — сказала она. — Всё-таки.

— Она дома?

— В школе. У них до одиннадцати. — Она смотрела мне в лицо и, кажется, искала в нём кого-то. — Вы на неё не похожи. Она в мать.

Я стоял у калитки, потому что войти без разрешения не мог. Это был единственный двор в моей жизни, куда я не мог войти без разрешения.

— Заходите, — сказала она. — Чего вы там.

В кухне пахло вареньем и мокрыми тряпками. На подоконнике сохли крышки. На холодильнике магнитом был прижат листок — расписание: понедельник, музыка; среда, бассейн; пятница, логопед.

— Логопед?

— «Р» не выговаривает, — сказала Тамара Ильинична. — Ходим.

Она поставила передо мной чашку, я к ней не притронулся.

— Сколько вам платят?

— Сорок.

— За молчание или за ребёнка?

Она подняла на меня глаза, и мне стало неприятно. Не стыдно — именно неприятно.

— Сначала за молчание, — сказала она спокойно. — Сергей всё это провернул, а я ругалась с ним неделю. А потом её надо было в сад отдавать, и справки собирать, и с ушами лежать в больнице две недели, и я как-то перестала считать, за что мне платят. Я вам скажу прямо, чтоб вы потом не додумывали: я её люблю. Я старая, у меня своих не было. Вы приехали, и я всю жизнь знала, что вы приедете.

— Она помнит что-нибудь?

— Пожар — нет. Иногда во сне встаёт и идёт к двери, я её ловлю в коридоре. — Тамара Ильинична помолчала. — Про маму спрашивала до пяти лет. Я говорила, что мама заболела и умерла. Про отца ни разу не спросила. Дети не спрашивают о том, чего им не показывали.

В одиннадцать я стоял у школы, у железного заборчика, и смотрел, как из низкой двери выходят дети в куртках, надетых на одно плечо.

Она вышла девятая. Тёмные кудри, как у Веры, две косички, ранец с котами, шапка в руке. Шла и рассказывала что-то девочке в красном.

Я узнал её сразу и не поверил себе, потому что узнать шестилетнюю в четырёхлетней невозможно. Но у неё была походка Веры — носками чуть внутрь.

Тамара Ильинична махнула ей рукой.

— Маша!

Она подбежала, обняла её за бедро, потом посмотрела на меня. Спокойно, снизу вверх, как смотрят на взрослого, который стоит рядом с бабушкой и, значит, не опасен.

— Здравствуйте, — сказала она. — А это ваша машина?

— Моя.

— У неё колёса грязные.

— Мы далеко ехали.

Она кивнула, потеряла ко мне интерес и сообщила Тамаре Ильиничне, что Кирилл на музыке плевался и ему поставили замечание. Рукав у неё задрался, когда она полезла в ранец за бумажкой с этим замечанием. На левом предплечье, чуть выше локтя, шла светлая стянутая полоса, как будто кожу там когда-то присобрали и отпустили.

Я отвернулся и посмотрел на фабричную трубу.

— Дяденька, вам плохо? — спросила она.

— Нет.

— А вы кто?

Тамара Ильинична стояла, не дыша.

— Я знакомый твоей бабушки, — сказал я. — По работе.

— А вы останетесь обедать?

— Если пустите.

— Я не решаю, — сказала она серьёзно. — Решает бабушка.

Мы обедали суп с фрикадельками. Она объяснила мне, как правильно есть — сначала фрикадельки, потом всё остальное, — и рассказала про кота, который живёт в теплице и не признаёт дом. Я спросил, как кота зовут. Она сказала: Кот. Я сказал, что это честно.

Когда она ушла делать прописи, Тамара Ильинична сказала:

— Вы её сейчас заберёте?

— Я не знаю.

— Так не бывает, чтоб не знаю.

— У неё паспорт на другую фамилию и свидетельство, которое кто-то подделал. А моя дочь два года мертва по документам, и это устраивал мой человек. Если я завтра приду с этим в полицию, вас арестуют, а её, пока всё выясняют, отдадут не мне.

— В приют, — сказала Тамара Ильинична.

— В центр. Временно. Временно — это может быть полгода.

Она стала собирать со стола, хотя собирать было нечего.

— Сергей говорил, что бумаги хорошие, — сказала она. — Дурак был мой Сергей.

Аркадий Львович приехал ко мне в город на следующий день, в субботу, в рубашке без пиджака, и полтора часа задавал вопросы, от которых мне хотелось выйти.

Потом он снял очки.

— Юлиан, я вам объясню один раз. Чистого варианта нет. Есть три грязных.

— Говорите.

— Первый. Мы ничего не трогаем. Девочка остаётся Марией Крапивиной, вы платите этой женщине, приезжаете по субботам, покупаете дом рядом. Через десять лет она получает паспорт и узнаёт, что она — не она. Дешевле всего и хуже всего.

— Второй.

— Второй. Мы делаем ей ещё одни документы. Теперь уже на вашу фамилию, но так же, из воздуха. Я вам этого не советую, но найти людей вы найдёте.

— Третий.

— Третий — по-настоящему. Заявление в полицию: ребёнок жив, запись о смерти внесена по подложному медицинскому заключению. Генетическая экспертиза, отцовство подтверждается, дальше суд отменяет запись, и Милана Юлиановна Галина воскресает официально. Полностью законно. — Он побарабанил по столу. — И с этого дня заводится уголовное дело. Как минимум подделка документов и незаконные действия в отношении несовершеннолетнего. Фигуранты — врач, который, к счастью для всех, умер. Женщина, у которой она живёт. И ваша мать. Плюс опека, которая обязана проверить, куда именно возвращается ребёнок. А возвращается она к вам. Вы понимаете, что у вас на воротах стоят люди с оружием?

— Это охрана. Лицензированная.

— Юлиан.

Я подошёл к окну. Во дворе Галина развешивала какие-то детские вещи, хотя в доме была сушилка, а Амира ходила за ней с одной прищепкой в руке.

— Сколько времени займёт третий?

— Месяца четыре, если никто не будет мешать. Может, шесть.

— А она эти шесть месяцев где?

— Лучше всего — там, где сейчас. С вашего согласия и под вашим носом. Забирать её в процессе — самое глупое, что можно сделать.

Я так и сделал. Не потому что был умным. Просто когда мне объяснили все варианты, стало видно, что все, кроме одного, — про меня, а один — про неё.

В понедельник я подписал заявление. В четверг у меня и у девочки взяли кровь в частной лаборатории во Владимире, куда Тамара Ильинична привезла её на автобусе, сказав, что это диспансеризация. Маша сообщила мне, что не боится, но лучше отвернуться, и держала меня за палец, пока медсестра работала. Я к тому времени приезжал уже четвёртый раз и был «дядя Юлиан, который помогает бабушке с домом», и это было почти правдой: я оплатил ей крышу и новый котёл, потому что не оплатить не мог, а больше ничего придумать не сумел.

С матерью я разговаривал один раз за эти месяцы.

Она пришла в кабинет сама, села, поставила трость между колен.

— Меня вызывали, — сказала она. — Следователь. Молодой, с рыжими бровями.

— Я знаю.

— Ты мог этого не делать, Юлиан. Можно было решить тише.

— Можно.

— Тогда зачем?

— Потому что тише — это ещё одна бумага. У неё их уже две. Я не хочу третью.

Она смотрела на меня с интересом, как на чужого.

— Меня посадят?

— Вряд ли. Возраст, ходатайства, один эпизод, врач мёртвый. Аркадий Львович работает.

— Ты платишь адвокату за меня.

— Я плачу адвокату за дело.

Мать кивнула. Она всегда быстро понимала суть.

— И что дальше?

— Дальше ты переезжаешь. Квартиру я тебе купил, на Пречистенке, четыре комнаты, деньги буду переводить как раньше. Машину и Виктора оставляю тебе.

— Меня выгоняют из дома моего мужа.

— Из дома, который я купил в двенадцатом году.

Она помолчала.

— Я увижу её?

— Нет.

— Юлиан.

— Нет, мама.

— Она моя внучка.

— Ты положила её в чужой дом и приходила смотреть на меня по воскресеньям, — сказал я. — Я не знаю, как это устроено у тебя внутри, и не хочу разбираться. Я просто не буду в комнате, где ты рядом с ней.

Тогда у неё впервые дрогнули руки. Она сцепила их на трости и сказала:

— Ты пожалеешь. Не про меня. Про всё остальное.

— Наверное.

Она уехала в конце ноября. Забрала портрет над камином, две иконы и посуду, которую я никогда не видел в употреблении. Флигель опустел, и я отдал его Галине — у неё там стало две комнаты и своя кухня, и она долго не могла с этим согласиться, спрашивала, не вычтут ли из зарплаты.

Перевозки я продал в декабре. Не всё, но порт — да, Арсену, за меньше, чем они стоили, и с условием, которое ему не понравилось. Аркадий Львович сказал, что опека, которая придёт смотреть, чем живёт отец, не станет читать мои договоры, и он был прав. Я сделал это не для опеки. Я просто не собирался объяснять шестилетнему ребёнку, почему у нас в машине едет вторая машина.

Отели остались. Клубы остались. Я не святой и не собирался никому им казаться.

Суд был в марте, во Владимире, в маленьком зале, где батарея шипела громче судьи. Заняло двадцать минут. Отменили запись о смерти, восстановили запись о рождении, установили, что Мария Крапивина и Милана Галина — один человек. Тамара Ильинична сидела рядом со мной в кофте с брошкой и держала в сумке валидол, который ей не понадобился. Её дело закончилось штрафом; следователь с рыжими бровями честно написал в постановлении, что ребёнка ей передали как родственницу и что она содержала девочку надлежащим образом. Мать получила условный срок, и я узнал об этом из письма Аркадия Львовича, и вечером того дня ничего не почувствовал, кроме того, что надо ответить на письмо.

В апреле мы переехали. Все трое — я, Тамара Ильинична и девочка. Я предлагал квартиру в центре, она посмотрела и сказала, что без земли не сможет. Дом оказался проще того: из окна кухни видна теплица, и в теплице к июню завёлся другой кот, потому что Кот из Коврова ехать отказался и остался у соседей, и это была единственная настоящая трагедия того года.

Она называла меня «дядя Юлиан» до самого конца лета. Один раз, в июне, спросила:

— А вы правда мой папа?

— Правда.

— А почему вы меня не забрали раньше?

Я мог сказать многое. Про бабушку, про пожар, про то, что мне соврали и что я поверил, потому что верить было легче.

— Потому что я плохо искал, — сказал я.

Она подумала.

— Ладно, — сказала она и ушла к Амире, потому что у них во флигеле была коробка с одеждой для кукол, и это было важнее.

Они сошлись сразу, хотя Амире четыре, а ей семь, и Амира всё ломает. Милана командует. Галина говорит, что у нас в доме теперь громко, и говорит это с таким лицом, будто извиняется.

Новое свидетельство мне выдали в мае. Я забрал его сам, в окне номер три, и вышел с ним на улицу, где шёл мелкий дождь и стояли двое курьеров.

Вечером она нашла его на столе в кабинете и принесла мне, держа двумя руками.

— Тут моё имя?

— Твоё.

— Прочитайте.

— Милана Юлиановна Галина.

Она послушала, как это звучит. Потом потрогала гербовую печать пальцем.

— А можно я дома всё равно буду Маша?

— Можно.

— И в школе?

— И в школе. Пока сама не захочешь по-другому.

Она убежала вниз, крикнув с лестницы, что в теплице кот опять залез на верхнюю полку. Я сложил свидетельство и положил его в сейф, к документам на дом, и почему-то долго не мог закрыть дверцу — код набирался неправильно два раза.