Семейные драмы 11 мин чтения 6 521

Свёкор (68 лет) решил переехать к нам «доживать», хотя здоров. Озвучила сколько вычту из пенсии за услуги сиделки, он резко передумал...

Свёкор (68 лет) решил переехать к нам «доживать», хотя здоров. Озвучила сколько вычту из пенсии за услуги сиделки, он резко

В нашем обществе почему-то прочно укоренился совершенно железобетонный, не поддающийся никакой логике стереотип: как только человеку переваливает за шестьдесят пять, он автоматически получает негласное право надеть на себя мантию великомученика, сложить лапки на груди и требовать от родственников круглосуточного, бесплатного обслуживания по системе «ультра всё включено».

Отцу моего мужа, Федору Ивановичу, месяц назад исполнилось шестьдесят восемь лет. Для понимания картины: это не немощный старец с клюкой, забывающий свое имя. Это пышущий здоровьем, румяный, коренастый мужчина с луженой глоткой, который по выходным мотается на зимнюю рыбалку, виртуозно кроет матом правительство перед телевизором, в одиночку перекапывает три сотки на даче и не дурак пропустить рюмочку-другую домашней наливки под хорошую закуску. Медицинская карта у него тоньше, чем у моего тридцатипятилетнего мужа Павла, измученного офисным остеохондрозом.

Жил Федор Иванович один в своей прекрасной, обжитой двухкомнатной квартире, получал весьма приличную пенсию (как бывший военный инженер) и горя не знал. До минувшей пятницы. В пятницу вечером, когда я, закрыв все рабочие задачи по своим проектам (прелести и проклятия жизни самозанятой), наконец-то выдохнула и налила себе бокал вина, в дверь нашей квартиры раздался требовательный, затяжной звонок.

Открываем. На пороге стоит Федор Иванович. Вид у него такой, словно он только что пешком пересек пустыню Сахару без капли воды. Плечи трагически опущены, глаза полуприкрыты, на лице — печать вселенской скорби. А вокруг него, словно баррикады, возвышаются четыре огромные, набитые до отказа клетчатые челночные сумки, связка удочек и любимое кресло-качалка.

— Пап? Ты чего? Что-то случилось? Трубу прорвало? — опешил Паша, бросившись к отцу.

Федор Иванович медленно, опираясь на дверной косяк (хотя еще вчера я видела, как он бодро бежал за отходящим автобусом), переступил порог нашей квартиры.

— Всё, Пашка. Сдал отец, — загробным, дребезжащим шепотом выдал свёкор, хватаясь за сердце, которое у него работало как швейцарские часы. — Возраст берет свое. Чувствую, недолго мне осталось небо коптить. Давление скачет, ноги крутит, в ушах звенит. Одному в пустой квартире помирать страшно. Приехал к вам, кровиночки мои... доживать свой век в кругу любящей семьи.

Я стояла в коридоре, прислонившись к стене, и чувствовала, как мой внутренний Станиславский кричит: «Не верю!». — Проходи, папа, раздевайся, конечно! Люся, приготовь что-нибудь! — засуетился мой впечатлительный муж, подхватывая тяжеленные баулы, в которых, судя по звону, лежал не только запас валидола, но и коллекция любимых стопок.

Когда свёкор помыл руки и торжественно уселся за наш кухонный стол, чудесным образом исцелившись от одышки при виде запеченной свинины, начался второй акт Марлезонского балета. Раскрытие бизнес-плана.

— В общем, дети, я всё продумал, — вещал Федор Иванович, уплетая мясо так, что за ушами трещало. О его «предсмертном» состоянии напоминали только трагически сдвинутые брови. — Квартиру свою я уже племяннику троюродному сдал. Он парень молодой, платить будет исправно. Деньги от аренды и свою пенсию я буду откладывать на депозит. Я же старый человек, мне подушка безопасности нужна, на черный день, на похороны, на путевку в санаторий. Он сделал внушительный глоток чая и перевел свой цепкий взгляд на меня.

— А жить буду у вас. Комната у вас гостевая пустует, я там кресло поставлю. Люська всё равно дома целыми днями сидит за своим компьютером, в кнопки тычет. Так что ей не в тягость будет за больным стариком присмотреть. Утром мне кашку овсяную на молоке, в обед супчик горячий обязателен для желудка, ну и вечером что-то легкое. Стирка, глажка — это само собой, мужчине в моем возрасте тяжело у стиралки нагибаться. Да и лекарства по часам выдавать нужно.

Вы же семья, должны понимать....

Я понимала, и даже лучше, чем хотелось бы. Я отставила бокал, взяла с подоконника телефон и открыла калькулятор. Не для эффекта, хотя эффект получился. Мне действительно нужно было посчитать. Прошлой весной мы искали сиделку для моей бабушки в Подольске, и я тогда два месяца переписывалась с агентствами, так что расценки помнила лучше, чем таблицу умножения.

— Федор Иванович, — сказала я самым ласковым голосом, каким обычно разговариваю с заказчиками, которые в пятницу в девять вечера просят «маленькую правочку». — Давайте тогда сразу по-честному, как вы любите. Сиделка с проживанием у нас в области сейчас стоит от семидесяти тысяч. Это без готовки по отдельному меню и без глажки. Вам, как родному, сделаю скидку. Тридцать пять тысяч за уход, двенадцать на питание, три ваша доля коммуналки. Пенсия у вас пятьдесят две, правильно? Значит, две тысячи остаются на мелкие расходы. А деньги за аренду, конечно, на депозит. Это святое.

Свёкор перестал жевать. Кусок свинины так и остался у него за щекой, отчего вид был одновременно грозный и хомячий. Он медленно перевёл взгляд на сына.

— Паш. Ты слышал? Она с отца деньги берёт.

— Люсь, ну ты чего… — промямлил мой муж и покраснел так, будто это он выставил счёт.

— Я ничего. Папа сам всё перечислил: кашка на молоке, супчик, глажка, лекарства по часам. Это работа. Я её оцениваю. Я, между прочим, «в кнопки тычу» не бесплатно, Федор Иванович. Этими кнопками я плачу половину нашей ипотеки, а иногда и больше половины.

Федор Иванович проглотил мясо, аккуратно положил вилку параллельно тарелке, как это делают военные и люди, которые собираются уйти красиво, и встал. Без косяка и без хватания за сердце.

— Вот, значит, как. Ну спасибо, невестка. Полегчало мне. Прямо сейчас полегчало, чудеса медицины. Не нужна мне ваша кашка. Завтра же домой поеду.

Ночевать он всё-таки остался, потому что на часах было без двадцати одиннадцать, а сумки в одиночку он бы вниз не спустил. Ушёл в гостевую и так хлопнул дверью, что у нас в серванте звякнули бокалы. Я допила вино, чувствуя себя одновременно победительницей и последней сволочью. Паша молча мыл посуду, хотя посудомойка у нас стоит ровно под той раковиной, над которой он стоял.

Утром выяснилось, что домой Федор Иванович не поедет. Я узнала об этом раньше всех, потому что в семь утра вышла на кухню за кофе, а он стоял в коридоре с телефоном у уха и говорил тем голосом, каким, видимо, сорок лет разговаривал с подчинёнными на объектах:

— Стас, ты меня не понял. Я спрашиваю, что будет, если я вернусь… Ну, предположим… Нет, я не выгоняю… Как отказались? Совсем? И залог им уже не вернули?.. Ладно. Ладно, говорю. Живите.

Подробности мне за завтраком изложил Паша, которому отец рассказал всё в машине. Троюродный племянник Стасик заехал в квартиру свёкра в четверг вместе со своей девушкой Алиной. Чтобы получить ключи, они заплатили сразу за три месяца, по двадцать восемь тысяч, итого восемьдесят четыре. Со старой съёмной квартиры они съехали, и тамошний хозяин залог им не вернул. А Федор Иванович в тот же четверг положил эти восемьдесят четыре тысячи вместе со своими накоплениями на вклад на полгода под хороший процент. Если забрать деньги раньше, проценты сгорают. Выставить родственника на улицу в декабре, вернуть ему деньги и потерять проценты, чтобы потом вся родня обсуждала это на каждом юбилее, свёкор не мог. Жить у невестки по прейскуранту не мог тоже.

Поэтому за завтраком он объявил третий вариант. Сам сварил себе овсянку, сжёг мою эмалированную кастрюльку и, накладывая серую кашу с чёрными хлопьями, сказал в пространство:

— До марта поживу. Пока у Стаса договор. Платить не буду, но и услуг ваших не прошу. Всё сам. Мне от тебя, Людмила, ничего не надо.

Людмилой он меня до этого называл один раз, на свадьбе, когда произносил тост.

Вечером, уже в спальне, у нас с Пашей случился первый за долгое время разговор шёпотом, а шёпотом ссорятся только тогда, когда всё серьёзно.

— Ты его унизила, — сказал Паша, глядя в потолок.

— Он пришёл с меню, Паш. С меню! Кашка, супчик, глажка.

— Он мой отец.

— А это моя квартира тоже. И мой день. Я с утра до вечера работаю, просто не в офисе. Почему-то все считают, что раз я дома, значит, свободна.

Паша долго молчал. Я уже решила, что он уснул, и тут он сказал:

— Три месяца. Ну, Люсь. Три месяца.

— Три, — согласилась я. — Первого марта он у себя дома. Обещаешь?

— Обещаю.

Я тогда ещё не знала, сколько ему будет стоить это обещание.

Декабрь вышел таким, что его можно было бы снимать как сериал для федерального канала, если бы федеральные каналы снимали что-то про жизнь, а не про олигархов. Федор Иванович обслуживал себя сам, причём демонстративно, с таким усердием, что лучше бы не обслуживал. В шесть утра он жарил на моей сковородке окуней, привезённых с субботней рыбалки (по субботам за ним заезжал приятель Генка на старой «Ниве»), и запах держался до вечера, перебивая любые диффузоры. Стирал тоже сам: однажды загрузил свой рыбацкий комбинезон вместе с Пашиными белыми рубашками, и все четыре рубашки стали цвета мокрого асфальта и навсегда запахли мотылём. На балконе на леске висела вобла. Тонометр, купленный в первый же день, лежал на журнальном столике на самом видном месте, и раз в день свёкор мерил давление с таким лицом, будто пишет завещание. Однажды я из любопытства посмотрела на экран: сто двадцать пять на восемьдесят. Я бы за такие цифры полжизни отдала.

Главная беда была в том, что гостиная у нас одна, а мой рабочий стол стоит в ней у окна. Гостевая, которую свёкор называл «пустующей», пустовала потому, что там стоит раскладной диван для гостей и сушилка для белья. Работать там негде. Телевизор тоже стоит в гостиной. И Федор Иванович, мужчина бодрый и неравнодушный к судьбам страны, с утра включал новости и комментировал их тем самым голосом, который в начале я назвала лужёной глоткой, и это было ещё мягко сказано.

На третьей неделе у меня был созвон с новым заказчиком, сетью стоматологий из Казани, ради которой я полтора месяца готовила презентацию. Ровно в тот момент, когда их директор по маркетингу говорил о «доверии и деликатности бренда», из-за моей спины на всю комнату прозвучало: «…а этим ворюгам всё мало, чтоб им пусто было!» Директор вежливо улыбнулся и предложил «продолжить в более спокойной обстановке». Мы продолжили, проект я в итоге получила, но лицо этого человека я помню до сих пор.

— Федор Иванович, — сказала я, когда отключилась. — Я вам купила наушники. Беспроводные. Вот они, в коробке.

— Не надо мне ваших наушников. В ушах звенит от них.

— Тогда, может, потише?

— Я у себя дома… — начал он и осёкся. — Ах да. Не у себя. Я тут на птичьих правах. Понял, Людмила Сергеевна, приглушу.

Приглушил на два деления. Назавтра я сняла место в коворкинге в двадцати минутах на автобусе: восемь с половиной тысяч в месяц, стол у батареи, кофемашина, которая работает через раз. Вечером положила договор на кухонный стол, не из вредности, а потому что надо было сказать вслух.

— Это из-за вас. Восемь пятьсот в месяц.

Свёкор посмотрел на бумагу и хмыкнул.

— Сиделку я не потянул, а коворкинг ты, значит, потянешь. Ну, богатая, тебе виднее.

Паша при этом разговоре был в душе. Узнал вечером и сказал только: «Зря ты ему показала». Может, и зря.

Сам Паша в эти месяцы стал похож на человека, который одной рукой держит потолок, а другой пытается сделать вид, что ничего не держит. Однажды в первом часу ночи я встала попить воды и застала его на кухне с утюгом: он гладил отцовские рубашки, те самые, о глажке которых свёкор так сокрушался за ужином в пятницу. Сам Федор Иванович гладить не умел, а просить меня не позволяла гордость, поэтому, похоже, просто подкладывал мятые рубашки сыну. Или Паша сам их забирал. Я не стала выяснять. Постояла в дверях, Паша поднял на меня глаза, и в них было столько усталости и упрямства, что я молча налила воды и ушла. С утра у него опять стреляло в пояснице, и он пил таблетки, которые я ему когда-то купила.

Было бы нечестно сказать, что свёкор был только стихийным бедствием. Кран на кухне, который подтекал с весны и на который Паша трижды собирался вызвать мастера, Федор Иванович однажды днём, пока меня не было, перебрал сам. Купил картридж на свои деньги, а старый положил на подоконник, видимо, как вещественное доказательство. Дверцу шкафа-купе, которая два года съезжала с рельса, тоже починил, и теперь она закрывается так мягко, будто извиняется. Я вернулась из коворкинга, увидела это, и сказать «спасибо» мне оказалось почему-то труднее, чем заплатить сантехнику. Я всё-таки сказала. Он ответил «не за что», не отрываясь от телевизора, и до конца вечера был почти добрым.

Я заметила ещё одну вещь. В те дни, когда у него было дело, кран, шкаф или поездка с Генкой на водохранилище, он ни разу не вспоминал ни про давление, ни про звон в ушах. А в пустые будние дни, когда новости уже посмотрены, а до субботы далеко, лежал на диване, вздыхал так, что было слышно на кухне, и мерил давление два раза. Я не психолог. Но тут и не нужно быть психологом.

А дальше было то, что объяснило мне, почему тётя Галя, сестра свёкра, перестала ставить лайки под моими фотографиями. Как-то вечером Федор Иванович разговаривал с ней по громкой связи на кухне, а потом, к моему удивлению, ещё и вышел на балкон, где у нас прекрасная акустика:

— …счёт выставила, Галя, представляешь? За кашу. Родному отцу мужа. Тридцать пять тысяч, говорит, за уход. Я к сыну приехал, а она мне калькулятор…

Про сто двадцать пять на восемьдесят и про то, что он приехал не просто к сыну, а с готовым планом жить бесплатно, пока квартира приносит доход, в его версии почему-то ничего не было. Через два дня Пашин двоюродный брат написал в семейный чат, где было тридцать человек: «Паш, у вас всё нормально? Батя говорит, его там жена на хлеб и воду посадила». Паша ответил смайликом. Я написала длинное сообщение, четыре раза его переписала и в итоге стёрла, потому что Паша, увидев, как я сижу с телефоном и мрачнею, тихо сказал: «Не надо. Пожалуйста. Мне с ними потом жить».

На Новый год свёкор подарил Паше новую катушку для спиннинга, японскую и явно недешёвую, а мне коробку конфет «Коркунов», на которой забыл снять ценник «549 руб.». Я до сих пор не уверена, что забыл.

Февраль я считала по дням, как солдат перед дембелем, и, честно говоря, начала верить, что мы дотянем. В середине месяца, за ужином (я приготовила плов, и свёкор, к его чести, его ел, хотя у нас действовал договор «всё сам»), Федор Иванович отложил ложку и сказал тоном человека, который сообщает решённый вопрос:

— Стасик звонил. Продлевать хочет. На год. Алинка у него беременная, им сейчас по съёмным мотаться не с руки. Я согласился. Чего хорошему человеку отказывать, тем более своему.

И потянулся за хлебом.

Я ничего не сказала. Специально. Я смотрела на Пашу. Паша смотрел в тарелку, потом встал, отнёс свою тарелку в раковину и начал её мыть. Мыл долго. Свёкор жевал и ждал, пока все согласятся молча. Вода текла. Я досчитала до сорока.

— Пап, — сказал Паша, не поворачиваясь. — Нет.

— Чего «нет»?

— Первого марта ты домой. Мы договаривались.

— С кем договаривались? Я с тобой ни о чём не договаривался.

— Я с Люсей договаривался.

Паша выключил воду и повернулся. Тарелку он так и держал в руках, мокрую, и с неё капало на пол.

— Подкаблучник, — сказал Федор Иванович. Не зло, скорее растерянно, словно проверял, работает ли ещё это слово.

— Может быть, — сказал Паша. — Но ты домой.

— Беременную девку на улицу выгнать, это вы так придумали? Молодцы. Хорошо придумали.

— Это ты придумал. Когда сдал квартиру и приехал к нам, ни разу нас не спросив.

Свёкор посмотрел на меня. Я не знаю, что он хотел увидеть: торжество, злорадство или подсказку. Я сидела с ложкой плова и, кажется, впервые за три месяца не знала, что сказать. Я была уверена, что эту битву мне придётся вести одной, а Паша будет стоять между нами и уговаривать всех потерпеть. А он взял и сам сказал «нет».

— Ясно, — сказал Федор Иванович и ушёл в гостевую. На этот раз дверью не хлопнул, и это было хуже.

Стасику он позвонил в тот же вечер. Что именно говорил, я не слышала, дверь была закрыта. А через час в семейном чате появилось сообщение от Стасиковой мамы о том, что «некоторые» выгоняют ребёнка с беременной женой на улицу посреди зимы, «и мы все знаем, кто тут на самом деле решает». Паша вышел из чата. Просто нажал кнопку и вышел, впервые за все годы, что я его знаю. Потом сидел на краю ванны, а я гладила его по затылку и не говорила ни слова.

Стасик с Алиной нашли однушку за неделю, на соседней улице и на три тысячи дороже. Это я знаю из сторис Алины, где была коробка с надписью «посуда» и подпись «спасибо, что не на вокзале».

Первого марта, в воскресенье, Паша отвозил отца. Четыре клетчатых сумки, связка удочек, тонометр в коробке. Кресло-качалка в наш «Солярис» не поместилось ни так, ни этак. Паша крутил его во дворе, а свёкор стоял рядом в шапке и давал указания, как опытный инженер.

— Да оставь, — махнул он наконец. — Потом заберу.

Со мной он не попрощался. Сказал в пространство прихожей «ну, бывайте» и вышел первым.

Паша вернулся в одиннадцатом часу. Я видела из окна, как наша машина въехала во двор и встала на своё место, а потом сорок минут оттуда никто не выходил. Фары погасли, свет в салоне не горел. Я дважды брала телефон, чтобы позвонить, и дважды клала его обратно. Когда он наконец поднялся, разулся и сел на пуфик в прихожей, не снимая куртки, он сказал:

— Он попросил пока не звонить.

— Пока это сколько?

— Не сказал.

Следующие три недели я получала ровно то, чего хотела в ту пятницу. Тишина в гостиной. Кухня пахнет кофе, а не окунями. Рубашки белые. Договор с коворкингом я расторгла и вернулась работать к своему окну. Казанские стоматологи продлили контракт, и на созвонах больше никто не проклинал ворюг. А Паша по вечерам, думая, что я не вижу, открывал отцовский профиль в мессенджере и смотрел, когда тот был в сети. «Был сегодня в 06:12». Значит, встал, значит, живой. Паша закрывал приложение и шёл смотреть с компьютера какие-то видео про подлёдный лов, хотя сам на рыбалку не ездил уже лет пять.

Я один раз предложила: «Может, съездишь к нему просто так? Без звонка». Паша ответил: «Он сказал не звонить. Он не сказал, что можно приходить». Логика была отцовская, железная, и спорить с ней я не стала.

Двадцать первого марта, в субботу, в девять утра, в дверь позвонили. Звонок был требовательный и затяжной. Я узнала его раньше, чем открыла.

На пороге стоял Федор Иванович, румяный, в рыбацкой куртке, а за ним Генка, такой же коренастый, только с бородой и без шапки.

— За креслом, — сообщил свёкор вместо «здравствуйте». — Генка с «Нивой». Влезет.

Паша вышел из спальни в футболке, растрёпанный, и они с Генкой, кряхтя, потащили кресло к лифту. Мы со свёкром остались вдвоём в прихожей. Он постоял, посмотрел на шкаф-купе, который сам чинил, зачем-то отодвинул дверцу и задвинул её обратно. Дверца шла мягко. Потом полез во внутренний карман и достал белый конверт.

— Тут двадцать пять пятьсот, — сказал он. — За этот твой… коворкинг. Три месяца по восемь пятьсот. Я посчитал.

— Федор Иванович, не надо.

— Надо. Я у тебя в долгу ходить не буду. Ты мне счёт выставила, я его и оплачиваю. Только не тот, а этот. Тот был неправильный.

Он сказал это так, будто речь шла о неверно составленной смете на объекте, и держал конверт на вытянутой руке. Я подумала, что, если сейчас откажусь, получится ещё одна сцена за столом, только наоборот, и что от второй такой сцены мы уже не оправимся. Я взяла конверт.

— Спасибо.

— То-то же.

Из лифтового холла вернулся запыхавшийся Паша. Свёкор посмотрел на него снизу вверх, хотя Паша выше его на полголовы, и сказал:

— Лёд на Икше ещё стоит. Генка говорит, неделю продержится, потом всё. В следующую субботу поедешь? Мотыля я куплю. Катушку свою японскую возьми, а то лежит небось.

— Лежит, — сказал Паша. — Поеду.

— В четыре утра. Не проспи.

Он уже взялся за ручку двери, потом обернулся ко мне и добавил с тем же лицом, с каким мерил давление:

— Кашу я, между прочим, научился. Без комков. Так что не очень-то и надо было.

И ушёл.

Конверт я положила в ящик, где лежат квитанции за ипотеку. Тратить эти деньги мне почему-то не хотелось, а вернуть было бы глупо: Федор Иванович пересчитал бы их, нашёл бы ошибку в моей логике и принёс бы снова.