Дети и родители 11 мин чтения 5

Соседке по палате муж каждый день приносил вкусный ужин. Ко мне так никто и не пришёл. Самое печальное, что я знала, за что мне это.

Соседке по палате муж каждый день приносил вкусный ужин. Ко мне так никто и не пришёл. Самое печальное, что я знала, за что

Мужа соседки звали Павел. Он появлялся ровно в половине седьмого, ещё в дверях начинал улыбаться и поднимал пакет, будто принёс не контейнеры с едой, а какой-то невероятный подарок. — Сегодня котлетки, Верунь. И пюре, как ты любишь. Только врач сказал — понемногу. — Слышали? — соседка поворачивалась ко мне. — Он двадцать семь лет знает, как я люблю пюре, и двадцать семь лет делает его с комками. — Потому что без комков это уже не пюре, а детское питание, — отвечал Павел. Они смеялись. Я отворачивалась к окну и делала вид, что разглядываю фонари во дворе больницы. За стеклом был конец ноября: мокрый снег, тёмные машины, люди с пакетами, которые торопились к своим близким. Почти в каждом светящемся окне напротив кто-то жил, кого-то ждал, на кого-то сердился из-за разбросанных носков или невымытой чашки. У меня дома тоже горел свет. Я оставила лампу в прихожей, когда меня увозила скорая. Наверное, она так и горела четвёртые сутки. Ключи были только у меня. — А к вам сегодня придут? — спросила Вера в первый вечер. — Конечно, — слишком быстро ответила я. — Дочь после работы. На второй вечер я сказала, что у дочери заболел ребёнок. На третий — что она живёт далеко. Вера деликатно перестала спрашивать. Дочь действительно жила далеко. В сорока минутах езды на автобусе. Телефон лежал на тумбочке экраном вниз. В нём было три сообщения от банка, одно от управляющей компании и рекламное предложение купить зимние сапоги. Ни одного звонка от Алины. Потому что она не знала, что я в больнице. Я могла позвонить ей сама. Могла написать два слова: «Мне сделали операцию». Но тогда пришлось бы признать, что мне страшно. Что ночью, когда шов начинает тянуть и в коридоре гремит каталка, я думаю не о счетах и не о работе, а о том, что могу умереть здесь, среди белых стен, и дочь узнает об этом от чужого человека. И всё равно не звонила. Год назад Алина стояла в моей прихожей, бледная, в расстёгнутом пальто. За дверью на лестничной площадке ждал её муж Денис. — Мам, я в последний раз спрашиваю: ты действительно так думаешь? Я тогда сказала: — Да. Думаю. Он сел тебе на шею, а ты этого не замечаешь. Денис потерял работу после закрытия фирмы. Полгода перебивался заказами, сидел с их четырёхлетним сыном и готовился к собеседованиям. Мне казалось, что настоящий мужчина обязан немедленно найти любую работу — разгружать вагоны, водить такси, мести улицы. Я повторяла это при каждом удобном случае. Правда была в том, что меня раздражал не Денис. Меня раздражало их умение быть вместе, когда трудно. Мой бывший муж Игорь в трудные времена уходил молчать на кухню, а я оставалась одна и принимала решения за всех. Со временем я убедила себя, что иначе нельзя. — Ты всегда всех судишь, — сказала тогда Алина. — Папу, бабушку, меня. Рядом с тобой всё время чувствуешь, что не сдала какой-то экзамен. — Если бы я вас не подталкивала, вы бы ничего не добились. — Ты не подталкиваешь. Ты делаешь больно, а потом называешь это заботой. Я рассмеялась. Коротко, презрительно. До сих пор помню этот звук. — Когда поумнеешь, поймёшь. Алина посмотрела на меня так, будто впервые увидела. — Знаешь, мама, мне кажется, я как раз сейчас поумнела. Она ушла. Через неделю прислала фотографию внука с новогоднего утренника. Я ответила: «Костюм можно было погладить». Больше фотографий не было. На четвёртый день Павел не пришёл. Вера с шести часов поглядывала на дверь. В половине седьмого поправила волосы. В семь позвонила мужу, потом ещё раз. Телефон не отвечал. — Наверное, за рулём, — сказала она. В восемь её ужин остыл на больничной тумбочке. В половине девятого Вера уже не скрывала тревоги. — Он никогда не опаздывает. Даже когда мы поругаемся, всё равно приходит. Может поставить пакет и молча уйти, но приходит. Я почувствовала раздражение. Не на неё — на её уверенность, что человек обязан прийти. Мне хотелось сказать, что взрослые люди иногда заняты, что нельзя так зависеть от других. Эти слова уже поднялись к горлу, привычные и колючие. Но Вера вдруг прошептала: — У него сердце. Я взяла свой телефон. — Давайте номер. Мы звонили в приёмные отделения ближайших больниц. В первой его не было. Во второй нас долго переключали. В третьей усталая женщина попросила назвать фамилию и дату рождения. Павла привезли с улицы. Он поскользнулся у магазина, ударился головой и потерял сознание. Телефон разбился. Ничего опасного, сказали нам, но до утра его оставят под наблюдением. Вера заплакала беззвучно, закрыв лицо ладонями. Я села рядом и осторожно коснулась её плеча. Она сразу прижалась ко мне, будто мы были знакомы много лет. — Вот ведь дура, — всхлипывала она. — Думала уже самое страшное. — Всё хорошо. Он под присмотром. — Спасибо вам, Марина. Я не помнила, когда меня в последний раз благодарили не за отчёт, не за переведённые деньги и не за оказанную услугу, а просто за то, что я была рядом. Ночью я почти не спала. Вера тихо похрапывала. За окном шёл снег, и фонарь выхватывал из темноты отдельные хлопья. Я взяла телефон, открыла переписку с дочерью и долго смотрела на последнее сообщение про неглаженый костюм. Потом написала: «Алина, я в больнице. Операция прошла нормально. Не пишу это, чтобы ты испугалась или почувствовала себя виноватой. Просто я больше не хочу врать, что мне никто не нужен». Прочитала и стёрла. Написала снова: «Я была неправа насчёт Дениса». Слишком мало. «Прости меня за всё». Слишком удобно. Я представила, как дочь читает эти слова и закатывает глаза. Сколько раз я сама говорила: «Ну извини», — когда хотела не попросить прощения, а поскорее закончить неприятный разговор. Тогда я стала писать правду. «Ты была права. Я делала больно и называла это заботой. Я унижала Дениса, потому что боялась, что ты повторишь мою жизнь. Но вместо того чтобы поддержать тебя, пыталась всё контролировать. Я скучаю по тебе и Мише. Сейчас я в хирургии, после операции. Со мной всё в порядке. Приезжать не обязана. Я просто хотела, чтобы ты узнала это от меня». Палец завис над кнопкой. Я отправила сообщение и сразу выключила экран. Ответа не было десять минут. Потом двадцать. Через час медсестра сделала мне укол, и я провалилась в тяжёлый сон. Утром меня разбудил голос Павла в коридоре. Он стоял в дверях с пластырем над бровью, помятым пакетом и букетом хризантем. — Верунь, только не ругайся. Котлеты погибли. Вера вскрикнула так, что прибежала медсестра. Через минуту они оба плакали и смеялись, а медсестра грозила выставить Павла за нарушение режима.

Я улыбалась вместе с ними, пока не увидела на тумбочке светящийся экран..

Три сообщения. Все от Алины, отправленные в четвёртом часу ночи, одно за другим.

«Какая больница?»

«Отделение, палата?»

«Я до пяти на работе. Приеду в шесть».

Про письмо — ни слова. Я прочитала три раза, положила телефон обратно экраном вниз и некоторое время смотрела в потолок, где над моей койкой расходилась трещина в виде буквы «У».

Я была готова к двум вариантам. К молчанию и к «мама, ну зачем ты опять». А получила номер палаты. И почему-то расстроилась. Значит, всё-таки ждала, что за одну ночь всё разъяснится, и я останусь правильной матерью, которая красиво признала свои ошибки.

В десять пришёл Сергей Анатольевич, поднял мне рубашку, посмотрел шов и сказал, что всё прилично для пятых суток.

— Желчный был уже никуда, — сказал он в третий раз за неделю. — Пришлось резать. Ходить, дышать, не лениться. Поднимать — ничего тяжелее трёхлитровой банки. Месяц. Жареное забудьте.

— У неё тут соседка с котлетами, — вставила Вера.

— Котлеты вам тоже не положены, — не оборачиваясь, ответил врач.

После обхода я попросила у Веры зеркальце. Потом гребень. Потом перезаплела косу, которую двадцать лет не заплетала, распустила, собрала обратно в пучок. Вера смотрела и молчала, за что я ей была благодарна.

— Дочь? — всё-таки спросила она.

— Дочь.

Алина пришла в двадцать минут седьмого, в расстёгнутом пуховике, с пакетом. Я узнала пакет — из аптеки у автовокзала. В нём была пижама, тапочки, зарядка от моего телефона, две бутылки воды и творог, который мне ещё нельзя.

Павел встал.

— Верунь, доктор велел ходить. Пойдём походим.

Они ушли в коридор, и я услышала, как Вера в дверях сказала ему что-то про сквозняк.

Алина села на стул у койки, не сняв пуховик. Руки держала в карманах.

— Ты бледная.

— Я пять суток лежу.

— Почему сразу не позвонила?

— Не знала, что сказать.

— «Мне вырезали желчный». Четыре слова.

Я кивнула. Возражать было нечем.

— Свет у меня в прихожей горит, — сказала я вместо ответа. — С той ночи. Я лампу не выключила.

Алина вздохнула и протянула руку. Я достала из тумбочки ключи и отдала. Она взвесила их на ладони, будто проверяла, те ли.

— Холодильник разберу. Что привезти?

— Ничего.

— Мама.

— Носки. И полотенце. Это здешнее как наждак.

Она записала в телефоне. Я смотрела, как она печатает, и понимала, что сейчас надо сказать про письмо, потому что если не сейчас, то уже никогда, а она первая не начнёт.

— Ты прочитала?

— Прочитала. — Она не подняла глаз от экрана. — Четыре раза. Я не буду сейчас про это говорить.

— Почему?

— Потому что не знаю, что тебе ответить. А придумывать не хочу. — Она наконец посмотрела на меня. — Ты, когда его писала, ночью, после наркоза, лежала тут одна. Я это понимаю. Я тоже кое-что понимаю, мама. Просто мне нужно время, а ты его всегда торопишь.

Я хотела сказать, что не торопила ни разу в жизни, и тут же вспомнила, как звонила ей на второй день после роддома узнать, почему она до сих пор не заполнила документы на пособие.

Вернулись Вера с Павлом, и разговор сам собой перешёл на бытовое: когда выписка, сколько стоит такси от больницы, есть ли у меня бандаж. Алина спросила у медсестры в коридоре что-то про выписку, потом вернулась и села уже по-другому, вполоборота.

— Мне сказали, тебя выпустят в пятницу или в субботу. И что первые дни одной нельзя.

— Мне шестьдесят нет, Алина. Я справлюсь.

— Справишься, — легко согласилась она. — И я об этом узнаю через месяц.

Она помолчала, глядя на пакет с творогом.

— Поживёшь у нас. Две недели. Не больше, у нас правда тесно.

— У вас две комнаты и ребёнок.

— Я знаю, сколько у нас комнат. — Она застёгивала пуховик, и молния заедала на середине, и она дёргала её вверх-вниз. — Я с Денисом уже говорила. Он не против.

Вот это «он не против» я потом вспоминала ещё несколько дней. Мужчина, которого я год назад называла при дочери приживалой, был не против, чтобы я легла у них на диван.

— Хорошо, — сказала я.

Она даже не удивилась. Вернее, удивилась так, что не стала показывать.

В четверг Веру выписали. Павел притащил ей пуховик, забыл шапку, ушёл за шапкой и вернулся с двумя. Вера на прощание записала мне номер телефона на полях газеты и сказала: «Позвоните, когда встанете на ноги, я вам объясню, как правильно делать пюре». Я осталась в палате одна и впервые за неделю спала до утра.

В субботу приехал Денис.

Он вошёл в отделение в рабочей куртке с эмблемой на груди, забрал у меня сумку прежде, чем я успела её взять, и сказал:

— Алина на смене. Я с двух, так что успеем.

Больше он ничего не говорил, пока мы шли по коридору, спускались в лифте и искали его машину на забитой парковке. Машина была та же, старый «Логан» с продавленным задним сиденьем. Денис постелил на переднее какой-то пакет, потому что там подтекало от снега, и держал дверь, пока я усаживалась, не сгибаясь, боком, как учил врач.

Ехали двадцать пять минут. Он вёл аккуратно, на светофорах не дёргался. По радио пели про то, что зима пришла не вовремя.

— Ты где сейчас? — спросила я, кивнув на эмблему.

— Вентиляция. Монтаж, сервис. С марта.

— Платят?

— Платят.

И всё. Ни одного слова о том, что вот, мол, устроился, а вы говорили. Я поймала себя на том, что ждала этих слов и заранее приготовила ответ. Ответ остался лежать во мне, как непригодившийся билет.

Квартира у них была маленькая, но в прихожей стояли три пары детской обуви, и от этого казалась ещё меньше. Миша вышел из комнаты и остановился, держась за наличник.

— Здравствуй, — сказала я.

— Здравствуй, — сказал он и посмотрел на отца. — Пап, а она насколько?

— Бабушка Марина поживёт у нас, пока не выздоровеет.

— А где она будет спать?

— На большом диване.

— Там я в мультики смотрю.

— Значит, будете вместе смотреть, — сказал Денис и унёс мою сумку.

Мне разложили диван, дали новое постельное, и первые три дня я в основном лежала. Слышала, как утром Денис жарит Мише яйцо, как они спорят про колготки, как хлопает дверь. Потом возвращалась Алина, гремела пакетами, включала стиральную машину. Вечером они разговаривали на кухне, негромко, и один раз Алина засмеялась так, как при мне не смеялась никогда.

Именно от этого смеха мне и стало нехорошо. Не от шва, не от больничной слабости, а от того, что в этой тесной квартире, где на кухне не разойтись двоим, люди жили лучше, чем я в своих пятидесяти четырёх метрах с новой плиткой.

Я старалась быть полезной. Чистила картошку, сидя на табурете. Складывала Мишино бельё. Слушала, как он читает по слогам вывески из окна. Прикусывала язык примерно восемь раз в день. Прикусывала, когда видела, что телевизор у него работает с утра до сада. Прикусывала, когда Алина покупала готовые котлеты в лотке. Прикусывала, когда Денис в воскресенье три часа лежал с ноутбуком.

А потом не прикусила.

Это было в воскресенье, за ужином. Денис сказал, что восьмого уезжает в Череповец, на монтаж, на три недели, а если не успеют — до конца месяца. Что там надбавка и командировочные, и что этими деньгами они закроют остаток по машине, сто семьдесят тысяч.

— Три недели, — сказала я. — А Алина, значит, одна. Со сменами и с ребёнком.

Оба посмотрели на меня.

— Мама.

— Я просто говорю, что так не делается. Есть же нормальный выход. — Я даже почувствовала облегчение, как всегда чувствовала, когда наконец говорила то, что считала правильным. — У меня отложено. Я дам вам двести тысяч, закроете машину, и никуда не надо ехать.

Денис положил вилку и вышел на балкон, не сказав ни слова. Дверь за ним закрылась мягко, он даже ею не хлопнул, и от этого было хуже.

Алина сидела очень прямо.

— Ты десять дней молчала, — сказала она. — Я уже начала думать, что письмо было настоящее.

— Оно настоящее. Я предлагаю помощь, Алина. Помощь. Что в этом плохого?

— Ты не деньги предлагаешь. — Она говорила тихо, чтобы Миша в комнате не слышал. — Ты предлагаешь, чтобы он снова был тем, кто не может. Год назад он не мог найти работу. Теперь он не может заработать сам, надо, чтобы ты дала. И ты будешь эти двести тысяч помнить всегда, и я буду помнить, что ты их помнишь.

— Я никогда никому ничего не напоминала.

— Ты мне за куртку напоминала восемь лет.

Я открыла рот и закрыла. Куртку я ей купила на третьем курсе, и да, напоминала. Раза четыре. Или шесть.

— Я не хочу с тобой ругаться на своей кухне, пока у тебя шов, — сказала Алина и стала собирать тарелки. — Давай ты просто больше не будешь про это.

Я вышла в подъезд. Не потому что курю, я бросила в девяносто девятом, а потому что в квартире было некуда. Стояла у окна между этажами, где на подоконнике жила чужая герань, и смотрела, как во дворе мужик откапывает машину.

Через минуту вышел Денис, с сигаретой, но прикуривать при мне не стал, только держал её в руке.

— Зря вы про деньги, — сказал он.

— Я уже поняла.

— Нет. — Он подумал. — Вы поняли, что Алина обиделась. А я про другое. Я бы и не взял. Потому что потом этот разговор был бы у нас в доме всегда. Про любой батон. Про любую поездку.

— Ты меня, значит, за кого держишь.

— Я вас ни за кого не держу, Марина Львовна. — Он всё-таки прикурил и отвернул лицо к окну, в форточку. — Мне давно уже почти не важно, что вы обо мне думали. Я тогда, честно, злился. Полгода ходил и в голове с вами спорил, вагоны эти ваши разгружал мысленно. А потом перестал.

— Что перестал?

— Спорить. Мне важно другое было. Алина после каждого вашего звонка сидела в ванной с телефоном, вода шумит, а она там. Я под дверью стоял и не знал, войти или не входить.

Он затянулся.

— И ещё одно. Миша вас не помнит. Вот это уже не про меня и не про вагоны. Он вас в лицо не узнал, когда я вас привёз.

Мужик во дворе наконец вытолкал машину, и она завизжала, буксуя.

— Я тогда сказала про вагоны, потому что мне так когда-то мать говорила про Игоря, — сказала я. — Не оправдываюсь. Просто это было подло, и я это знала уже тогда, когда говорила.

Денис ничего не ответил. Потушил сигарету в банке, привязанной к перилам, и придержал мне дверь.

Ночью я лежала на разложенном диване, в темноте, с мультиком Мишиных плакатов на стене, и считала, сколько дней мне ещё тут осталось. Выходило четыре. И вот тогда я первый раз в жизни придумала не то, что правильно, а то, что нужно.

Утром, когда Алина пила чай перед сменой, я сказала:

— Слушай. У меня больничный до пятнадцатого, потом я выхожу, но у нас в бухгалтерии в декабре после пяти делать нечего, меня Люба отпустит. От нас до Мишиного сада двадцать минут на троллейбусе. Пока Денис в Череповце — давай я буду забирать его в твои вечерние смены. Не каждый день. Когда тебе надо.

Алина держала кружку двумя руками.

— Поднимать его нельзя, я знаю, — сказала я быстро. — Я и не буду. За руку доведу. Уроков у него нет, буду кашу варить и мультики с ним смотреть, и ничего ему не скажу про зубы, шапку и как он ест.

— Про зубы можешь, — сказала Алина. — Он их правда не чистит.

Она поставила кружку.

— Я подумаю. Мне надо с Денисом.

Не «спасибо, мама». Не «конечно». «Мне надо с Денисом». Я кивнула и пошла мыть свою чашку. Мыла долго, потому что руки было чем занять.

Ответ пришёл вечером, сообщением, хотя мы были в одной квартире:

«Вторник, четверг и суббота. Сад до семи, забирать в шесть, позже они ругаются. Код на калитке 2108».

В четверг меня отвёз домой Денис, перед своим отъездом. Занёс сумку, поставил у стены, спросил, есть ли у меня хлеб. В прихожей лампа была выключена. В холодильнике — пусто и протёрто, а на столе лежала записка Алининым почерком: «Молоко и сыр выбросила, супу твоему четыре дня было, тоже выбросила. Не ругайся».

Я поставила чайник, села в своей чистой тихой кухне и просидела так минут двадцать, не включая свет.

Первый раз получилось плохо. Я приехала в сад в двадцать минут шестого, потому что боялась опоздать, и стояла в раздевалке, пока воспитательница выясняла, кто я такая. Миша вышел, посмотрел на меня и сказал:

— А мама?

— Мама на работе до девяти. Я тебя забираю.

— Я хочу маму.

Он не плакал, но переодевался медленно, из принципа, и колготки надел задом наперёд, а я не стала поправлять. По дороге он молчал и наступал на все бордюры. Дома съел две ложки риса, сказал, что рис не такой, и лёг на пол в коридоре. Когда Алина пришла в десятом часу, он уже спал, а я сидела на кухне и держала в руках телефон, в котором было написано и стёрто три сообщения.

— Он ел? — спросила Алина.

— Две ложки.

— Нормально. Он у меня тоже две ложки ест.

В следующий вторник было лучше. В четверг мы по дороге зашли в магазин, и я чуть не купила ему огромную коробку с конструктором за четыре тысячи — стояла и уже тянулась. Купила бублик. Он всю дорогу его ел и рассказывал, что Тимур в группе умеет свистеть, а он не умеет, но научится, потому что Тимур научился всего за один день.

В субботу он сам взял меня за руку у калитки, без просьбы, потому что там было скользко.

Двадцать пятого в саду был новогодний утренник. Алина в этот день никак не могла, у них в клинике в декабре люди лечат зубы так, будто зубы отменяют с первого января. Денис звонил из Череповца и говорил, что они не успевают, будут работать до тридцатого.

Костюм Мише прислали из группы: зайчик, уши на резинке, белая жилетка из искусственного меха. Я вечером двадцать четвёртого разложила жилетку на доске и отпарила её через полотенце. Не потому что вспомнила про тот новогодний костюм и про то, что я тогда написала дочери. Вернее, потому что вспомнила. Но никому об этом говорить не стала.

На утренник я пришла в бахилах, села в третьем ряду на маленький стул, и колени оказались выше живота, и шов потянуло. Миша читал стихотворение про снежинку, забыл вторую строчку, посмотрел на воспитательницу, та подсказала, и он дочитал громче всех. Я снимала на телефон и половину сняла криво, потому что передо мной встал чей-то папа с камерой.

Видео я отправила Алине. Она ответила через час, в перерыве:

«Спасибо. Он дома сто раз это читал, а тут забыл».

Я начала писать, что его поставили в самый угол, за мальчиком в костюме медведя, который всю песню толкался, и что надо бы сказать воспитательнице. Написала полторы строки и стёрла. Написала:

«Стихотворение он прочитал хорошо. Заберу его в семь, поедим и поспим».

В раздевалке я стягивала с него уши на резинке и распутывала шарф, который он успел завязать в узел.

— Бабушка, мама сказала, ты потом домой уедешь.

— Уеду. Я уже уехала, я же у себя живу.

— А в субботу придёшь?

— В субботу как мама скажет.

— А ты спроси.

— Спрошу, когда надо будет, — сказала я и застегнула ему верхнюю пуговицу, которая всегда застёгивается последней.

Спрашивать я не стала. Дождалась вторника.