Судьбы и испытания 8 мин чтения 68

Она пришла на свидание с мужчиной из интернета… Но уже через пять минут он громко произнёс фразу, после которой люди в парке отвернулись.

Она пришла на свидание с мужчиной из интернета… Но уже через пять минут он громко произнёс фразу, после которой люди в парке

А настоящий подарок судьбы ждал её совсем не там, где она искала…

После развода сорокашестилетняя Марина Белова из Нижнего Новгорода долго не решалась снова довериться мужчинам. Но однажды зарегистрировалась на сайте знакомств.

Целый месяц она переписывалась с обаятельным Дмитрием Орловым. Он называл её самой доброй женщиной на свете и мечтал наконец увидеться.

В субботу Марина пришла в парк с замиранием сердца… Но уже через несколько минут её жизнь рухнула на глазах у десятков прохожих.

А слова, которые незнакомец выкрикнул прямо ей в лицо, заставили женщину пожалеть, что вообще вышла из дома…

Он опоздал на двадцать три минуты. Марина успела трижды одёрнуть новую сиреневую блузку, купленную в четверг за две тысячи восемьсот, дважды сказать себе, что сейчас уйдёт, и один раз пересчитать голубей у фонтана. Потом от главной аллеи отделился мужчина в чёрной куртке, и она узнала его не сразу: на фотографиях Дмитрий был выше и суше, а этот шёл вразвалку, с пакетом из «Магнита» в руке. Пахло от него одеколоном, а если наклониться — пивом.

— Марина? Ну наконец-то, — сказал он вместо «здравствуйте». — Я тебя как-то постройнее представлял. Хотя нет, нормально.

Она засмеялась, потому что не придумала, что ещё делать. Он не засмеялся.

— Слушай, чего мы тут стоим? Пойдём к тебе, чаю попьём, я с ночи. Ты на Автозаводе писала, двушка?

— Двушка мамина, — сказала Марина. — Я с мамой живу. Я тебе как-то… не уточнила.

Дмитрий остановился так резко, что пакет качнулся и стукнул его по ноге.

— В смысле мамина? Ты мне месяц писала: своя квартира, ремонт делала, шкаф выбирала.

— Шкаф выбирала. В мамину комнату.

Он смотрел на неё несколько секунд, и Марина видела, как в его лице что-то пересчитывается, как ценник в магазине.

— То есть у тебя ничего нет, — сказал он громко. — Ни квартиры, ни машины, ничего. И ты сидела, письма мне писала, «Димочка, ты меня понимаешь».

— Дмитрий, при чём тут…

И тогда он развернулся к ней всем корпусом и заорал так, что у фонтана обернулись все.

— Да ты соображаешь, сколько я на тебя месяц потратил?! Сорок шесть лет, чужая квартира, сын в Казани — а она ещё нос воротит! Да таких, как ты, в этом парке под каждым кустом по три штуки сидит, и все добрые! Бесплатно бы взял — и то ещё подумал!

Женщина с коляской быстро свернула на боковую дорожку. Парень с девушкой уставились в телефон с таким интересом, будто там показывали кино. Пожилой мужчина на скамейке аккуратно сложил газету и стал смотреть в другую сторону. Марина стояла и чувствовала, как горит шея под воротником новой блузки.

Дмитрий сунул ей пакет.

— На. Забирай. Твои же деньги.

В пакете, в целлофане, лежал шарф. Серо-голубой, с бахромой, из тех, что висят гроздьями у входа в любой торговый центр. Семь тысяч она перевела ему двенадцатого числа — на зубного, он писал, что стыдно улыбаться на первой встрече с гнилым зубом. Она тогда полдня ходила счастливая: кому-то была нужна.

— И не пиши мне больше, — добавил он уже от урны и ушёл, широко, обиженно, как человек, которого обманули.

Марина села на скамейку. Плакать ей почему-то не хотелось совсем. Она достала шарф, свернула его ровным квадратом, положила обратно в пакет и разгладила целлофан ладонью — руки надо было чем-то занять. Потом просидела ещё минут двадцать, потому что на трамвайной остановке стояли те самые парень с девушкой, а ей не хотелось встречаться с ними глазами.

Дома пахло гречкой. Нина Петровна, семьдесят один год, сидела в кухне у окна в своей вечной вязаной кофте и слушала радио.

— Ну? — сказала она, не поворачиваясь. — Как Дмитрий Донской?

— Нормально, — сказала Марина. — Погуляли.

— Погуляли. Час двадцать.

— Мам.

— Что «мам»? Я «Дон» дочитала, пока ты гуляла. Шарф хоть тёплый?

Марина унесла пакет в свою комнату и задвинула его ногой под шкаф. Ночью она удалила переписку — тридцать восемь дней, семьсот с чем-то сообщений, — но перед этим прочитала всё с начала. Он писал складно. Он спрашивал, как прошёл день, и запоминал, что она любит сирень и не любит свой голос по телефону. За три года после развода с Олегом никто её ни о чём таком не спрашивал.

В понедельник в пекарне «Каравай» на Автозаводском рынке сломался тестомес. Люба, начальница, орала в телефон на поставщика, тесто стояло, а к обеду пришёл наладчик — Григорий Тимофеевич, пятьдесят три года, ходил он не спеша и разговаривал в основном с оборудованием.

— Подшипник сухой, — сообщил он тестомесу. — Вы его когда последний раз смазывали, а?

— Мы его вообще не трогали, — сказала Люба. — Мы хлеб пекём.

К трём он всё собрал, вымыл руки хозяйственным мылом и остался стоять у стола, где Марина срезала с медовика неровные края.

— Это выбрасывать? — спросил он.

— Это обрезки.

— Так выбрасывать или нет?

Она молча пододвинула ему блюдце. Он съел всё и очень серьёзно сказал:

— Хороший. У меня дочь такие покупает в кондитерской по восемьсот рублей за кусок, и там хуже.

— Восемьсот? — не поверила Марина.

— Восемьсот. Я запомнил, потому что чуть не поперхнулся.

Люба, проходя мимо, велела Марине испечь такой же на юбилей свояка, и Марина взяла заказ — две с половиной тысячи, недорого, зато свои. В пекарне она работала кондитером четыре года, а торты на заказ пекла в маминой кухне, тихо, вечерами, чтобы Нина Петровна не ворчала, что вся квартира в сахарной пудре.

В среду вечером Дмитрий написал.

Первое сообщение было короткое: «Прости». Потом пошли длинные. Он писал, что был с ночной смены, что выпил пива с таксистами в парке напротив, что сорвался и сам себя не узнал. Что квартира на Сормовской ушла жене и дочери, и он не спорил, потому что дочь. Что живёт у сестры, спит на раскладушке в проходной комнате, а сестрин муж не разговаривает с ним с февраля. Что письма он писал ей не для отвода глаз, а потому что вечером в машине между заказами это было единственное человеческое, что у него было.

Марина не отвечала два дня. На третий написала: «Зачем ты мне это рассказываешь».

Он предложил встретиться. И она пошла — вот этого потом объяснить никому не могла, включая себя. Пошла в кофейню у аптеки, напротив «Автозаводской», в старой куртке и без укладки.

Дмитрий сидел за столиком у окна, без одеколона, с серым лицом человека, который спит по четыре часа. Руки у него были в ссадинах — колесо менял.

— Я тебе всё вернуть хочу, — сказал он сразу. — Семь тысяч. Не сейчас, но верну.

— Хорошо.

— Ты не думай, я не аферист какой-нибудь. Я работаю. Просто у меня сейчас положение.

Он рассказывал минут сорок: про смены, про залог за машину, про сестру, которая считает вслух его порции супа. Марина слушала и понимала, что он не врёт. И ещё понимала, что за сорок минут он не спросил ни разу, как она добралась, как у неё день, работает ли она вообще.

— Мать-то у тебя как? — спросил он наконец. — Ходячая?

— Ходячая, — сказала Марина медленно. — Она в поликлинику сама ездит.

— Это хорошо, — кивнул он. — Это хорошо, когда сама. — И, помолчав, добавил: — Марина, я ведь не приживалкой. Я руками умею. У вас там небось и краны текут, и балкон не остеклён.

Надо было сказать «нет». Она сказала:

— Я подумаю.

В субботу Марина отвозила медовик Любиному свояку в Приокский район, промёрзла на пересадке и вернулась в четвёртом часу. В прихожей стояли чужие ботинки, тщательно поставленные носками к стене. Из кухни доносился голос Дмитрия — тот самый, из писем, тёплый, с шутками.

Он сидел на её месте у окна. На столе — торт из «Пятёрочки», пакет с носками и зубной щёткой, придвинутый к стене, и мамино варенье, вынутое из шкафчика, куда посторонние не лазят.

— А вот и Мариночка, — сказал он. — Мы тут с Ниной Петровной знакомимся. Я уже и счётчики посмотрел, у вас на воде старый, менять надо, я поменяю. И балкон — что там? Три пятьдесят? За выходные обошью.

— Обошьёте, — согласилась Нина Петровна ровным голосом. Она сидела очень прямо, как в поликлинике на приёме.

— А вообще, я вам скажу как мужчина: держаться за эту двушку смысла нет. Продать сейчас, добавить материнских — у вас же сын? — и взять однушку хорошую с ремонтом, а Нине Петровне студию где-нибудь тут же, на Автозаводе, ей больше и не надо, чего ей по двум комнатам ходить, только пыль вытирать…

— Дмитрий, — сказала Нина Петровна. — У нас в четыре тихий час.

— В смысле?

— В смысле я ложусь. Возраст. Спасибо, что зашли. Носки не забудьте, а то будете потом искать.

Она проводила его в прихожую и подала куртку — вежливо, до последней секунды. Дверь закрылась. Марина стояла у кухонного стола и почему-то убирала варенье в шкафчик, хотя его никто не открывал.

— Мам, я не знала, что он придёт. Я его не звала.

— Я поняла, — сказала Нина Петровна. — Ты мне другое объясни. Он мне полчаса рассказывал, как ты ремонт в этой квартире делала. Значит, ты ему сказала, что квартира твоя.

Марина молчала.

— Ты не квартиру придумала, Марина. Ты меня вычеркнула. Чтобы получше выглядеть. — Мать взяла со стола крошку и положила её в блюдце. — Мне ведь тоже иногда рассказать хочется, какая у меня дочь. Только я не про метры.

Она ушла к себе. Радио в её комнате не включилось ни в тот вечер, ни на следующий день, и это было хуже любого крика.

В воскресенье Марина написала Дмитрию: «Не приходи больше и не пиши. Деньги можешь не возвращать». Он звонил семь раз. Потом прислал два сообщения — сначала про то, что он так и знал, что она вся в мать, а потом, через час, что пошутил и что давай поговорим. Она заблокировала номер и удалила анкету с сайта, а через неделю на карту пришло три тысячи с сообщением от банка и коротким «остальное как смогу». Она не ответила. Денег больше не было, и она перестала их ждать.

Гораздо труднее оказалось с матерью. Разговаривать они начали дней через пять — сначала про соль, потом про то, что у соседей сверху опять что-то капает, — но между ними теперь лежала эта сказанная вслух вещь, и Марина её чувствовала кожей, как сквозняк.

В середине октября она сняла однокомнатную на Молитовке: девятнадцать тысяч в месяц, шестой этаж, обои с золотыми ромбиками, кухня четыре метра. Считала долго, с бумажкой: зарплата в пекарне, четыре-пять торта в месяц на заказ, за свет и воду, за проезд. Выходило туго, но выходило.

Нина Петровна выслушала и сказала:

— Ну и правильно. Хоть в сорок шесть.

А потом две недели отвечала на звонки односложно и трубку кидала первой.

Холодильник Марине отдала Люба — старый «Индезит», который стоял у неё в гараже. Григорий Тимофеевич привёз его на своей «шестёрке» с прицепом, и они с зятем Любы тащили его на шестой этаж, потому что лифт в тот день, разумеется, не работал. На четвёртом Григорий сел на подоконник и минуты две дышал.

— Плохо у меня с сердцем? — спросил он сам себя. — Нет. Плохо у меня с курением.

Через выходные он привёз стеллаж — заводской, металлический, покрашенный синей краской в два слоя.

— Списанный, — сказал он. — Я его отмыл. Формы ставить будешь, и коробки, а то у тебя всё на полу.

— Гриша, я не просила.

— А я не спрашивал.

Он прикрутил стеллаж к стене, подтянул на кухне смеситель, отказался от денег и от ужина, а в дверях, уже одевшись, вдруг заговорил быстро и не в тему:

— Я в оркестре играю. При ДК, заводской. Тромбон. В воскресенье мы в парке играем, в двенадцать, на площадке у фонтана, если дождя не будет. Не то чтобы я приглашаю. Просто — играем.

— В парке, — повторила Марина.

— Ну да. Там раковина такая, эстрада. Люди приходят, кто с собаками, кто так.

Она знала эту эстраду. От неё до фонтана было метров сто.

В субботу Марина позвонила матери и сказала, что в воскресенье в парке играет духовой оркестр, а у неё есть медовик, который надо куда-то деть.

— Какой медовик, — сказала Нина Петровна. — Октябрь. Холодно.

— Оденься теплее.

— И вот я на трамвае поеду, с пересадкой, слушать твой оркестр.

— Я тебя встречу на остановке.

Мать помолчала.

— Коржи хоть пропитались?

Она пришла в пальто и в платке, села на скамейку и сразу сказала, что ветер с реки и что тут сквозняк со всех сторон. Оркестр вышел в двадцать минут первого — человек четырнадцать, все в возрасте, у дирижёра из-под пальто виднелась бабочка. Играли «Прощание славянки», потом что-то из кино, потом вальс, который Марина слышала когда-то на выпускном. Григорий стоял во втором ряду справа, надувал щёки и время от времени двигал кулисой, глядя куда-то в сторону детской площадки.

Народу собралось десятка три. Женщина с йоркширским терьером, две старушки, мужчина, который подпевал без слов. Мимо фонтана шли люди, и никто из них не помнил, что здесь было в сентябре, — и Марина, к своему удивлению, обнаружила, что тоже думает об этом без всякого жжения в шее, как о чужой истории, услышанной в трамвае.

Во втором отделении Григорий действительно играл соло — восемь тактов, негромко, слегка припаздывая.

— Тромбон у него хороший, — сказала Нина Петровна, когда захлопали. — А вот труба вторая фальшивит, слышишь? Всё время вниз ползёт.

— Мам, ну откуда ты…

— Я в клубе десять лет в кассе сидела. Я эту трубу за стеной наизусть выучила.

После концерта музыканты складывали пюпитры, и Марина открыла коробку. Медовик разошёлся в четыре минуты; дирижёр съел два куска и спросил, где она работает и берёт ли заказы на юбилеи, потому что у оркестра в декабре шестидесятилетие и они каждый год давятся сухим бисквитом из столовой.

Григорий подошёл последним, с мундштуком в кулаке, потому что руки были заняты футляром.

— Сколько с меня? — спросил он, кивнув на пустую коробку.

— Мука, — сказала Марина. — Килограмма пять. И сахар.

Он поставил футляр на скамейку, достал телефон и записал: мука, сахар. Потом подумал и добавил ещё что-то.

— Ты чего дописал?

— Что в следующее воскресенье мы играем в двенадцать, — сказал Григорий. — А то забуду сказать.

Нина Петровна поднялась, отряхнула пальто и посмотрела на него снизу вверх долгим оценивающим взглядом, каким смотрела на дыни на рынке.

— Отрежь мне ещё кусок, — велела она Марине. — И ему заверни, домой. Худой он у тебя.