Моя падчерица, которая годами меня терпеть не могла, однажды ночью появилась у меня на пороге с двумя новорождёнными девочками-близняшками на руках и со слезами умоляла пустить её в дом. Но тайна, из-за которой она вернулась, заставила меня похолодеть.
Когда я вышла замуж за Дэвида, я понимала, что в его жизни есть один человек, которого мне нужно полюбить всем сердцем. Его тринадцатилетняя дочь. Эмили.
Я решила, что буду заботиться о ней как о родной. Но с самого начала Эмили ясно дала понять, что принимать меня она не собирается.
«Я вежлива с тобой только потому, что папа заставляет», — однажды сказала она, глядя мне прямо в глаза. В другой раз она прямо назвала меня «заменой своей матери». Ужины, которые я готовила по несколько часов, иногда оказывались на полу. Дни рождения, праздники и семейные вечера постоянно срывались из-за её очередных «случайных» выходок. Но я не сдавалась.
Каждое утро собирала ей еду в школу. До глубокой ночи сидела и чинила костюмы на Хэллоуин, потому что она вспоминала о школьных мероприятиях в самый последний момент. Потом, пять лет назад, у Дэвида случился сердечный приступ. В больнице он сжал мою руку из последних сил и прошептал: — Пожалуйста... не отворачивайся от Эмили. Ей очень больно после смерти матери. Вся её злость на самом деле не из-за тебя. Я пообещала ему, что не перестану пытаться. Но утром после похорон Эмили собрала чемодан.
Посмотрела мне прямо в глаза и сказала: — Пока ты живёшь в этом доме, я сюда больше никогда не вернусь. И ушла. Прошло пять лет. Ни одного звонка. Ни одного визита. Даже сообщения не было. А потом, в прошлом месяце, однажды ночью, сразу после полуночи, раздался звонок в дверь. Когда я открыла, на крыльце стояла Эмили — бледная, дрожащая, совершенно измученная, с двумя новорождёнными близняшками на руках.
— Мой парень выгнал меня, — еле слышно сказала она. — Пожалуйста... мне больше некуда идти. Я не раздумывала ни секунды. Сразу впустила её. Через несколько дней мой когда-то тихий дом наполнился детским плачем, бутылочками, подгузниками, бесконечной стиркой и бессонными ночами. А в прошлый четверг Эмили сказала, что плохо себя чувствует. — Кажется, у меня температура, — сказала она. — Можешь погулять с девочками, чтобы я немного поспала? Конечно, я согласилась. Но, пройдя всего три квартала, поняла, что забыла их панамки. На улице уже становилось жарко, и я решила вернуться. Я тихонько вошла в дом, чтобы не разбудить Эмили. Но её спальня была пустой. И тут я услышала громкий стук. Звук доносился из старой мастерской Дэвида. Я открыла дверь... И застыла.
Его массивный дубовый верстак был полностью разломан. Все ящики выдвинуты. Инструменты разбросаны по всему полу. А Эмили стояла на коленях посреди этого беспорядка, держа в руках что-то, завёрнутое в белую ткань. Я ошеломлённо посмотрела на неё. — Эмили... что ты делаешь? Она подняла на меня глаза, полные слёз. — Папа сказал, чтобы я отдала тебе это в день, когда он умрёт, — тихо произнесла она. — Я прятала это пять лет.
Но теперь... ты должна это получить.
Когда я развернула свёрток, руки у меня задрожали так, что я чуть не выронила его.
Внутри была жестяная коробка из-под датского печенья, синяя, с облезлыми краями. Она лет десять стояла у нас на кухне, в ней лежали пуговицы, а потом куда-то пропала. Я тогда решила, что её выбросил Дэвид. Я открыла крышку. Коробка была доверху набита бумажными салфетками, сложенными вчетверо и перетянутыми аптечными резинками.
Я узнала свой почерк раньше, чем прочитала хоть слово.
Это были мои записки. Пять лет я каждое утро клала Эмили в ланчбокс салфетку с парой строчек. Ничего особенного: «Удачи на химии, ты знаешь её лучше, чем думаешь». «На ужин пицца, можешь опоздать, я оставлю». «Прости за вчерашнее. Я тоже была неправа». Ответа я ни разу не получила и была уверена, что все они отправлялись в мусор, не доехав до школы.
Часть салфеток и правда выглядела так, будто побывала в мусоре: смятые, в жирных пятнах, одна в чём-то оранжевом, наверное в соусе. А другие были аккуратно разглажены, некоторые даже проглажены утюгом, так что бумага стала ломкой.
Под салфетками лежал конверт. На нём рукой Дэвида было написано: «Для неё. Эм, отдай сама». Конверт когда-то вскрыли, а потом заклеили обратно прозрачным скотчем, криво, в два слоя.
— Ты читала, — сказала я.
Это был даже не вопрос. Эмили сидела на полу среди отвёрток и стамесок и смотрела на свои ладони. На одной была ссадина, видимо от верстака.
— В ту ночь, — сказала она. — После похорон.
Я присела на перевёрнутый ящик и открыла письмо. Дэвид писал так же, как разговаривал: коротко, будто стеснялся каждого слова.
«Если ты это читаешь, значит, Эм всё-таки отдала. Или ты нашла сама. Тогда прости, я рассчитывал на неё.
Эти записки я собирал три года. Часть достал из мусорного ведра. Часть нашёл у неё в столе, под старыми тетрадями. Разглаженные. Я так и не понял, что из этого правда. Наверное, и то и другое.
Когда умерла Кэрол, я пообещал Эм, что никто никогда не займёт мамино место. Ей было одиннадцать, а мне было так страшно, что я пообещал бы ей что угодно. А потом встретил тебя. Она злится не на тебя. Она злится на меня, а меня ей жалко.
Не надо быть ей матерью. Просто не уходи первой».
Я перечитала последнюю строчку дважды. Потом подняла глаза.
— Почему сейчас?
Эмили пожала плечами, совсем как в тринадцать лет.
— Потому что ты должна была знать. Что ты не зря. Хоть что-то.
Это «хоть что-то» прозвучало странно, как будто подводили итог. Но спросить я не успела: в прихожей заплакала одна из девочек, а через секунду и вторая. Коляска так и стояла у двери, где я её оставила.
Я пошла к ним. Взяла на руки Нору, она всегда начинала первой, покачала, и тут увидела то, мимо чего пробежала пять минут назад. У двери стоял рюкзак Эмили, застёгнутый, набитый до отказа. Рядом её кроссовки, носками к выходу. На комоде лежал телефон, и на экране светилось: «Водитель будет через 4 минуты».
Я понесла Нору на кухню, сама не зная зачем. Наверное, за бутылочкой. На столе, придавленный стерилизатором, лежал листок из блокнота, исписанный с двух сторон. Сверху было расписание кормлений, потом названия смеси, адрес детской поликлиники в её городе, цифры веса при рождении: Нора 2 600, Мия 2 450. Внизу, другим нажимом, будто дописывала в последний момент:
«Не ищи меня. Ты справишься лучше. Ты со мной справилась».
Банка на холодильнике, в которой я держала наличные на коммуналку, стояла открытая и пустая.
Вот тогда я и похолодела. Не от денег, бог с ними. От того, как аккуратно всё было сделано. Температура. «Погуляй с девочками». Шесть недель она жила у меня, и, может быть, все эти шесть недель она просто ждала, когда я к ним привыкну.
Эмили стояла в дверях кухни. Она видела, что я держу листок.
— Я бы позвонила, — сказала она. — Потом. Когда устроюсь.
— Куда устроишься?
— Неважно. К подруге. Работу найду.
Телефон в прихожей пискнул. «Водитель на месте». За окном у калитки остановилась серая машина.
Мне хотелось сказать сразу всё. Что так нельзя. Что они её дети. Что ей двадцать три, а не тринадцать, и хлопнуть дверью уже не получится. Но я знала, чем кончаются такие речи с Эмили: она дослушала бы до конца, кивнула и ушла бы в такси. Поэтому я сказала то, о чём думала на самом деле, и мне самой было противно, насколько это прозвучало по-деловому.
— Если ты сядешь в эту машину, я позвоню в полицию.
Она уставилась на меня.
— Ты не посмеешь.
— Посмею. Не чтобы тебя вернуть. Потому что я им никто, Эмили. Я тебе-то никто, я тебя не удочеряла. У меня нет на них ни одной бумажки. Я не смогу показать их врачу, если у них поднимется температура. Я не знаю, как это делается, но знаю, что прятать у себя чужих детей и врать всем, что мама вышла за хлебом, я не буду. Будут разбираться. Может, их у меня оставят, а может, нет.
— Их отдадут Райану.
— Может быть. Я его не знаю. Ты мне ничего о нём не рассказывала, кроме того, что он тебя выгнал.
Она дёрнулась, будто я её ударила. Таксист посигналил. Нора у меня на руках затихла и смотрела в потолок, а из прихожей всё громче кричала Мия.
Эмили пошла в прихожую. Я стояла на кухне и слушала. Ни шагов к двери, ни шагов назад. Потом Мия замолчала, а через минуту за окном отъехала серая машина. Я выглянула и увидела, что Эмили сидит на полу в прихожей, прислонившись к рюкзаку, и держит Мию неловко, на вытянутых руках, как держат чужую сумку, пока хозяин отошёл.
— Отменила, — сказала она, не глядя на меня. — Штраф двести рублей. Можешь вычесть.
Вечером она положила на кухонный стол деньги из банки, все до одной купюры, и ушла к себе. Я не стала их пересчитывать.
Ночью я не спала. Девочки спали в моей комнате, так у нас повелось с первой недели: я брала ночные кормления, чтобы Эмили отдыхала. Теперь я лежала и думала, что она, наверное, и не отдыхала. Я вспоминала то, что видела и чему не придавала значения. Она почти не ела, говорила, что не хочется. Стояла под душем по сорок минут. Ни разу при мне не заговорила с девочками тем дурацким сюсюкающим голосом, которым с младенцами разговаривают все, даже мужчины, даже я. Передавала их мне быстро и с облегчением, будто горячую кастрюлю. Я всё списывала на усталость и на этого Райана.
Около трёх я услышала, как скрипнула её дверь. Эмили пришла на кухню, я вышла следом. Она стояла у раковины и пила воду из-под крана, прямо из ладони, как в детстве, когда я говорила, что для этого есть стаканы.
— Он меня не выгонял, — сказала она, не поворачиваясь. — Ну, выгонял. Он всегда так говорит, когда орёт: не нравится — вали. А я в ту ночь взяла и свалила. Пока он спал. Села на последний автобус.
— Почему?
Она долго молчала. Потом заговорила быстро и ровно, будто читала заранее написанное.
— Я их купала. Мию. Она скользкая, когда мокрая, ты знаешь. И я подумала: а если я её сейчас отпущу. Не захотела, понимаешь, просто подумала. Как будто картинку показали. И потом эта картинка была каждый раз. Когда я на лестнице с ними. Когда режу хлеб. Я перестала их купать. Райан думал, что я ленивая. А я боялась, что однажды картинка станет... не картинкой. И решила, что лучше пусть они будут подальше от меня. С тобой. Ты же нормальная.
У меня пересохло во рту. Я не знала, что говорят в таких случаях. Я знала только, что если сейчас отшатнусь, она больше никогда ничего мне не скажет.
— Ты ни разу ничего им не сделала, — сказала я.
— Пока.
— Ты сбежала от них, чтобы ничего не сделать. Это не то же самое, что сделать.
Она наконец повернулась. Лицо у неё было серое.
— Ты теперь не оставишь меня с ними одну.
Я могла соврать. Но она бы поняла.
— Пока не знаю, — сказала я. — Утром поедем к врачу. Вместе. А дальше посмотрим.
Она кивнула, как будто именно этого и ждала, и ушла спать. Или не спать, не знаю.
В пятницу мы три часа просидели в женской консультации, куда я дозвонилась в восемь утра и, кажется, впервые в жизни наорала на регистратора. Девочки по очереди орали в коляске, Эмили сидела с закрытыми глазами. Выяснилось, что после родов она не пришла ни на один осмотр. Врач, полная женщина лет пятидесяти с усталым и очень спокойным лицом, сначала поговорила с ней одна, потом позвала меня. Сказала, что это послеродовая депрессия, и, судя по всему, давно. Что такие навязчивые мысли бывают у многих молодых матерей, и тот ужас, который они вызывают, — скорее хороший знак, чем плохой. Но это не значит, что можно ждать, пока само пройдёт. Выписала лекарство, раз кормление искусственное. Сказала, что действовать оно начнёт не сразу, недели через две-три, а может, позже. Дала направление к психотерапевту и спросила, кто ещё есть дома.
— Я, — сказала я.
— А отец детей?
Эмили посмотрела в стену.
— Он знает, где дети? — спросила врач уже другим тоном.
— Нет.
Врач ничего не сказала. Просто кивнула и что-то записала, и от этого её молчания Эмили, кажется, стало хуже, чем от любой лекции.
В субботу утром Эмили сидела на крыльце с телефоном. Я видела в окно, как она что-то листает, листает, листает. Потом она зашла на кухню и положила телефон передо мной.
— Я его разблокировала, — сказала она. — Сто сорок два сообщения.
Я не просила, но она стала читать вслух, пролистывая. Сначала было злое: «Ты где». «Ты больная вообще?» «Ты не имеешь права забирать моих детей». Потом спокойнее: «Я ходил в полицию, они сказали, ты взрослая и дети с матерью, искать не будут». Потом: «Просто напиши, что они живы». Потом, недели через три: «Купил вторую кроватку, чтобы не спали вместе, ты говорила, так нельзя». И последнее, позавчерашнее: «Мия наверно уже держит голову».
— Не держит, — сказала Эмили. — Нора держит. Мия ленивая.
И пошла звонить ему на крыльцо. Я не слышала разговора. Я только видела в окно, что она говорила мало и в основном слушала, а один раз отодвинула телефон от уха.
В воскресенье Райан приехал. Три часа за рулём, старая «Шкода» с треснувшей фарой. Он оказался совсем мальчишкой: тощий, в рабочей куртке, руки в въевшемся машинном масле, которое никогда не отмывается до конца. В одной руке он держал пачку подгузников, в другой дешёвый букет, явно с заправки. Подгузники были не того размера.
— Здрасьте, — сказал он мне на крыльце и замялся. — Вы, это... Эмили говорила, у неё никого нет.
Я, наверное, должна была промолчать. Но у меня вырвалось:
— Ну вот, есть.
Он покраснел до ушей и протянул мне букет, будто это было для меня. Может, и для меня, кто его знает.
Девочек он держал лучше, чем Эмили. Взял обеих сразу, по одной на каждую руку, и замер посреди гостиной, боясь пошевелиться. Мия, которая орала на всех, на него не заорала.
— Здоровые какие, — сказал он, и голос у него сломался.
Потом они с Эмили ушли на кухню и закрыли дверь. Я сидела в гостиной с девочками и честно старалась не слушать. Слова до меня не долетали, только голоса: его всё громче, её всё тише. Один раз он ударил ладонью по столу, и я встала, но тут же стало тихо. Минут через сорок он вышел, красный, с мокрыми глазами, и спросил, можно ли приехать в следующее воскресенье. Спрашивал он почему-то меня.
— Это не мне решать, — сказала я.
— Она сказала, что вам.
Я посмотрела на Эмили. Она стояла в дверях кухни, обхватив себя руками.
— Пусть приезжает, — сказала она. — Только пусть привезёт нормальные подгузники. Двойку, а не четвёрку.
Когда «Шкода» уехала, Эмили села на нижнюю ступеньку лестницы.
— Он хочет, чтобы я вернулась. Когда мне станет лучше. Говорит, его мать поможет. У него мать, знаешь, из тех, которые всё знают лучше. Она мне на выписке сказала, что я неправильно держу ребёнка.
— А ты хочешь?
— Не знаю.
Она помолчала, а потом сказала то, что, видимо, копила с четверга:
— Ты бы правда позвонила? В полицию?
— Да.
— Папа бы не позвонил.
— Папа бы лёг поперёк дороги перед такси, — сказала я. — А я не могу. Я не он, Эмили. И никогда им не была. Я могу только сказать, как есть.
Она хмыкнула, впервые за всё это время почти весело.
— Ты всегда так. Как есть. В записках тоже. «Я тоже была неправа». Тоже. Даже когда извинялась, ты не уступала до конца.
— Ты их читала.
— Я их, вообще-то, выбрасывала, — сказала она. — Потом доставала. Потом опять выбрасывала. Папа, оказывается, был в курсе. Очень удобно было узнать это из письма, когда его уже закопали.
Она встала и ушла наверх. Я так и не поняла, обиделась она или нет.
В понедельник я зашла в мастерскую и увидела, что инструменты разложены по ящикам, неровно и не по своим местам, стамески вперемешку с отвёртками. Обломки верстака были сложены в углу. Чинить его никто не пытался. Дубовую столешницу Дэвид в своё время собирал на клей и шканты, Эмили расколола её вдоль. Я постояла, посмотрела и ничего трогать не стала.
Во вторник она в первый раз выкупала девочек. Я сидела на крышке унитаза в метре от неё, и мы обе делали вид, что я просто так тут сижу, за компанию. Руки у неё тряслись. Мию она держала так крепко, что та возмущённо кряхтела. Когда всё кончилось, Эмили завернула обеих в полотенца, села на мокрый пол и минут пять просто дышала. Я подала ей стакан воды. Из стакана, не из ладони.
А сегодня утром, когда я мыла бутылочки, она спустилась одетая, с заплетёнными волосами, и сказала:
— Я сама с ними пройдусь. Ты сиди.
Я хотела спросить, уверена ли она. Хотела сказать, что пойду следом, в двух шагах, она даже не заметит. Хотела проверить, на месте ли рюкзак в шкафу. Вместо этого я кивнула и помогла ей спустить коляску с крыльца.
Она ушла. Я вернулась на кухню и стала домывать бутылочки, хотя они были уже чистые. На часы старалась не смотреть. Три квартала в одну сторону, три обратно. Можно дойти до сквера. Можно до остановки.
Минут через десять хлопнула входная дверь. Я выскочила в прихожую, не вытерев рук.
Эмили стояла на пороге, запыхавшаяся, коляска перегородила весь проход.
— Панамки, — сказала она. — Жарко уже.
Я сняла их с крючка и протянула ей. Она натянула одну на Нору прямо в коляске, вторую на Мию, которая тут же заорала, и развернулась к двери.
— Через час, — бросила она, не оборачиваясь.
Дверь закрылась. С моих рук на пол капала вода, и я стояла в прихожей, пока не услышала, как колёса коляски застучали по плиткам дорожки, а потом стихли за калиткой, повернув в сторону сквера.







