Семейные драмы 16 мин чтения 7 322

Мятный чай с петушками

Мятный чай с петушками

Мой муж закричал: «Хватит притворяться», пока я лежала лицом вниз на плитке нашего двора, не чувствуя ничего ниже пояса, с соусом от шашлыков в волосах, а его гости смотрели так, будто я испортила день рождения. Его мать закатила глаза и сказала: «Юля, только не сегодня», словно паралич был номером, который я решила показать возле миски с варениками. Месяцами Олег рассказывал всем, что я драматичная, тревожная, нестабильная и голодная до внимания, поэтому, когда мои ноги наконец отказали на глазах у четырнадцати свидетелей, все посмотрели на него, а не на меня. Потом фельдшерка проверила мои стопы, тихо спросила про вечерний чай и потянулась к рации.

«Вставай уже», — бросил Олег еще раз, громче, как будто его голос мог включить нервы, которые больше не отвечали моему телу.

Плитка под щекой была горячей и шероховатой. В щель у моего лица забилась пыль, дым от мангала стелился по двору, соус липко тянулся от виска к волосам, а из переносной колонки все еще гремела старая рок-песня, веселая до неприличия. На плите у открытой кухонной двери остывала большая кастрюля борща, и пар от нее смешивался с запахом углей, жареного мяса и чужого равнодушия.

Я попыталась пошевелить ногами.

Ничего.

Не слабость. Не боль. Не то странное покалывание, которое я проглатывала пять месяцев, пока Олег говорил, что я просто устала, а его мать Галина уверяла, что каждая жена иногда «разваливается от нервов».

Ничего.

«Я не чувствую ног», — прошептала я.

Олег засмеялся, но смех был не настоящим. Это был его короткий сухой звук, который он включал, когда хотел, чтобы комната поняла: он разумный, а я проблема.

«Она так делает», — объявил он гостям. «У нее каждый синяк — катастрофа, каждый плохой день — медицинская загадка. Дайте ей минуту, и она встанет».

Кто-то из его коллег шагнул ко мне. Я видела только кроссовки у края зрения, белые подошвы на серой плитке.

Олег поднял руку. «Серьезно, не подыгрывай».

Кроссовки остановились.

И тогда я поняла, что можно купить месяцами аккуратного унижения. Не только сомнение. Разрешение. Олег месяцами строил версию меня, которую можно было не спасать, и теперь, когда правда лежала перед ними лицом вниз, четырнадцать человек ждали его объяснения вместо того, чтобы поверить моему телу.

Галина прошла через двор в светлых брюках и туфлях на танкетке, держа в руке тарелку с салом так ровно, будто самое важное сейчас — не уронить закуску.

«Господи, Юля», — сказала она громко. «Только не сегодня. У сына день рождения».

Я уперлась ладонями в плитку. Руки дрожали. Бедра не слушались.

На один злой миг я представила, как хватаю ближайший складной стул и швыряю его в мангал, в стол, в их аккуратные лица, которые выбирали неловкость вместо страха. Но я стиснула зубы и снова толкнула себя вверх.

«Я не могу двигаться».

Галина вздохнула так, будто я принесла не тот салат. «Молодые женщины теперь вообще без выносливости. Все у вас стресс. Все травма. В наше время, если плохо, садились на пять минут и возвращались к столу».

И тут Олег отвернулся.

Эта мелочь потом возвращалась ко мне чаще всего. Мой муж услышал, что я не чувствую ног, и пошел к мангалу, будто настоящая беда была в том, что мясо пересушится.

Двор застыл. Бумажная тарелка прогнулась под картофельными варениками. Пластиковый стакан завис у чьих-то губ. Двоюродный брат Олега уставился в забор, словно доски вдруг стали важнее женщины на земле. На столе стоял яркий поднос с петриковской росписью, и рядом с ним нож лежал так ровно, будто только вещи в этом дворе знали свое место.

Никто не двигался.

В 17:48, как потом будет записано в карте вызова, кто-то все-таки набрал экстренную службу. Я до сих пор не знаю, кто именно. Может, соседка через калитку. Может, тот коллега, которого Олег остановил рукой.

Может, один из родственников нашел совесть между тарелкой вареников и рюмкой.

Сирена была первым звуком за весь день, который сказал мне, что где-то за пределами нашего забора существует мир, где лежащий на земле человек — это вызов, а не сцена. Она выла далеко, потом ближе, потом совсем рядом, и колонка наконец замолчала. Наверное, кто-то выдернул шнур. Я лежала и слушала, как скрипит калитка, как Олег идет навстречу, как меняется его голос. Через двор он говорил громко, для гостей. У калитки заговорил тихо и доверительно, для людей в форме.

«Она у меня тревожная, — услышала я. — Наблюдается. Последние месяцы на нервах, вы понимаете. Перенервничала, легла. Я не думаю, что это что-то серьезное».

«Посмотрим», — ответил женский голос. Ответила устало и коротко, как человек, который за смену слышал «не думаю, что серьезное» раз двадцать.

Ко мне опустились синие брюки с пятном на колене, потом чемоданчик, потом лицо. Немолодая, с короткой стрижкой, с глубокими складками у рта. Потом я узнала, что ее зовут Тамара Викторовна и что она двадцать шесть лет ездит на скорой. Тогда я знала только, что она первая за этот вечер посмотрела мне в глаза, а не на Олега.

«Как вас зовут?»

«Юля».

«Юля, что не чувствуете?»

«Ноги. Совсем. С бедер».

Она не сказала «успокойтесь». Она вообще ничего не сказала, просто стала работать. Ее напарник, молодой парень, помог перевернуть меня на спину, и небо оказалось неожиданно высоким и чистым, с одним самолетным следом. Тамара Викторовна постучала молоточком под коленями. Мои ноги не дернулись. Она постучала еще раз, сильнее, и я смотрела на свою коленку как на чужую вещь. Потом она сняла с меня босоножки и надавила чем-то острым на подошву, на пальцы, на щиколотку.

«Чувствуете?»

«Нет».

Она взяла мою стопу в руку и долго смотрела на ногти. Я тогда не понимала зачем. Ногти как ногти, я даже лак с них не снимала с весны, потому что нагибаться к ногам было больно, а потом стало все равно.

Галина стояла над нами с тарелкой. Сало она так и не поставила.

«Вы не думайте, что у нас тут кто-то не заботится, — сказала она фельдшеру тем тоном, которым объясняла продавщицам, что они неправильно взвесили. — Он ей и к врачам предлагал, и чай каждый вечер сам заваривает, мятный, чтобы спала. Мужья сейчас такого не делают. А она все равно недовольна».

Тамара Викторовна не обернулась. Она протянула руку к моему лицу, чтобы убрать прилипшие волосы, и, когда отвела руку, на ее синей перчатке осталась прядь. Целая прядь, в соусе, с корнями. Она посмотрела на перчатку. Потом на меня.

«Волосы давно лезут?»

«С весны. Олег говорит, от нервов».

Она кивнула, как будто записала себе что-то внутри, и наклонилась ниже, так, что я почувствовала запах ее сигарет и мятной жвачки.

«Этот чай, — тихо спросила она, — вечерний. Его только вы пьете?»

Я хотела ответить, что Олег пьет кофе, что он вообще чай не любит, что это просто наш ритуал, его забота, единственное, что осталось от того Олега, за которого я выходила. И не ответила. Я просто смотрела на нее, а она смотрела на меня, и в эту секунду мне стало страшнее, чем когда я упала.

«Только я», — сказала я.

Тамара Викторовна выпрямилась и сняла с плеча рацию.

«Двенадцатая. Везу в областную, женщина тридцать один год, острая слабость в ногах, арефлексия, нарушение чувствительности, выпадение волос. Подозреваю отравление. Пусть токсиколога предупредят, и невролога».

Слово «отравление» упало на двор, как тот складной стул, который я так и не бросила. Я видела снизу, как Галина наконец опустила тарелку на край стола. Как двоюродный брат Олега, Витя, перестал смотреть на забор. Как коллега в белых кроссовках сделал шаг назад, будто отравление могло быть заразным.

Олег отозвался не сразу. Секунды на две он замолчал, и для него это было очень много. Потом присел рядом со мной на корточки, и голос у него стал мягким, почти нежным.

«Юль. Ты что-то выпила? Ты опять свои таблетки горстями? Скажи доктору, что ты пила, это же важно».

«Она глицин пачками жрет, — подтвердила Галина. — И валерьянку. Я ей говорила».

«Глицином так не травятся», — сказала Тамара Викторовна, не поднимая головы от тонометра.

Меня переложили на носилки. Мужчинам из гостей пришлось помочь донести их до машины, потому что во двор каталка не проходила между столом и мангалом, и я плыла над ними, над тарелками, над петриковским подносом, над ровным ножом. Денис в белых кроссовках держал носилки у моей головы и не смотрел мне в лицо.

«Муж едет?» — спросила Тамара Викторовна.

«У меня гости», — сказал Олег. И тут же, совсем другим голосом: «Конечно. Я на машине следом. Соберу ее вещи, документы».

Носилки пронесли мимо открытой кухонной двери. Я повернула голову, потому что это было единственное, что я еще могла сделать сама. Олег уже стоял у раковины. Вода шумела. Я не видела, что он моет. Я видела только его спину и локти, которые двигались быстро, как у человека, который торопится.

Потом двери машины закрылись.

В приемном было холодно и светло, и все происходило одновременно и очень медленно. Меня возили на томографию, потом на другую. Брали кровь, мочу. Молодой невролог с красными от недосыпа глазами колол меня иголкой от пальцев вверх и отмечал ручкой на коже, где я начинаю чувствовать. Линия оказалась чуть ниже пупка. Утром она поднялась на два пальца. Я узнала об этом, потому что он опять провел ручкой, а старая отметка осталась ниже, и между ними был промежуток, похожий на прошедшую ночь.

«Позвоночник чистый, — сказал он. — Это хорошо. Значит, будем искать дальше».

Олег приехал к одиннадцати вечера. От него пахло дымом и чужими духами, наверное, кто-то из гостей обнимал его на прощание. Он привез мою зарядку, халат, тапочки, которые мне были не нужны, и пакет с документами. Сел на край кровати, взял меня за руку. Пальцы у меня еще слушались, и я почувствовала, что ладонь у него сухая и теплая.

«Ну ты дала, — сказал он и улыбнулся. — Напугала всех. Мама плакала потом».

Я не поверила, что Галина плакала, но промолчала.

Когда пришел невролог, Олег встал. Встал так, как вставал на работе перед начальством, расправив плечи и чуть подав корпус вперед. Он рассказал врачу, что у меня с зимы панические атаки, что я ходила к психотерапевту, что я «очень внушаемая» и «читаю в интернете про болезни». Все это было правдой в той же степени, в какой бывает правдой криво нарезанная фотография. К психотерапевту меня отправил он. Я сходила один раз, потому что он записал меня сам и сказал, что иначе обидится. Психотерапевт, усталая женщина с кольцами на каждом пальце, спросила, почему я пришла, и я честно ответила: «Муж считает, что у меня что-то с головой». Она тогда посмотрела на меня очень внимательно. Больше я к ней не ходила, некогда было. Я как раз тогда первый раз упала на лестнице в типографии.

Невролог слушал Олега и кивал, а потом сказал: «Психосоматика паралич с арефлексией не делает». Олег улыбнулся и сказал: «Конечно, вы специалист». И я лежала и думала, что вот так он, наверное, улыбался и всем остальным, а они потом шли и говорили друг другу: какой терпеливый. Какой хороший мужик. Как он с ней мучается.

Мы с Олегом шесть лет женаты. Я знаю, как он злится, как он врет, когда врет по мелочи, и как он смотрит, когда хочет, чтобы я замолчала. Но в ту ночь, когда он ушел, поцеловав меня в лоб, я лежала под гудящей лампой и не могла понять, что я знаю, а что придумала. Это было хуже всего. Не ноги. А то, что за пять месяцев он так хорошо меня обработал, что даже сейчас, после вопроса Тамары Викторовны, я сначала подумала: а вдруг я правда накручиваю. Вдруг чай — это просто чай, а я истеричка, которая в больнице сочиняет, что муж ее травит. Вот же будет позор.

Под утро я стала вспоминать. Не нарочно, просто мысли сами пошли туда.

Чай начался в феврале. До этого Олег никогда мне ничего не заваривал, даже когда я лежала с температурой. А в феврале вдруг принес кружку, большую, белую, с отбитой ручкой, и сказал: «Ты плохо спишь, я тебе мяты купил». Мята была в жестяной банке, синей, с петушками. Банку он держал на верхней полке, рядом со своим протеином, и я как-то сама полезла заварить, а он забрал банку у меня из рук и засмеялся: «Это мой ритуал, не отнимай». Я тогда растрогалась. Честное слово, растрогалась.

В апреле меня отправили на неделю в Самару, на выставку оборудования. Я там ходила по павильонам по восемь часов и вечером ловила себя на том, что ноги почти не жгут. Я даже позвонила Олегу и сказала ему об этом, радостная, как дура. А он ответил: «Ну вот видишь. Это дом на тебя так действует. Это нервы. Тебе от нас плохо». И мне стало стыдно, что мне плохо от дома.

А в среду, за четыре дня до дня рождения, я сказала ему, что записалась к платному неврологу на понедельник. Сама нашла, сама заплатила предоплату. Олег спросил, сколько. Я сказала. Он сказал, что это выкинутые деньги и что я опять себе что-то нагуглила. А вечером принес чай, и он показался мне горьким, и я подумала, что мята залежалась.

К утру линия на животе поднялась еще на палец.

Токсиколога звали Аркадий Львович. Ему было за шестьдесят, он носил под халатом свитер в жару и разговаривал со мной так, будто у нас впереди было много времени, хотя я видела, что у него его нет. Он посмотрел мои ногти на руках при хорошем свете и показал мне беловатые поперечные полоски, которые я считала просто неровностью. Он аккуратно потянул меня за волосы у виска, и они остались у него в пальцах без всякого сопротивления.

«Мочу мы отправили в лабораторию, — сказал он. — Это займет несколько дней, у нас такие вещи на месте не делают. Но лечить я вас начну сейчас, не дожидаясь. Если я ошибаюсь, вам это не повредит. Если не ошибаюсь, каждый день важен».

«Что вы думаете?»

Он помолчал.

«Я думаю про таллий. Это металл. Раньше им крыс травили, потом запретили, но старые запасы у людей лежат до сих пор, в гаражах, на дачах. Без вкуса, без запаха. Я за свою жизнь видел таких пациентов четыре раза, вы пятая. Двое из тех четверых сами нашли пакет и не поняли, что это. Двоих отравили».

Он не спросил, кто заваривает мне чай. Наверное, это было в карте вызова. Тамара Викторовна, как я потом узнала, написала там все, включая слова Галины, дословно, в кавычках.

Мне давали лекарство, которое везли из другого города, синий порошок, и от него все, что из меня выходило, становилось темно-синим, почти черным. Медсестра Оксана, крупная, рыжая, шутила, что я теперь как в мультике про инопланетян. Два раза в неделю меня возили на диализ. На третий день у меня ослабли руки. Я не смогла удержать телефон, он упал мне на грудь, и я лежала и смотрела на него, а в нем было сообщение от Олега: «Как ты, зая? Мама передает привет».

Каждые несколько часов ко мне приходили с трубкой и просили дуть изо всех сил. Я не сразу поняла зачем. Потом поняла: проверяли, не поднимется ли паралич до мышц, которыми я дышу. Оксана сказала это прямо, когда я спросила, и я была ей благодарна, потому что за пять месяцев отвыкла, что мне говорят правду о моем же теле.

Олег приходил каждый день. Он приносил клубнику, бананы, сок в пачках. Он повесил у себя в соцсетях фотографию: моя рука в его руке на больничном одеяле, капельница на заднем плане, подпись «Держись, родная. Мы справимся». Под фотографией было двести с лишним сердечек и комментарии: «Олег, ты сильный», «Какой муж», «Юлечка, поправляйся, с таким мужем все будет хорошо». Среди них был комментарий Дениса. Тот самый, в белых кроссовках. «Держитесь, ребята».

Я ничего из принесенного не ела. Говорила, что тошнит, и это было правдой. Пачки сока я отдавала соседке по палате, бабушке с инсультом, к которой никто не ходил, а потом перестала отдавать и просто просила Оксану выбросить. Не потому, что я была уверена. А потому, что не была.

Галина пришла на четвертый день. В туфлях на танкетке, с банкой куриного бульона, завернутой в полотенце, чтобы не остыл. Она поставила банку на тумбочку, села на стул и некоторое время молчала, разглядывая мою капельницу и мой синий от лекарства катетер.

«Ну, — сказала она наконец. — Я ж не знала, Юль. Ты ж всегда такая была. То голова, то спина. Как я могла знать».

Это было почти извинение. Для Галины это было больше, чем извинение, это было признание, что она чего-то не знала. Я кивнула.

«Олежек не спит, — продолжила она. — Похудел. Я ему котлеты ношу, а он не ест».

Она открыла банку, и по палате пошел запах, от которого мне сразу захотелось плакать, потому что это был запах ее кухни, где мы шесть лет лепили вареники на каждый праздник, где она учила меня, как правильно защипывать край, и ругала, что у меня тесто толстое.

«Поешь хоть. Сама варила, домашняя курица».

«Спасибо. Не надо».

Она замерла с ложкой.

«Тебе что, мое не нравится?»

«Мне здесь лучше есть больничное».

Галина медленно положила ложку на полотенце. Она была женщиной неглупой. Никогда не была глупой, в этом и была беда.

«Ты думаешь, я тебя травлю».

«Я думаю, что я не знаю, — сказала я. — И пока не узнаю, ничего из дома есть не буду».

Она встала, закрутила крышку на банке так, что побелели пальцы, и сунула банку обратно в сумку вместе с полотенцем. У двери она обернулась.

«Я тебя шесть лет кормила», — сказала она. Сказала не зло. Скорее удивленно, будто это был довод, на который нечего возразить.

Потом она ушла, а я лежала и думала, что она права, она меня шесть лет кормила, и что это ничего не доказывает. Ни в одну, ни в другую сторону.

Результат пришел на шестой день. Аркадий Львович принес бумажку сам и сел на тот же стул, где сидела Галина. Концентрацию таллия он назвал цифрой, которая мне ничего не сказала, а потом перевел: в десятки раз выше, чем может быть у человека, который случайно что-то задел.

«И это не однократно, — сказал он. — Судя по ногтям и волосам, вы получали его давно. Месяцами. Понемногу. А в последние дни перед поступлением, вероятно, много сразу».

«В среду», — сказала я.

Он посмотрел на меня поверх очков.

«Я в среду сказала мужу, что записалась к неврологу».

Аркадий Львович ничего не ответил на это. Он сказал, что больница обязана сообщить в полицию, что это не его выбор и не мой, что сообщение уже ушло. И еще сказал, что мне нужно решить, кому из родственников врачи могут сообщать о моем состоянии.

«Сейчас в документах указан муж».

Я попросила бланк. Руки у меня слушались плохо, ручку пришлось держать в кулаке, как держат дети. Я написала, что запрещаю сообщать сведения о моем здоровье Шевчуку Олегу Игоревичу и Шевчук Галине Петровне. Строчки поползли вниз, буква «щ» вышла похожей на забор. Аркадий Львович взял бланк, прочитал и аккуратно убрал в папку.

«Еще я хочу, чтобы его не пускали».

«Это сложнее. Но в отделении есть часы посещения, и пациент имеет право отказаться от встречи. Я скажу на посту».

Олег пришел в тот же вечер, в шесть, как всегда. Я слышала его из палаты. Сначала он говорил спокойно, потом громче, потом его голос стал тем самым, дворовым, на гостей.

«Вы не понимаете, она нестабильна. Она не может сейчас принимать решения, у нее психиатрический анамнез, спросите кого угодно. Я муж. Я имею право знать, что с моей женой».

«Пациентка в сознании, — ответила Оксана. Ответила ровно, даже немного скучно. — Пациентка сама решает. Она решила».

«Она вам что-то наговорила? Она это умеет, вы ее не знаете».

«Мужчина, у меня тут двадцать восемь человек. Выйдите из отделения, пожалуйста, или я позову охрану».

Я лежала и слушала, как он уходит. По коридору. По лестнице. И ничего не чувствовала, кроме того, что пальцы на правой руке, которыми я комкала край простыни, свело судорогой. Четырнадцать человек на дворе посмотрели на него, а не на меня. Одна рыжая медсестра посмотрела на меня. Оказалось, этого достаточно, если человек на своем месте.

Следователь пришла на следующий день. Ее звали Ирина Сергеевна, ей было, наверное, лет сорок. В джинсах, с потертым кожаным портфелем, с ручкой, которую она все время щелкала, пока не заметила, что я на эту ручку смотрю, и не положила ее. Она задавала вопросы, а я отвечала, и сначала у меня получалось плохо. Я начинала каждую фразу с «может быть, мне показалось» и «я не уверена, но». На третьем таком «может быть» Ирина Сергеевна подняла голову от протокола.

«Юлия Андреевна. У меня есть химико-токсикологическое исследование. Вам ничего не показалось. Вы рассказывайте, что видели, а что из этого следует, решу я».

И я рассказала. Про февраль и кружку с отбитой ручкой. Про синюю банку с петушками на верхней полке и про то, как Олег забрал ее у меня из рук. Про Самару. Про среду и невролога. Про то, что Олег не пьет чай. Про раковину и шум воды, когда меня проносили мимо кухни.

«Вы видели, что именно он мыл?»

«Нет. Только спину».

Она так и записала: «видела только спину». Потом спросила, есть ли у нас гараж. Гаража у нас не было. Гараж был у Галины, от покойного свекра, Игоря Степановича, кооперативный, за железной дорогой. В марте Олег его разбирал, потому что Галина решила сдавать место соседу под машину. Он два выходных вывозил оттуда хлам и ругался, что отец сорок лет ничего не выбрасывал.

Ирина Сергеевна записала и это. Потом, уже закрывая портфель, спросила, как будто между прочим:

«Анастасия Ремез вам знакома?»

Я знала Настю. Она пришла в отдел к Олегу в прошлом году. Маленькая, смешливая, она была у нас на Новый год и подарила мне свечку с запахом корицы. На дне рождения ее не было. Я даже заметила это, когда накрывала стол, и подумала, что Олег, наверное, мало кого с работы позвал.

«Знакома», — сказала я.

Ирина Сергеевна кивнула и больше ничего не спросила. А я лежала потом до ночи и думала, что могла бы и сама догадаться, и что все-таки не догадалась бы никогда. Как такое придумаешь: проще всего было уйти. Сказать мне: я полюбил другую. Я бы плакала, я бы, наверное, кричала, но я бы его отпустила, у нас даже делить было нечего, квартира съемная, машина в кредите. Но тогда он был бы тем, кто бросил жену. А вдовец с больной, нервной, странной женой, которая месяцами разваливалась на глазах у всех, был бы тем, кому сочувствуют. Я не знаю, так ли он думал. Он никогда мне этого не сказал. Это я так думаю, когда не могу уснуть.

Обыск провели через два дня. Об этом мне сообщила Ирина Сергеевна по телефону, коротко, потому что большего она сказать не могла. Банку с петушками нашли. Мяту из нее отправили на экспертизу. В кооперативном гараже, на полке за старыми канистрами, нашли бумажный пакет с советской отравой для грызунов, надорванный сверху. Олега задержали в тот же вечер.

Я узнала больше, чем следователь могла сказать, от Вити. Витя пришел в субботу, в рубашке, которая была ему мала, с пакетом апельсинов. Он долго мялся в дверях, потом сел, положил пакет на колени и сказал, глядя в пол:

«Это я позвонил. Тогда. Ну, в скорую».

Я вспомнила, как он смотрел на забор.

«Я не знал, что делать, — сказал Витя. — Олег сказал не подыгрывать, ну и все стояли. А я думаю, ну если она притворяется, ну приедут и уедут, ну и что. Я телефон за спиной держал. Номер набрал и сказал адрес. А сам на забор смотрел, чтоб он не заметил, что я разговариваю».

«Спасибо, Вить».

«Да не за что. — Он покраснел. — То есть есть за что. Но я ж не подошел. Ты лежала, а я на забор смотрел».

Он рассказал, что его тоже вызывали, что вызывали всех, кто был на дне рождения, и что не все рассказали одно и то же. Денис сказал, что Олег поднял руку, чтобы никто ко мне не подходил, и что ему с тех пор противно. Олегова сестра, Лена, сказала, что я «всегда была такая» и что в тот день тоже, наверное, «немножко добавила». Двое ничего не помнили, были пьяные. А тетя Валя, Галинина сестра, сказала следователю, что Олег в последние месяцы всем звонил и рассказывал, что жена у него сходит с ума и что он боится оставлять ее одну, и что тетя Валя тогда еще удивлялась, почему он так много про это говорит.

«А Галина Петровна?» — спросила я.

Витя пожал плечами.

«Тетя Галя сама к следователю пошла. Ее еще не вызывали, а она пошла. Что сказала, не знаю. Она со мной не разговаривает теперь. Ни с кем не разговаривает».

Через неделю Галина пришла сама. Без банки, без пакета, без полотенца. Впервые за шесть лет она пришла ко мне с пустыми руками. Я сидела в кровати, меня уже понемногу сажали, подкладывая подушки под спину. Волосы мне Оксана накануне коротко обстригла машинкой, потому что они лезли клоками и оставались на подушке, и я видела, как Галина на секунду остановилась в дверях, увидев мою голову.

Она села. Сумку поставила на колени, двумя руками держала ручки.

«Я к следователю ходила», — сказала она.

«Витя говорил».

«Я сказала, что пакет отцовский. Что Игорь его в восемьдесят каком-то году где-то достал, когда у нас в подвале крысы были. Что я про него знала. Что я в марте Олегу сказала: там на полке отрава, выкини, не дай бог сосед найдет, у него дети. А он мне сказал: выкинул, мам».

Она говорила ровно, будто зачитывала список покупок.

«Я сказала правду, — добавила она. — Я не против сына говорила. Я правду сказала. Это разное».

«Разное», — согласилась я.

Мы помолчали. В коридоре кто-то катил тележку с обедом, дребезжали тарелки.

«Он говорит, что ты сама, — сказала Галина. — Адвокат его говорит. Что ты нашла пакет, когда мы у меня были, и сама себе сыпала, чтобы его посадить. Из-за Насти этой. Что ты знала и мстила».

Я посмотрела на нее.

«Вы в это верите?»

Галина открыла рот и не ответила. Она смотрела на мою обстриженную голову, на руки, лежащие поверх одеяла, на ноги под одеялом, которые не шевелились уже почти три недели. Я видела, как ей хочется сказать «да». Как это было бы просто. Тогда ее сын был бы обиженным, а я снова драматичной, нестабильной, голодной до внимания, я бы снова была той, кто испортил день рождения, и все бы встало на свое место, как нож рядом с подносом.

«Может, ты по ошибке, — сказала она наконец. Тихо, неуверенно. — Может, ты не знала, что это. Перепутала…»

И сама остановилась. Наверное, услышала себя.

«Я ни разу в жизни не была в гараже Игоря Степановича, — сказала я. — Вы знаете. Вы туда даже меня не звали, когда разбирали. Сказали, мне там нечего делать».

Галина встала. Поправила брюки, светлые, те же, что и тогда, во дворе. Наверное, других летних у нее не было.

«Я мать, — сказала она. — Ты пойми, я мать».

«Я понимаю».

Она ушла. Больше я ее не видела, если не считать одного раза в коридоре следственного комитета, но мы тогда не разговаривали.

Паралич не поднялся до дыхания. Аркадий Львович сказал, что мне повезло, что если бы привезли на два-три дня позже, или если бы в среду порция была больше, разговор был бы другой. Он не сказал «вы бы умерли», он сказал «разговор был бы другой». Через месяц меня перевели в реабилитационный центр за городом. Руки вернулись почти полностью, только мелкие пуговицы я застегивала долго, ругаясь сквозь зубы. Ноги возвращались медленно, неохотно, как будто не доверяли мне. Сначала появилось жжение, такое сильное, что по ночам я не могла накрыться одеялом. Инструктор по ЛФК, Рустам, сказал, что это хорошо, нервы просыпаются, а когда просыпаешься, всегда больно. Я сказала, что про это я знаю.

Из типографии мне позвонила начальница. Сказала, что место за мной держат и что весной Олег звонил ей и просил «войти в положение», потому что у жены нервный срыв. Она тогда поверила. Ей было неловко мне это говорить, и я сказала, что все в порядке, хотя все было не в порядке.

Очную ставку назначили в конце сентября. Ирина Сергеевна предупредила меня заранее: так положено, когда показания расходятся, а они расходились полностью. Я сказала одно, Олег сказал, что я сама. Она спросила, справлюсь ли я, и сказала, что, если мне станет плохо, мы прервемся.

Меня привезли на машине из реабилитационного центра, Рустам помог пересесть в коляску. В кабинете было тесно: стол, три стула, сейф, на подоконнике засохший кактус. Мой адвокат, бесплатный, по назначению, молодой и очень серьезный, сел рядом. Олега привели через десять минут.

Он похудел. Галина говорила правду, он правда похудел. Он был в своем сером спортивном костюме, который я покупала ему на распродаже, и я подумала, что Галина, наверное, передала его в изолятор, и что она гладила его перед этим, потому что на брюках была стрелка.

Он посмотрел на мою голову, на коляску. На лице у него что-то дернулось, очень быстро, я не поняла что. Потом он сел, сложил руки на столе и заговорил со мной так, как разговаривал последние пять месяцев. Мягко, терпеливо. Голосом человека, который один здесь разумный.

«Юль. Я тебя ни в чем не виню. Ты болеешь. Тебе надо лечиться, по-настоящему, у специалистов. Если ты сейчас скажешь правду, тебе помогут, тебя никто не накажет, ты не в себе была. Скажи им. Пожалуйста».

Ирина Сергеевна писала. Адвокат Олега смотрел в стол.

Раньше от этого голоса у меня внутри все сжималось и начинало оправдываться само, еще до того, как я открывала рот. Я ждала, что сожмется и сейчас. Не сжалось. Может, потому что под этим голосом теперь лежала бумажка из лаборатории. А может, потому что я пять недель училась заново стоять у шведской стенки, а после этого трудно снова поверить, что ты все придумала.

«Задайте вопрос», — сказала Ирина Сергеевна.

Она спросила меня, кто заваривал мне вечерний чай с февраля по июль. Я ответила: Олег. Она спросила, пил ли его кто-нибудь, кроме меня. Я ответила: нет. Она спросила, где хранилась банка. Я ответила: на верхней полке, рядом с его протеином, я до нее не доставала без табуретки, и он ни разу не дал мне заварить самой. Она спросила, бывала ли я в гараже Шевчука Игоря Степановича. Я ответила: ни разу.

Потом она спросила Олега, подтверждает ли он мои показания.

«Нет, — сказал Олег. — Она путает. Она всегда путает. Спросите кого угодно, ее все знают».

Он сказал это не следователю. Он сказал это мне, глядя прямо на меня, и в конце чуть-чуть улыбнулся, той улыбкой, которую я знала шесть лет. Ты же знаешь, как оно бывает, Юль. Ты же сама знаешь, что тебе никто не верит.

«Меня все знают по твоим рассказам, — сказала я. — А таллий во мне нашли без твоих рассказов».

Олег перестал улыбаться. Его адвокат что-то шепнул ему, и он больше ничего мне не говорил, только «не подтверждаю» и «пользуюсь статьей пятьдесят первой». Через сорок минут его увели. В дверях он обернулся, будто хотел что-то сказать, и не сказал. Может, ему и нечего было сказать. Может, было что, но не при свидетелях. Я так и не узнала.

Ирина Сергеевна распечатала протокол и положила передо мной. Шесть страниц. Она сказала, что я должна прочитать и, если все верно, расписаться на каждой странице, а в конце написать от руки, что с моих слов записано верно. Я читала долго. Там было все: банка с петушками, Самара, среда, невролог, раковина и спина. И мое «ни разу». Я нашла одну ошибку: там было написано «в апреле», а надо было «в конце апреля», и Ирина Сергеевна, не споря, исправила и попросила меня расписаться рядом с исправлением.

Потом она дала мне ручку. Пальцы еще плохо гнулись, и я держала ее неправильно, слишком близко к стержню. Я написала: «С моих слов записано верно, мною прочитано». Буквы разъехались, «верно» налезло на линию поля, а хвост у «у» ушел вниз, на чужую строку.

Но почерк был мой. И то, что над ним написано, тоже было моим.