Судьбы и испытания 8 мин чтения 19

Молодая журналистка месяцами приходила в эту тюрьму и задавала слишком неудобные вопросы… Тогда начальник решил преподать ей «урок» и приказал запереть её ночью с самыми опасными заключёнными. Но утром, когда он открыл дверь камеры, его лицо изменилось…

Молодая журналистка месяцами приходила в эту тюрьму и задавала слишком неудобные вопросы… Тогда начальник решил преподать ей

Екатерина Лебедева была одной из немногих журналисток в Нижнем Новгороде, кто не боялся идти туда, куда другие старались даже не смотреть.

Уже несколько месяцев она приезжала к стенам исправительной колонии №7.

Каждую неделю она стояла у проходной с блокнотом в руках и задавала один и тот же вопрос:

— Почему сотрудники этой колонии боятся рассказывать правду?

Начальник учреждения полковник Виктор Громов терпеть её не мог.

Для него эта молодая девушка была настоящей проблемой.

Она не кричала.

Не устраивала скандалов.

Она просто собирала факты.

Однажды она получила информацию, что одного из заключённых избили во время ночной проверки.

Екатерина приехала в колонию уже утром.

— Мне нужны комментарии руководства, — спокойно сказала она.

Громов посмотрел на неё холодным взглядом.

— Вы слишком много суёте нос не туда, куда нужно.

— А вы слишком уверены, что никто никогда не узнает правду, — ответила девушка.

Через несколько часов её снова вызвали в кабинет начальника.

Там уже стояли несколько сотрудников.

Громов улыбнулся.

— Вы так любите писать о нашей колонии? Отлично. Сегодня увидите её изнутри.

Екатерина почувствовала тревогу.

— В каком смысле?

Полковник нажал кнопку на телефоне.

— Открыть камеру №5.

В кабинете повисла тишина.

Даже опытные сотрудники переглянулись.

Все знали, что находилось за этой дверью.

Там сидели трое самых опасных заключённых колонии.

— Это незаконно, — сказала Екатерина.

Громов усмехнулся.

— Зато завтра вы больше не захотите писать о нашей работе.

Через несколько минут молодую журналистку провели по длинному серому коридору.

Тяжёлая дверь открылась.

Из полумрака камеры на неё посмотрели три пары глаз.

А затем дверь за её спиной закрылась.

Щёлкнул замок.

И всю ночь никто из сотрудников не собирался открывать эту дверь.

Но утром, когда полковник Громов лично пришёл проверить результат своего «урока»…

Он увидел не то, чего ожидал.

Он открыл дверь камеры…

И впервые за много лет не смог произнести ни слова.

У дальней стены на полу лежал человек. Под его головой была свёрнутая куртка Екатерины. Сама она сидела рядом на корточках, придерживала его за плечо и не сразу повернулась к открытой двери.

— Нужен врач, — сказала она. — Он в таком состоянии с двух ночи.

Гриценко сидел на нижней шконке, положив руки на колени, и смотрел на полковника спокойно, как на плохую погоду. Мазаев стоял у окна и не обернулся вообще.

Громов посмотрел на дежурного, который открывал ему дверь.

— Это кто?

— Рябов. Его в ту ночь перевели.

— В какую ночь?

— В ту, товарищ полковник. После проверки.

Потом ему это скажут ещё двое. И каждый по-своему: я думал, вы в курсе.

А ночью в камере номер пять было так.

Дверь закрылась, и первые секунды Екатерина просто стояла. Пахло сыростью, хлоркой и чем-то кислым. Свет горел тускло, лампа была за решёткой. Телефон и диктофон остались в ячейке на проходной, там же паспорт и ключи от машины. В руках у неё не было ничего, даже блокнота — блокнот забрали в кабинете.

— Ну заходи, раз пришла, — сказал тот, что помоложе, у стола. Крепкий, коротко стриженный, с наколкой на кисти. — Чего в дверях стоять.

— Артур, — сказал старший с нижней шконки, не повышая голоса. — Отойди.

— Дед, ты чего.

— Того, что мне восемь месяцев осталось. И я их здесь досижу тихо.

Мазаев постоял, потом сплюнул в сторону и сел на табурет верхом, лицом к ней. Старший показал Екатерине на край шконки напротив.

— Садись вот тут. И до утра сиди.

— Вас как звать?

— Пётр Ильич. Здесь Дед. Тебя не спрашиваю, ты у нас в проходной каждую пятницу торчишь, все знают.

Третий сидел в углу, спиной к стене, и держал у виска мокрое полотенце. Молодой, лет двадцати шести, лицо серое, левая бровь заклеена пластырем, который отходил по краю. Он не смотрел ни на кого.

— Это Костя, — сказал Дед. — Не трогай его пока.

— Он же с проверки, — сказала Екатерина. — Про него мне и говорили.

— Тебе много чего говорили.

Мазаев засмеялся, потом резко перестал.

— А ты правда напишешь? Про меня напишешь? У меня семь взысканий, все левые. Мать ко мне не пускают с апреля, говорят — режим. Я тебе сейчас продиктую, ты запомнишь.

— Я не могу вам ничего обещать.

— Тогда чего ты сюда лезла?

Он говорил громко, близко, дыхание было тяжёлое, и в какой-то момент он положил руку ей на плечо и сжал — не сильно, но так, чтобы проверить, дёрнется она или нет. Она не дёрнулась, только сказала:

— Уберите руку.

— А то что?

— А то ничего. Уберите руку.

— Артур, — сказал Дед. — Я два раза не говорю.

Мазаев убрал руку. Сел обратно на табурет. И следующие часа три диктовал ей свою жалобу — даты, номера постановлений, фамилию инспектора, который «переписал рапорт». Она запоминала, потому что больше делать было нечего, и потому что он говорил всё быстрее, злее, и пока он говорил, он не смотрел на неё как раньше.

Костя за это время два раза выходил в угол за занавеску, и его рвало.

— Он два дня падает, — сказал Дед. — Слышала? У нас тут все падают. Костя, скажи ей.

— Я упал, — сказал Костя, не отнимая полотенца.

— Где упали?

— В коридоре. Скользко было.

Около двух ночи он попытался встать и не смог. Сел обратно, потом лёг на бок прямо на пол и начал говорить — то нормально, то невнятно, про какую-то Наташу, про то, что надо забрать сумку с вокзала. Екатерина спросила, как его зовут. Он ответил не сразу и не то.

Мазаев вскочил первым. Он бил в дверь ногой, потом схватил табурет.

— Табуретку не ломай, — сказал Дед. — Потом с нас же спросят.

И стал бить по железу ладонью — ровно, тяжело, без остановки, минут пять. Кормушка открылась. В прямоугольнике показалось лицо молодого инспектора, круглое, без злости, с чуть припухшими от смены глазами.

— Чего орём?

— Человека забери, — сказал Дед. — Он у нас тут кончается.

Инспектор посмотрел на пол. Потом на Екатерину.

— Он на проверке был?

— Он лежит и не понимает, кто он, — сказала Екатерина. — Меня зовут Екатерина Лебедева, я журналист. Вы сейчас смотрите на это и понимаете, что будет.

— Мне сказали до утра не открывать. Что бы там ни было.

— Позвоните начальнику.

— Я звонил.

Он закрыл кормушку. Екатерина потом восстанавливала это по минутам и всё равно не могла сказать точно, сколько прошло — полчаса, час. Кормушка открылась снова. В щель просунулась пластиковая бутылка воды и две упаковки анальгина.

— Больше ничего не могу, — сказал инспектор.

— Как вас зовут?

Кормушка закрылась.

Дед перетащил Костю от стены, чтобы тот не лежал головой на бетоне, а Екатерина сняла куртку и свернула. Костя один раз спросил, где мать. Потом затих и просто дышал. Мазаев до утра сидел на своём табурете и смотрел в дверь.

В шесть с чем-то в коридоре загремело.

К семи Костю унесли на носилках в медчасть, а оттуда через сорок минут увезли в городскую больницу. Ему в тот же день сделали операцию — убрали гематому. Об этом Екатерина узнала не от колонии.

Из камеры её вывели раньше. В кабинете Громов уже сидел за столом, при форме, и был совершенно спокоен.

— Ознакомились с условиями? — сказал он. — Подпишите.

Он подвинул к ней лист. Она прочитала. Там было про то, что посетитель ознакомлен с правилами внутреннего распорядка, претензий не имеет, находился в учреждении по собственной инициативе.

— Про инициативу я не подпишу.

— Вы утром сами приехали. Вот ваша подпись на журнале посещений, в девять сорок. Кто вас звал?

— Я приехала за комментарием.

— И получили, — сказал Громов. — Материала вам теперь на год.

Она не подписала. Ей отдали телефон и паспорт, и в семь сорок она вышла за проходную. Машина завелась с третьей попытки, на трассе было ещё темно, и половину дороги её трясло так, что пришлось встать на обочине и подождать. Дома она сунула куртку в стиральную машину, легла в одежде и проспала три часа.

Гуляев, редактор, выслушал её по телефону и долго молчал.

— Катя. Стоп. Первое. Ты жива?

— Да.

— Второе. Ты понимаешь, что если мы это ставим сегодня, то это материал про тебя, а не про Рябова. И тебя размажут. Ты залезла в камеру за сенсацией, дальше всё как обычно.

— Меня туда завели.

— Я тебе верю. Ты мне бумагу дай.

Бумагу она понесла сама. В приёмной следственного управления сидела больше двух часов, между женщиной с папкой из-под обоев и мужчиной, который громко объяснял по телефону, что участковый его не слушает. Заявление приняли, дали талон. Из автомата взяла кофе, он был горячий и с привкусом порошка. Потом поехала в редакцию, потому что у неё висел текст про ремонт развязки, и текст надо было сдать.

Вечером позвонила мать из Дзержинска, спросила, почему у неё голос как из бочки, и рассказала про давление.

Про Костю Екатерина нашла всё сама: приговор, статья, срок — восемь лет, отбыл почти пять, кража с проникновением и ещё одна. Мать — Нина Сергеевна, Богородск, работает в пекарне.

На третий день Громов позвонил ей лично. Не из кабинета, с мобильного.

Встретились в торговом центре, в кафе у входа. Он был в куртке и в свитере, и без формы выглядел старше и как-то плоше. Заказал чай и не выпил.

— Я не буду делать вид, что ничего не было, — сказал он. — Смена сработала плохо. За это ответят.

— Кто?

— Те, кто был на смене.

— Кто велел не открывать до утра?

— «До утра не трогать» — это стандартная формулировка. Она к вам относилась, не к нему.

— Вам звонили ночью.

— Мне никто не звонил.

Он подвинул чашку от себя, как будто она мешала.

— Давайте по-деловому. Рябова дольют, поставят на ноги. Дальше я лично пишу характеристику на условно-досрочное, взыскания сниму, а их у него три, и с ними он не выйдет никогда. Двое инспекторов пишут по собственному, они уже написали. А вы получаете учреждение. Приезжайте, снимайте, у нас цех, у нас библиотека, у нас швейка на оборонзаказ. Никто вам больше ворота не закроет.

— А если нет?

— А если нет, то вы будете женщина, которая полезла в камеру за заголовком, а теперь кричит. И Рябов останется с тремя взысканиями. Мне вас не жалко, вы взрослая. Его жалко.

— Вам его не жалко.

— Мне его не жалко, — согласился Громов. — Но выйдет он или не выйдет, зависит от меня, а не от вас. Вот и вся разница между нами.

Он положил на стол сто рублей за чай и ушёл.

Нину Сергеевну она нашла через два дня и сама предложила встретиться. Та приехала на автобусе, в кафе идти отказалась, сели на скамейку у больничного корпуса, где лежал Костя, — внутрь к нему не пускали, там был свой конвой и своя палата. Женщина держала на коленях пакет с документами и папку с медицинскими копиями, которые ей ещё не отдали.

— Вы не пишите, — сказала она.

Екатерина ждала не этого.

— Нина Сергеевна.

— Не пишите. Ему три года четыре месяца осталось. Он мне вчера через дверь сказал: мама, не надо. Он не дурак, он там пять лет.

— Его чуть не убили.

— Его не убили, — сказала она. — Он живой лежит. А если вы напишете, они его сгноят и никто не найдёт, за что. Взыскание, ещё взыскание, режим, и всё, никакого УДО. Вам-то что, вы напишете и дальше поедете.

— У меня уже подано заявление. Проверка началась. Я не могу это остановить, даже если захочу.

— Значит, вы за меня всё решили.

— Я за себя решила. Меня ночь держали в камере, и я об этом напишу, потому что это про меня. А про Костю — только то, что видела своими глазами.

— Это и есть про Костю, — сказала Нина Сергеевна и встала.

Материал вышел через неделю. Гуляев вырезал два абзаца, где было слово «пытка», и настоял, чтобы всё, чего она не видела, было отдельно и с оговорками. Текст был про двенадцать часов: во сколько закрылась дверь, во сколько начало рвать, во сколько открылась кормушка, что сказал инспектор, что просунули в щель. Заголовок Гуляев поставил свой, скучный, и оказался прав — к вечеру его перепечатали три федеральных сайта, а к утру пресс-служба регионального управления выпустила сообщение, что «факты проверяются, посещение носило ознакомительный характер».

Дальше всё пошло медленно и совсем не так, как это выглядит в кино.

Прокурорская проверка шла шесть недель. Служебная — параллельно. Уголовное дело возбудили по превышению полномочий, но не на Громова, а на двоих младших инспекторов, Селиванова и Кузина, тех, что были на ночной проверке. Оба говорили, что Рябов упал сам, потом Кузин начал говорить иначе. Чем это кончится, к весне ещё не было понятно.

Пахомов, дежурный, который смотрел в кормушку, в объяснении написал, что дважды звонил начальнику учреждения — в два десять и в два сорок, — и что получил указание до утра камеру не открывать. Биллинг подтвердил, что звонки были. Содержание не подтвердил ничего. Громов настаивал, что первый звонок был про другое, а второго он не помнит.

В конце марта Громов ушёл на пенсию по выслуге лет. Ему было пятьдесят три. В представлении прокуратуры значились нарушения при организации надзора и допуск посторонних лиц в жилую зону; уголовного дела по нему не было и, судя по всему, не будет.

Пахомова уволили по отрицательным мотивам, за непринятие мер.

Оксана Владимировна, фельдшер, которая когда-то первой рассказала Екатерине про ту ночную проверку, позвонила в апреле, злая и почти без предисловий:

— Меня выдавили. Служебная по утечке, представляете? Я двенадцать лет там. Вы хоть довольны?

— Нет.

— Ну и я нет.

Всем колониям и следственным изоляторам области Екатерину закрыли аккуратно и навсегда: официальных запретов не бывает, бывает «не согласовано», «начальник в отпуске», «направьте запрос письменно». На письменные приходили ответы через тридцать дней, в них не было ничего.

Костю после больницы перевели. Не в Богородск, не в соседнюю колонию — в Кировскую область, формулировка была про медицинские показания и обеспечение личной безопасности. Нина Сергеевна позвонила ей оттуда, из автобуса, слышно было плохо.

— Двое суток ехать, — сказала она. — С пересадкой в Котельниче. Вы своего добились.

— Я могу помочь с дорогой.

— Не надо мне от вас.

Она не бросила трубку, просто отключилась, когда автобус въехал куда-то, где не было связи. Больше не звонила.

В мае позвонил Пахомов. Сказал, что взял её номер у знакомого в редакции, и сразу перешёл к делу: он хочет, чтобы про него написали.

Встретились у его дома в Сормове, во дворе с новой детской площадкой и старыми качелями рядом. Он сел к ней в машину, потому что на улице было ветрено, и сидел в спортивной куртке, ссутулившись, зажав руки между колен.

— Меня сделали крайним, — сказал он. — Громов на пенсии, у него двадцать восемь лет выслуги и всё нормально. Селиванов с Кузиным под делом, но они хоть по делу. А я что? Я позвонил. Я два раза позвонил. Мне сказали не открывать. У меня жена на седьмом месяце, я в охрану сейчас пойду за тридцатку.

— Я это напишу.

Он поднял голову.

— Правда?

— Напишу. И то, что вы позвонили, и то, что вам ответили. И то, что вы посмотрели в кормушку, увидели человека на полу и закрыли кормушку. И воду с анальгином тоже напишу.

Он молчал долго. За окном женщина катала коляску вдоль качелей, туда и обратно, туда и обратно.

— А про кормушку обязательно?

— Обязательно.

— Тогда не надо, — сказал Пахомов. — Не пишите.

— Я всё равно напишу.

Он вышел и хлопнул дверью так, что дрогнуло зеркало. Екатерина завела машину не с первого раза, выехала со двора и на светофоре у Кораблестроителей набрала в заметках: «Пахомов, две попытки дозвониться, 02:10 и 02:40. Спросить, кто ещё был на смене».