Семейные драмы 13 мин чтения 2

Его доля в двухкомнатной

Его доля в двухкомнатной

— Ты мать моих детей, а она — пламя страсти! Понимаешь ты это своим практичным умом или нет? С тобой у нас расписание поликлиник, суп из индейки и кредит на водонагреватель. А с ней я задыхаюсь от восторга. Я живой, Вера!

Игорь стоял посреди нашей крошечной кухни в типовой панельке, растопырив локти, и потрясал тонкой тетрадью в серой картонной обложке. На его носу съехали набок очки для чтения, купленные в аптечном киоске за углом. Он тяжело дышал, щеки пылали лихорадочным румянцем, а из расстегнутого ворота домашней футболки торчала худая, бледная ключица.

— Ты с ума сошел? — тихо спросила я, медленно опуская деревянную лопатку обратно в чугунную сковороду. Масло тихо шипело, поджаривая лук с морковью. В духовке уже доходила запеканка для мальчиков. — Дети в соседней комнате уроки делают. Димка только-только сел за геометрию. Замолчи немедленно.

— Пусть слушают! — звенящим, почти торжествующим шепотом выкрикнул он. — Хватит лицемерия! Двадцать лет я хоронил себя под этим линолеумом, среди твоих банок с солеными огурцами и вечных стиральных порошков! Ты послушай, что здесь написано. Слушай, я требую, чтобы ты знала правду!

Он перелистнул страницу, шелестя бумагой с такой яростью, будто это был манифест об объявлении войны, и прочитал нараспев, закатывая глаза к побеленному потолку:

— «Двадцать пятое октября. Сегодня Лика надела шелковый шарф цвета спелой сливы. Она коснулась моей руки возле кулера, и по моим венам побежал электрический ток. Рядом с ней я чувствую себя не стареющим инженером по вентиляции, а средневековым рыцарем, готовым бросить весь мир к ее тонким пальцам. Дома ждет Вера. От Веры пахнет хозяйственным мылом и безысходностью. Она хорошая мать, святая женщина, но святость убивает плоть. Лика — это пожар, выжигающий пустоту. Ты мать моих детей, Вера, а она — пламя страсти».

Игорь замолчал, победоносно глядя на меня поверх очков. Он ждал слез, истерики, разбитой тарелки или хотя бы умоляющих объятий. В его фантазиях этот момент, очевидно, рисовался грандиозной драмой, шекспировской сценой, где отвергнутая законная супруга падает на колени, признавая превосходство роковой соперницы.

Я молча повернула ручку газовой плиты, выключая конфорку. В кухне сразу стало неестественно тихо. Из комнаты доносился размеренный стук клавиш: старший, Артем, набивал реферат по обществознанию. В коридоре тихо урчал холодильник, купленный в рассрочку еще до рождения младшего сына.

— Хозяйственным мылом, значит? — негромко повторила я.

— Дело не в мыле, Вера! Это метафора! — раздраженно дернул плечом муж, захлопывая тетрадку и прижимая ее к груди, словно величайшую реликвию. — Ты опять сводишь все к быту. Ты даже предать красиво не можешь, ты и драму превращаешь в инвентаризацию кладовки!

Я смотрела на мужчину, с которым прожила ровно двадцать один год. Мы познакомились на третьем курсе технологического института. Тогда он носил нелепый зеленый свитер с растянутыми рукавами, читал стихи собственного сочинения и боялся подойти к коменданту общежития, чтобы попросить лишний стул. Все эти годы я зашивала эти рукава, напоминала надеть шарф в ноябре, варила ему супы без пережарки, потому что у него начиналась изжога от малейшей капли лишнего жира, и возила его анализы в лабораторию ранним утром перед своей сменой на хлебозаводе.

И вот теперь он стоял передо мной, инженер второй категории с окладом в сорок две тысячи рублей, облысевшим затылком и хроническим радикулитом, возомнивший себя средневековым рыцарем.

— Лика — это Анжелика Петровна из отдела снабжения? — спросила я, не повышая голоса.

Игорь вздрогнул. Его торжественный запал слегка осел, уголки губ дернулись.

— Какая разница, кем она работает? Она женщина неземной духовной глубины! У нее сложная судьба! Ее бросил первый муж, потом обманул второй, но она сохранила в себе способность любить безоглядно! Она видит во мне личность, а не просто тягловую лошадь, которая должна приносить получку и менять смесители в ванной!

— Ей тридцать пять, кажется? — припомнила я корпоративную фотографию, которую муж показывал мне на прошлый Новый год. Полная крашеная блондинка с алыми ногтями, в платье с люрексом, слишком тесном в талии.

— Возраст не имеет значения, когда встречаются родственные души! — отрезал Игорь. Он снова гордо расправил плечи, пряча тетрадь в карман просторных трикотажных штанов с вытянутыми коленями. — Я не собираюсь больше лгать. Я ухожу. Я имею право на свой кусок счастья, пока мне не стукнуло пятьдесят. Завтра я сниму квартиру. Точнее, мы с Ликой снимем небольшую студию в новостройках.

— А дети? — спросила я, глядя ему прямо в глаза.

— Дети выросли! Артему девятнадцать, он студент! Димке четырнадцать, он взрослый парень, мужчина, он поймет! Я не отказываюсь от них. Буду приходить по выходным, водить в кино... Ну, если останутся деньги после аренды. Я оставлю вам эту квартиру. Я благороден, Вера. Я забираю только личные вещи и свою машину.

«Своей машиной» он называл старенькую отечественную легковушку, на которой мы летом возили мешки с картошкой от моей мамы из деревни. За последние пять лет машина ломалась чаще, чем заводилась, и чинил ее в основном мой брат Сергей в своем гараже, причем совершенно бесплатно.

— Хорошо, — сказала я.

Игорь осекся. На его лице отразилось искреннее, неподдельное разочарование. Человек готовился к шторму, к рыданиям, к заламыванию рук, а наткнулся на глухую бетонную стену.

— Что «хорошо»? И это все, что ты скажешь? После двадцати лет брака? Ни упреков, ни слез? Господи, какая же ты черствая... Я всегда подозревал, что внутри тебя вместо сердца кусок хозяйственного мыла. Лика была права: ты просто удобный робот.

— Собирай вещи, Игорь, — спокойно ответила я. — Прямо сейчас. Не завтра, а сегодня.

— Сегодня? Но куда я пойду на ночь глядя? Лика сегодня дежурит у своей тетки в больнице...

— К Лике, на вокзал, в гостиницу, в свою машину — куда угодно твоему пламенному рыцарскому сердцу. В этой квартире пламени страсти больше делать нечего. Здесь живут мать твоих детей и сами дети. Собирайся.

Он стоял, растерянно моргая, но отступать назад гордость поэта-вентиляционщика ему не позволила. Хлопнув кухонной дверью, он пошел в спальню. Через минуту оттуда послышался грохот антресолей: Игорь доставал старый клетчатый баул, с которым мы когда-то ездили в Анапу по профсоюзной путевке.

В коридоре скрипнула дверь. На пороге кухни появился Димка. Высокий, угловатый подросток с торчащими вихрами на затылке. Он молча посмотрел на меня, потом в сторону спальни, откуда доносился шум раздвигаемых вешалок.

— Мам, он что, уходит? — тихо спросил сын.

— Уходит, Дим, — не стала юлить я. Подошла к раковине, открыла воду, вымыла руки. Пальцы мелко дрожали, но лицо оставалось совершенно спокойным. Это спокойствие копилось годами — усталое, выстраданное, тяжелое спокойствие женщины, которая слишком долго несла на себе весь дом. — К другой женщине уходит.

Димка нахмурился. Его подростковое лицо вдруг стало взрослым и жестким. Он подошел к столу, взял кусок хлеба, повертел в руках.

— Из-за него ты плакать будешь?

— Не буду, сынок. Переросла я слезы по этому поводу.

— Ну и пусть катится, — буркнул Димка. — Он все равно только на диване лежал и телевизор орал, когда у меня уроки. А еще обещал кроссовки купить к осени, да забыл, наверное. Сказал, премию урезали.

Я вспомнила строчку из дневника про шелковый шарф цвета спелой сливы и горько усмехнулась. Премию, видимо, не урезали. Премия ушла на шарфы и чашки кофе возле кулера.

Через сорок минут Игорь вышел в прихожую. Он тащил два набитых чемодана и тот самый клетчатый баул. На нем была надета лучшая осенняя куртка, которую я купила ему на распродаже прошлой весной, и начищенные ботинки. Он выглядел взбудораженным, испуганным, но старательно держал подбородок высоко.

— Ключи на комоде, — бросил он сухо, не глядя на сыновей, которые вышли в коридор. Артем стоял, скрестив руки на груди, высокий, широкоплечий, похожий на моего отца. Он смотрел на отца с неприкрытым презрением.

— Пап, ты хоть бы не позорился, — негромко сказал Артем. — Манифесты читать матери... Тебе самому не тошно?

— Ты еще мал судить отца! — вспыхнул Игорь, хватаясь за ручки сумок. — Вырастешь — поймешь, что такое настоящая любовь, когда душа горит, а не тлеет в болоте! Прощайте. Я позвоню на днях.

Дверь захлопнулась. Замок щелкнул.

В квартире воцарилась тишина. Настоящая, плотная, без чужого раздраженного вздоха со стороны дивана, без вечного недовольства остывшим чаем или не так постиранной рубашкой.

— Мам, есть хочу, — нарушил молчание Димка, заглядывая в кастрюлю.

— Садись за стол. Тёма, доставай тарелки.

Мы ужинали втроем. Мальчики ели молча, стараясь не смотреть на меня, но я не плакала. Странно, но внутри не было ни разрывающей боли, ни желания выть волком. Была только огромная, почти звенящая пустота, какая бывает в комнате, из которой вынесли старую, пыльную, давно сломанную тумбочку, о которую все годами сшибали пальцы на ногах. Тумбочку выбросили — и места стало больше, и дышать легче, хотя пол под ней остался немытым.

Первые две недели прошли в удивительном спокойствии. Никто не ныл по утрам, что кофе сварен не той температуры. Никто не разбрасывал грязные носки под радиаторами отопления. Я впервые за много лет легла спать в девять вечера в пятницу и проспала до десяти утра субботы, не вскакивая, чтобы приготовить горячий завтрак главе семейства.

Мы с мальчиками пересчитали семейный бюджет. Оказалось, что без ежедневных пачек сигарет Игоря, без его любимого дорогого сыра, без бензина на старую развалюху и бесконечных мелочей «на карманные расходы» денег нам троим вполне хватает. Я даже смогла отложить небольшую сумму на те самые кроссовки для Димки.

А через месяц начались звонки.

Сначала звонил Артему. Спрашивал, как учеба, как погода, а потом осторожно интересовался: «Как там мама? Плачет? Похудела? Наверное, места себе не находит?». Артем отвечал односложно: «Мама на работе. Чувствует себя отлично. Печет пироги». Игорь бросал трубку.

Потом звонки посыпались на мой телефон. Я не брала трубку три дня, но на четвертый, когда телефон разрывался уже в одиннадцатом часу вечера, ответила.

— Вера! — голос мужа звучал хрипло, надтреснуто и подозрительно трезво. Никакого рыцарского пафоса в нем больше не было. — Вера, ты не спишь?

— Сплю, Игорь. Что тебе нужно?

— Вера... Слушай, тут такое дело. Ты не помнишь, где лежит мой синий шерстяной свитер? Ну тот, плотной вязки, с воротником под горло?

— В бауле лежал, в боковом кармане. Ты его сам укладывал.

— Нет его там! Лика все перерыла. Она, понимаешь, постирала его в стиральной машине... на девяноста градусах. Он сел, Вера! Он теперь на трехлетнего ребенка налезет! Она сказала, что на ярлыке ничего не написано было!

— Ну разве можно шерсть варить в кипятке?!

— Нельзя, — сказала я. — Там значок был: тазик и тридцать градусов.

— Да нет там никакого значка!

— Ты его сам срезал позапрошлой зимой. Жаловался, что колется под горлом.

Игорь помолчал. В трубке шумел чайник и где-то далеко работал телевизор.

— Вер, — сказал он другим, домашним голосом, — а ты не могла бы... ну, посмотреть, может, у тебя остались нитки от него. Ты же умеешь. Распустить, перевязать...

— У меня смена в пять утра, — ответила я и положила трубку.

Потом он звонил еще. Спрашивал, где его СНИЛС, в какой поликлинике он прикреплен, как называются таблетки от изжоги, которые я покупала ему четыре года подряд, и почему «омепразол» в аптеке стоит по-разному в зависимости от коробки. Один раз позвонил в половине двенадцатого ночи узнать, нужно ли замачивать гречку. Я отвечала коротко и ровно, как отвечают в справочной. Он каждый раз задерживался на линии лишние несколько секунд, будто ждал, что я спрошу что-нибудь сама. Я не спрашивала.

В конце ноября он приехал за зимней резиной. Стоял в прихожей в куртке, вытирая ноги о коврик так старательно, как никогда не вытирал, пока жил здесь. Артем молча вынес с балкона два колеса, потом еще два, отнес вниз к машине и вернулся, не сказав отцу ни слова. Димка заперся в комнате и включил музыку. Игорь потоптался, заглянул на кухню, увидел на плите кастрюлю и сказал:

— Борщ, что ли?

— Щавелевый.

— В ноябре?

— Замороженный с дачи мамин.

Он постоял еще, подышал, потом достал из кармана связку ключей, подержал в руке и убрал обратно. Я не стала напоминать, что ключи он уже оставлял на комоде. Ему, видимо, было важно иметь в кармане какую-то железку от этой двери.

За водонагреватель платила я. Кредит был оформлен на меня — тогда, три года назад, у него как раз была просрочка по карте, и в банке сказали, что со мной проще. Оставалось девять платежей по три двести. В декабре я написала ему в мессенджер, что хорошо бы делить пополам, раз бойлер покупали в общую ванную. Он ответил длинно, в три сообщения. Что он снимает студию за двадцать шесть тысяч, что от зарплаты остается «слезы», что он и так оставил нам квартиру целиком и «не считает копейки, как некоторые», и что ему больно видеть, во что я превратила наши отношения. Я перечитала, поставила большой палец и больше не писала.

А перед Новым годом он позвонил и сказал фразу, после которой я поехала к мировому судье.

— Вер, ну мы же не чужие люди. Я ведь на развод не подаю. Я не зверь какой-то. Пусть все будет как есть, а там жизнь покажет.

Я стояла в цеху в коридоре, в халате и косынке, от меня пахло хлебом и горячим железом, и я вдруг очень ясно поняла, что для него ничего не закончилось. Что я по-прежнему числюсь у него в хозяйстве — как антресоли, как бойлер, как запасной вариант, к которому можно вернуться, если с пожаром не сложится. И что «жизнь покажет» означает: Вера подождет.

Двадцать шестого декабря я отпросилась на два часа, съездила в суд и подала заявление о расторжении брака. Заодно — на алименты на Димку. Пошлину за развод теперь берут пять тысяч. Женились мы за двести сорок пять рублей, я помню, потому что мы тогда на сдачу купили мороженое.

Мальчикам сказала вечером, за столом.

— Нормально, — сказал Артем. — Давно надо было.

— Он в феврале приезжать хотел, — буркнул Димка, ковыряя вилкой картошку. — Спрашивал, свободен ли я в выходные. Я сказал, что занят.

— Ты занят?

— Я занят, — сказал Димка и ушел с тарелкой в комнату.

Я не стала его уговаривать. Мне казалось, я знаю, что он чувствует, и мне казалось, что если начну сейчас объяснять, как важно общаться с отцом, он мне это припомнит через десять лет.

Игорь узнал про заявление в январе. Он позвонил не мне — Артему, а уже потом мне, и голос у него был такой, будто его обокрали.

— Ты подала на алименты? На меня? На родного отца?

— На тебя.

— Я и так собирался давать!

— Сколько?

Он замялся.

— Ну... по возможности. Я же не отказываюсь. Я через месяц-другой встану на ноги, у нас с Ликой планы...

— Судебный приказ уже выдали, — сказала я. — Четверть с дохода. Бухгалтерия будет удерживать сама, тебе даже ходить никуда не надо.

Он бросил трубку. Через полчаса написал сообщение: «Ты меня раздела. Довольна?» Я посмотрела на него в очереди в кассу «Магнита у дома», убрала телефон и купила Димке кроссовки — те самые, которые отец обещал к осени. Сорок четвертый размер, четыре тысячи двести, распродажа.

Развели нас в феврале, за семь минут. Игорь пришел в костюме, в котором ходил на похороны своего начальника, и на суде говорил «я не возражаю, но хочу отметить» — и дальше три раза начинал рассказывать судье про двадцать один год и про то, что он оставил семье жилье. Судья вежливо сказала, что имущественные вопросы рассматриваются отдельно. Он кивнул, будто взял что-то на заметку. Тогда я еще не поняла, что именно.

В марте бухгалтерия удержала первые алименты. А в последних числах марта он приехал без предупреждения, в субботу, с пакетом мандаринов, и с порога, не разуваясь, сказал:

— Вера, надо поговорить о квартире.

Мы сели на кухне. Мандарины он выложил на стол — они были мелкие, зеленоватые, я потом отдала их Димке в школу.

— Я двадцать лет платил за эту квартиру, — сказал Игорь. — Ипотеку помнишь? Кто первый взнос вносил? Я тогда на двух работах был.

— Помню.

— Я по закону имею право на половину. Мне юрист объяснил.

— Имеешь, — согласилась я. — Половину.

Он не ожидал. Он приготовил, я видела, целую речь про справедливость и про то, что он не собирается оставаться на улице в пятьдесят лет, и речь оказалась некуда девать.

— Ну вот, — сказал он растерянно. — Значит, надо делить.

— Как ты хочешь ее поделить? Продавать?

— Зачем сразу продавать... Можно, чтобы ты мне выплатила. Квартира сейчас стоит миллиона два двести, я смотрел объявления. Значит, мне миллион сто.

Я встала, налила себе воды, выпила и села обратно.

— У меня нет миллиона ста, Игорь. У меня нет ста тысяч. У меня сорок одна тысяча в месяц и двое детей, из которых один студент и один пойдет в колледж или в десятый, мы еще не решили.

— Это не моя проблема, — сказал он и сразу, испугавшись, как это прозвучало, добавил: — В смысле, я же не виноват, что так сложилось.

— Не виноват, — сказала я.

Он посидел еще немного, поговорил о том, что в новостройке очень тонкие стены и что соседи сверху сверлят, сказал, что Лика передает привет — хотя я была абсолютно уверена, что не передает, — и уехал.

Лика позвонила мне сама через две недели. Голос у нее оказался обыкновенный, чуть простуженный, и она сразу сказала: «Здравствуйте, Вера, это Анжелика, не бросайте трубку, пожалуйста». Я не бросила.

— Вера, я хотела спросить... Эти алименты, они четыре года будут идти?

— До восемнадцати Димы. Четыре года.

— Девять тысяч, — сказала она. — Я посчитала. И квартира двадцать шесть. И он еще матери своей в Богородск отправляет. У вас старший работает?

— Подрабатывает.

— Я не в том смысле, — быстро сказала она. — Я не собираюсь вас просить ничего отзывать, я просто... Он мне говорил, что у него выходит под девяносто с премиями. А там оклад сорок две, и премию дают два раза в год.

Я молчала. Мне не было приятно, и это меня даже удивило.

— Он о вас каждый день говорит, — сказала Лика после паузы. — Вы, наверное, думаете, что мне это очень весело.

— Не думаю.

— Ну и ладно, — сказала она. — Извините.

И положила трубку.

В апреле я взяла отгул и сходила к юристу — контора над магазином сантехники, полтора часа, полторы тысячи рублей, женщина с одышкой и очень внятной речью. Она сказала простые вещи, которые я в общем и так подозревала, но хотела услышать от человека, который в этом живет. Что суд поделит квартиру пополам, и это займет несколько месяцев и денег. Что долю в занятой двухкомнатной квартире, где живут бывшая жена и двое детей, на рынке никто не купит за миллион сто — за такую долю дают в лучшем случае половину от бумажной цены, и покупатели там специфические. И что есть другой путь: нотариальное соглашение об уплате алиментов, по которому отец передает свою долю ребенку — это разрешено, имущество вместо денег. Тогда алиментов больше не будет, а Димка станет собственником половины квартиры. Предупредила: пока ему нет восемнадцати, продать эту квартиру можно будет только через опеку, с покупкой ему равноценного жилья.

Я вернулась домой, села на кухне с калькулятором от Артема и считала часа полтора. Получалось вот что. За четыре года алиментов Игорь отдаст около четырехсот тридцати тысяч — и отдаст все равно, никуда не денется, у него белая зарплата и бухгалтерия. Доля его, если по-честному по рынку, потянет тысяч на шестьсот. Значит, между этими цифрами и лежит разговор. Значит, я могу дать ему сверху двести-триста тысяч живыми деньгами сейчас — и закрыть все.

Двухсот тысяч у меня, конечно, тоже не было.

Я поехала к Сереге в гараж. Брат лежал под чьей-то «Ладой», выкатился на своей доске, вытер руки о тряпку и выслушал, ни разу не перебив.

— Сколько надо?

— Сто пятьдесят. Остальное возьму в банке.

Он посмотрел в потолок, где висела лампа в решетке.

— Я на подъемник копил.

— Я знаю.

— Ну и копил, — сказал он. — Подъемник подождет, он у меня уже четвертый год в мечтах. Только одно скажи: ты его обратно не пустишь?

— Не пущу.

— Смотри, — сказал Серега. — Он же начнет ходить. Он же без тебя как без рук.

Расписку он брать отказался, обозвал меня дурой, и я оставила бумажку у него на полке под аккумулятором. Через неделю я взяла в банке двести тысяч на три года, восемь двести в месяц, и договорилась с бригадиршей Людой о двух дополнительных ночных в неделю. Люда сказала: «Вер, ты сдохнешь». Я сказала, что три года как-нибудь.

Игорю я позвонила сама и предложила встретиться не дома, а в кафе у автовокзала, чтобы он не сидел на моей кухне. Он пришел в своей осенней куртке, хотя было уже тепло, и заказал чай с лимоном, потому что кофе ему было нельзя.

Я положила перед ним лист, где все было написано от руки, столбиком: сколько стоит квартира, сколько стоит половина, сколько реально дают за долю, сколько он заплатит алиментов до Димкиного восемнадцатилетия, сколько я готова доплатить деньгами. Триста пятьдесят тысяч. И внизу — что он передает свою половину Диме, и что алиментов после этого не будет.

Игорь читал долго. Снял очки, протер их салфеткой, снова надел.

— Ты все посчитала, — сказал он наконец.

— Посчитала.

— Инвентаризация кладовки.

— Она самая.

Он хмыкнул, и в этом хмыке не было ни злости, ни торжества — просто человек узнал знакомое.

— А если я не соглашусь? Если я пойду в суд и мне присудят половину? Я ведь имею право ее продать. Хоть кому.

— Имеешь, — сказала я. — Приведешь покупателя в комнату, где Димка спит. Я тебе даже мешать не буду, я на работе целый день.

— Я так не сделаю, — быстро сказал он.

— Я знаю.

Он сложил лист вчетверо, потом развернул обратно.

— Мне надо подумать. Это же... это же все. Это значит, у меня вообще ничего нет.

— У тебя будет триста пятьдесят тысяч и никаких удержаний. Это больше, чем у тебя есть сейчас.

— Я не про деньги, — сказал он.

Мы посидели молча. Он крутил в пальцах пакетик от сахара.

— Я, кстати, больше не пишу, — сказал он вдруг.

— Что не пишешь?

— Ничего.

Думал он до июня. За это время Димка сдал ОГЭ — тройка по геометрии, четверка по русскому, и мы решили, что пойдет в десятый, потому что колледжа, куда он хотел, в нашем городе нет, а в общежитие в четырнадцать лет я его не отпущу. Артем разругался со мной из-за того, что взял третью смену в пункте выдачи и завалил зачет по статистике; мы неделю не разговаривали, потом договорились: две смены, и не в сессию. У меня потек смеситель в ванной — тот самый, по поводу которого двадцать лет звучало, что его кто-то героически меняет. Я посмотрела ролик и поменяла картридж сама, за сорок минут, испачкав полотенце.

Игорь приезжал за это время дважды. Один раз — сказать, что «в целом согласен, но триста пятьдесят мало, давай пятьсот»; я сказала, что пятьсот у меня нет и не будет, и он уехал. Второй раз — в конце мая, без разговоров о деньгах. Сел на табуретку в прихожей и сказал, что они с Ликой разъехались, она переехала к дочери на Карла Маркса, и что студию он сдал, снимает комнату у женщины на Заводской, там своя плита.

— Ты, наверное, довольна, — сказал он.

— Нет.

— Почему?

Я не нашлась, что ответить. Я действительно не была довольна, и это было самое неудобное во всей истории. Мне было бы гораздо проще, если бы я радовалась.

В тот приезд он попросил позвать Димку. Тот вышел, постоял в дверях комнаты, ответил на три вопроса — «нормально», «сдал», «в десятый» — и ушел обратно. Игорь посидел еще минуту, надел ботинки и сказал мне уже на лестничной площадке:

— Ладно. Пусть будет триста пятьдесят. Только на Димку, ты права. Так хоть не совсем зря.

К нотариусу мы пошли восемнадцатого июня, во вторник. Контора на втором этаже, кондиционер гудел так, что нотариус повышала голос, зачитывая соглашение: такой-то передает в счет уплаты алиментов на содержание несовершеннолетнего сына принадлежащую ему одну вторую долю. Димка сидел рядом со мной в футболке и новых кроссовках и изо всех сил делал вид, что ему все равно; когда дошло до его подписи, он подписался слишком старательно, с нажимом, и посадил кляксу. Деньги я отдала там же, наличными, тремя пачками, и Игорь пересчитал их, не глядя на меня, шевеля губами.

На улице было жарко, пахло пылью и с автомойки напротив тянуло мокрым асфальтом. Игорь сунул конверт во внутренний карман и придержал его ладонью.

— Вер, — сказал он. — А если бы я тогда не ушел?

— Мне в банк надо до шести, — сказала я. — Первый платеж четырнадцатого.

Он кивнул, как будто получил нормальный ответ, и пошел к остановке. Машину он в апреле продал.

Через неделю он позвонил спросить, когда у него талон к гастроэнтерологу и не осталось ли у меня его направления. Я сказала: «Игорь, у тебя есть телефон регистратуры» — и попрощалась первой.

Выписку из реестра мы с Димкой получили в начале июля, в МФЦ, отстояв сорок минут в живой очереди, потому что талон я взяла не тот. Он прочитал бумажку в коридоре, у автомата с водой.

— Это чё, теперь мое, что ли?

— Половина твоя.

Он подумал, сложил выписку пополам, потом еще раз.

— А стену в комнате мне тогда можно покрасить? В темно-серый.

— Крась, — сказала я. — Только валик сам купишь.