Я одна растила свою шестилетнюю дочь Настя.
Когда врач сказал нам, что ее рак достиг четвертой стадии, я долго просто смотрела на его губы, не в силах осознать смысл слов, которые он произносил.
— Мне очень жаль, Мария, — сказал он, тяжело вздохнув. — Лечение может дать нам лишь немного больше времени. Возможно, Насти осталось меньше года.
С того момента моя жизнь разделилась на две части — до этих слов и после них.
Я продала машину, взяла дополнительную работу, занимала деньги и молилась каждую ночь. Но как бы сильно я ни старалась казаться сильной перед дочерью, стоило ей уснуть, я запиралась в ванной и плакала, прижимая полотенце ко рту, чтобы она меня не услышала.
Единственным близким человеком, который у нас оставался, был мой отец Геннадий.
Настя обожала дедушку. Во время химиотерапии Генналий сидел рядом с ее больничной кроватью и читал ей сказки. Особенно моя дочь любила истории о русалках и океане.
Однажды она взяла дедушку за руку и прошептала:
— Я бы так хотела хотя бы один раз увидеть настоящий океан.
Я отвернулась, чтобы Настя не увидела моих слез. У меня не было достаточно денег на такую поездку. Но в тот же вечер отец протянул мне конверт.
— Отвези ее к морю, — сказал он. — Ты никогда себе не простишь, если не сделаешь этого сейчас.
В конверте было достаточно денег на авиабилеты и три ночи в прекрасном отеле рядом с океаном.
Когда я спросила, откуда у него эти деньги, отец отвел взгляд.
— Старые сбережения.
Врач разрешил нам путешествовать, и две недели спустя мы отправились в путь.
Как только Настя увидела океан, она отпустила мою руку и побежала к воде. Она смеялась, плескалась ногами в волнах, строила песочные замки и кричала:
— Мамочка, смотри! У него действительно нет конца!
В тот день она снова была обычным счастливым ребенком.
Вечером мы вернулись в отель, чтобы переодеться перед ужином. Мы едва вошли в номер, как кто-то постучал в дверь.
В коридоре стоял менеджер отеля, держа в руках темно-синюю коробку.
Он нервно посмотрел на меня, а потом на Настю.
— Мария Геннадьевна, есть кое-что об этой поездке, чего вы не знаете. Меня попросили лично передать вам эту коробку.
Настя подошла ближе, растерянно глядя на нас.
Я открыла коробку и застыла.
Внутри лежало то, чего я не видела много лет.
Сверху также лежала открытка.
Мне хватило прочитать первую строчку, чтобы руки задрожали...
«Маша, это мама».
Почерк я узнала раньше, чем слова. У неё всегда заваливалась вправо буква «д», и хвостик уходил вниз, как крючок.
Под открыткой, завёрнутая в старую наволочку, лежала тряпичная русалка. Хвост из зелёного ситца, волосы из распущенной пряжи, один глаз-пуговица потемнел и висел на нитке. Мне было пять, когда её сшили. Мне было девять, когда она исчезла вместе с матерью, и отец сказал, что кукла потерялась при переезде.
— Мам, а что это? — Настя встала на цыпочки и заглянула в коробку. — Это мне?
— Подожди.
Я подняла глаза на менеджера. Молодой, лет двадцати восьми, с бейджиком «Артём», он переминался в дверях и смотрел куда-то мне в плечо.
— Я должен объяснить, — сказал он. — Номер забронирован не вами и не вашим отцом. Оплатили ещё недели три назад. Лидия Павловна Дронова. Она просила передать коробку в первый вечер, не раньше. Я, честно говоря, до последнего думал отдать на ресепшене, но она просила лично.
— Вы её знаете?
— Все её знают. Она у нас в санатории напротив сестрой-хозяйкой работала. Лет двадцать, наверное.
— Она здесь живёт.
— Ну да. В Северной, это пять километров, автобус ходит.
Настя вытащила куклу и прижала к животу. Песок с её сарафана посыпался на ковёр.
— Какая страшненькая, — сказала она с восторгом. — Как её зовут?
— У неё нет имени.
— Тогда Волна.
Артём кашлянул и попятился.
— Ужин до девяти. Если что-то нужно — набирайте ноль.
Я закрыла дверь и постояла возле неё, пока Настя укладывала русалку на подушку и объясняла ей, что завтра они пойдут смотреть на её настоящий дом.
Открытку я дочитала позже, на балконе, когда Настя уснула. Там было шесть строчек. Что она живёт в пяти километрах. Что ничего не просит и не приедет, если я не позвоню. Что номер внизу. И последняя: «Куклу я зря увезла».
Внизу шумело то, что Настя с первого дня называла океаном. Я не поправляла её ни разу.
Отец взял трубку после второго гудка. У него всегда лежит телефон рядом с тарелкой.
— Ну как она? Купалась?
— Пап.
Он замолчал. По этому молчанию я поняла, что он ждал звонка весь день.
— Значит, отдали, — сказал он.
— Ты знал, что она живёт в пяти километрах отсюда.
— Знал.
— И поэтому именно сюда.
— И поэтому именно сюда.
Я села на пластиковый стул. Он скрипнул.
— В конверте были её деньги?
— В конверте были мои. Я гараж продал, Маша, ещё в мае, я тебе не говорил. На билеты хватило. Гостиницу она взяла на себя, я не просил, она сама.
— Как она вообще узнала?
Отец опять помолчал, и я услышала, как он отодвигает что-то по столу.
— Я ей написал. В прошлом году, в октябре, когда нам сказали про этот препарат за двести тысяч. Я тогда тебе сказал, что под пенсию занял.
Я смотрела на тёмную воду и считала про себя до десяти, потому что кричать было нельзя, за стенкой спала Настя.
— То есть я год пила её деньги и не знала.
— Не ты. Настя.
— Не переводи.
— А что мне было делать? — голос у него стал выше, как всегда, когда он чувствует свою правоту и одновременно стыдится. — Ты бы отказалась. Ты бы гордо отказалась и потом всю жизнь себе не простила. Я выбрал. Я старый, мне можно быть сволочью.
— Ты двадцать четыре года говорил, что не знаешь, где она.
— Я и не знал. Пятнадцать лет не знал. Потом узнал.
— И молчал.
— И молчал, — согласился он. — Ты тогда только с Димой разошлась, беременная ходила. Куда мне было с такой новостью.
Я положила трубку, не попрощавшись. Через минуту он прислал сообщение: «Не звони ей, если не хочешь. Я не обижусь. И она не обидится».
Ночью Настя спала беспокойно, ворочалась, один раз села и спросила, не забыли ли мы Волну на пляже. Русалка лежала у неё под боком.
Следующий день был обычный, и это было лучшее в нём. Мы завтракали в столовой с ламинированными меню, где на все три блюда был один и тот же гарнир. Настя съела половину сырника и выпила компот. Потом мы четыре часа сидели у воды. Она копала канал от лужи к морю и очень злилась, что вода уходит в песок.
— Он жадный, — говорила она про песок. — Он всё забирает.
К обеду её начало мутить. Это не от моря, я уже знала этот её цвет — серовато-жёлтый вокруг рта. Мы дошли до номера, её вырвало в ванной, я вытерла ей лицо и дала таблетку от тошноты, и она уснула прямо в мокром купальнике, а я сидела рядом и вытряхивала песок из пряжи на кукольной голове.
Я не позвонила ни утром, ни днём. Я нашла тысячу дел: постирала в раковине её футболки, сходила в аптеку за пластырем, потому что натёрла ногу, купила Насте ободок с ракушками за двести рублей. Открытка лежала в кармане сумки, и я знала, где именно она лежит, весь день.
Позвонила в шесть вечера, когда поняла простую арифметику: пятница — выезд. Осталось меньше суток.
— Слушаю, — сказала она сразу. Голос ниже, чем я помнила, с хрипотцой курящего человека.
— Это Мария.
— Я поняла.
Мы обе молчали. Где-то у неё работал телевизор, потом стал тише.
— Настя сейчас спит, — сказала я. — Если вы хотите поговорить, приезжайте сейчас. Я выйду во двор отеля. Она спит с открытым окном, я буду сидеть под окном.
— Я через сорок минут.
Она приехала через тридцать пять, на такси. Я узнала её не сразу. Маленькая, полная, в серой футболке и льняных штанах, волосы крашеные в тёмное, с отросшими белыми корнями. На руке — простые часы с потёртым ремешком. Она остановилась в трёх шагах от скамейки, посмотрела на меня и не стала подходить ближе.
— Можно сесть?
— Садитесь.
Она села на другой край. Между нами поместился бы ещё человек.
— Ты похожа на отца, — сказала она.
— Мне говорили.
Во дворе пахло мокрым бетоном, поливалка шипела в кустах. Наверху, во втором окне слева, горел ночник.
— Я не буду спрашивать, почему вы уехали, — сказала я. — Я это знаю. Вы уехали с Виктором Ивановичем. Мне девять было, но я не идиотка.
— Он умер четыре года назад, — сказала она. — Инфаркт, на рынке.
— Я не к тому.
— Я знаю, к чему ты.
Она достала из сумки пачку сигарет, повертела и убрала обратно.
— Первые года три твой отец меня к тебе не подпускал, — сказала она. — Это правда, можешь у него спросить, он не откажется. Он тогда сильно пил. Потом перестал.
— А потом?
— А потом ничего.
— Мне было восемнадцать. Двадцать. Двадцать пять. Я родила. Мне было тридцать два, когда ребёнку поставили четвёртую стадию.
— Я знаю, сколько тебе было.
— Так что «потом»?
Она посмотрела на свои часы, как будто там был ответ.
— Потом стало поздно, и я к этому привыкла, — сказала она. — Каждый год было чуть более поздно, чем в прошлом. Я не оправдываюсь. Мне нечем.
Я думала, что буду кричать. Я это себе много раз представляла, в разном возрасте, в разных декорациях. А сидела и смотрела на поливалку.
— Вы забрали куклу, — сказала я.
Она кивнула.
— Собирала вещи ночью, она лежала на стуле. Я её сунула, не думая. Потом ехала в поезде и поняла, что везу тряпку, а тебя не везу. — Она помолчала. — Я её не выбрасывала и не доставала. Она в шкафу лежала, в наволочке, как положили.
— Отец сказал, вы дали двести тысяч в прошлом году.
— Дала.
— Я верну.
— Не надо.
— Я верну, — повторила я. — Не сразу. Я в двух местах работаю, я посчитаю. И за перелёт отцу отдам. Мне так надо, это не про вас.
Она пожала плечами.
— Как хочешь.
Наверху скрипнула кровать, и я подняла голову, но Настя только перевернулась.
— Она знает? — спросила Лидия Павловна.
— Что умирает? Нет. Она знает, что болеет и что лекарства противные.
— Я не про это.
— Что у неё есть бабушка? Нет, конечно.
Женщина кивнула, будто получила ожидаемый ответ, и стала смотреть в другую сторону, на ворота.
— Тогда я поеду, — сказала она и не встала.
— Завтра в девять мы будем на пляже, — сказала я. — Слева от лестницы, где лежаки жёлтые. У нас самолёт в шесть, поэтому до часу.
Она посидела ещё немного и поднялась.
— Я пирожков привезу. Она что ест?
— Она почти ничего не ест. Но с картошкой иногда.
— Значит, с картошкой.
Утром я не знала, как это сказать, и сказала как есть, пока мазала Настю кремом:
— Сегодня к нам придёт одна женщина. Это твоя бабушка Лида. Моя мама.
Настя повернулась ко мне всем телом, и я чуть не уронила тюбик.
— У тебя есть мама?
— Есть.
— А почему она к нам никогда не приезжает?
— Потому что она живёт здесь. А мы живём далеко.
Настя обдумала это секунд пять, с той серьёзностью, которая появилась у неё за этот год и от которой мне всегда хотелось выйти из комнаты.
— Значит, поэтому мы сюда и приехали, — сказала она удовлетворённо. — Не только из-за океана.
— Не только, — согласилась я.
Лидия Павловна пришла в половине десятого, в панаме, с пакетом и трёхлитровой банкой без крышки, полной ракушек. Настя посмотрела на неё снизу вверх, сказала «здрасьте» и тут же залезла в банку обеими руками.
— Осторожно, там края острые есть, — сказала бабушка. — Вот эти, с дыркой, называются куриный бог. Их немного. Найдёшь — будет тебе счастье.
— А если я найду две?
— Тогда две.
Они просидели у воды почти три часа. Я сначала стояла рядом, потом села на лежак в двух метрах, потом поймала себя на том, что читаю одну и ту же строчку в телефоне и слушаю. Лидия Павловна не сюсюкала. Она говорила с Настей ровно, как с соседкой: показала, как трутся друг о друга камни, рассказала, что в шторм на берег выбрасывает медуз и их нельзя трогать даже палкой, объяснила, что дельфины иногда заходят к самому буйку рано утром, часов в шесть, но надо очень тихо сидеть.
— Мы не увидим, — вздохнула Настя. — Мы в шесть спим. А сегодня уже уезжаем.
— Ну да, — сказала Лидия Павловна и посмотрела на меня.
Я встала и пошла к воде, потому что Настя как раз собралась туда лезть, и потому что мне нужно было куда-то пойти.
Пирожки Настя не ела. Она откусила один раз, подержала во рту, запила водой и сказала «вкусно», и я видела, как женщина отвернулась и стала складывать полотенце, которое и так лежало сложенным.
В двенадцать Настя уснула прямо на лежаке, под зонтом, с русалкой под щекой. Лицо у неё во сне было совсем взрослое.
— У неё сколько? — тихо спросила Лидия Павловна.
— В апреле сказали, месяца три-четыре. Сейчас уже август.
— Значит, врачи не знают.
— Они никогда не знают точно.
Мы сидели и смотрели на воду. Мимо прошёл мужчина с кукурузой, крикнул своё, не дождался и пошёл дальше.
Выезд из номера в двенадцать, я договорилась до двух, вещи стояли у стойки. В час я должна была вызвать такси, в полтретьего мы уже были бы в аэропорту. Всё было посчитано ещё дома, на кухне, с калькулятором в телефоне: билеты туда-обратно, багаж, такси, страховка, шестьсот рублей на воду и мороженое.
Я думала про дельфинов в шесть утра.
Я думала про то, что дома у меня в пятницу смена, и что вторая работа не подождёт, и что послезавтра капельница, и что перенести капельницу на три дня можно, я звонила в мае, когда болела сама, и мне перенесли.
И я думала про то, что сказала вчера на скамейке: «Я верну». И про то, что я собираюсь сказать сейчас.
— Лидия Павловна.
— Что?
Я смотрела не на неё, а на Настину пятку, торчащую из-под полотенца.
— Мне нужно ещё три ночи.
Она не стала спрашивать зачем и не стала делать лицо. Она только чуть подняла брови, как человек, которому сказали цифру.
— Билеты обменять сможешь?
— Тариф невозвратный, но за доплату дату меняют. Тысяч пять, наверное. Это я найду.
— Номер я сейчас продлю, — сказала она. — У них с воскресенья заезд, могут переселить этажом выше. Но это тот же корпус.
— Мне всё равно, какой этаж.
Она встала, отряхнула штаны и постояла надо мной, заслоняя солнце.
— Я приду завтра в полшестого, — сказала она. — Только её надо будить в пять, она долго собирается, я вижу.
— Разбужу.
Она пошла к лестнице, тяжело поднимаясь, придерживаясь за перила. На середине обернулась:
— Если она не проснётся, я всё равно приду. Посижу с тобой.
Я разбудила Настю в половине второго, потому что начало печь. Она открыла глаза, сразу проверила, на месте ли Волна, и спросила:
— Мы уже едем в аэропорт?
— Нет. Мы остаёмся ещё на три дня.
Она села, моргая.
— А так можно?
— Можно.
Она подумала и легла обратно на горячий лежак, лицом вниз.
— Тогда завтра я найду куриного бога, — сказала она в полотенце. — Два.
Я взяла телефон, чтобы позвонить в авиакомпанию, и увидела, что отец звонил четыре раза.







