Семейные драмы 13 мин чтения 7

Все считали её тихой деревенской дурочкой и обходили стороной. Но в день похорон председателя она пришла и молча села на первое место

Все считали её тихой деревенской дурочкой и обходили стороной. Но в день похорон председателя она пришла и молча села на первое место

В глубинке люди живут так, словно пишут одну общую книгу на всю деревню — каждый шаг на виду, каждое лыко в строку. В малых селах чужую беду измеряют не масштабом трагедии, а тем, насколько она нарушает привычный, веками заведенный уклад.

Здесь не любят тех, кто выбивается из общего ряда, будь то слишком крикливый гордец или, наоборот, человек тихий, ушедший в себя настолько, что кажется окружающим не от мира сего. На таких людей быстро вешают удобный ярлык, чтобы лишний чесать языком на завалинке, не утруждая себя попытками заглянуть в чужую, скрытую от посторонних глаз душу. ⠀ Плотниковку со всех сторон поджимал глухой, смолистый сосновый бор, и жизнь в ней текла неторопливо, как смола по старой коре. В августе деревня всегда пахла укропным рассолом, прелой антоновкой и сухими дровами. Люди здесь были обветренные, с мозолистыми, жесткими ладонями и привычкой говорить негромко, экономя силы для бесконечной крестьянской работы. ⠀ Марию в деревне иначе как Блаженной или Дурочкой не звали. Ей шел сорок пятый год, но выглядела она как подросток-переросток: сухощавая, сутулая, в неизменном сером ситцевом платке, завязанном под самым подбородком даже в зной. Руки у неё всегда были испачканы то черничным соком, то землей — она целыми днями пропадала в лесу или копалась в своем крошечном огороде за покосившейся избой на самом краю деревни. ⠀ Мария почти не разговаривала. Если её о чем-то спрашивали в сельмаге, она лишь тихонько мычала, кивала головой и прятала глаза, суетливо перебирая в руках старый холщовый мешочек с мелочью. Свои копейки — крошечную пенсию по инвалидности — она тратила на хлеб, молоко и дешевые карамельки, которыми потом угощала соседских ребятишек, испуганно протягивая ладонь и тут же отворачиваясь. ⠀ — Опять твоя Машка у колодца крутится, — ворчала доярка Катерина, высокая, дородная женщина с вечно красным лицом, обращаясь к соседке. — Стоит, в воду смотрит и улыбается чему-то своему. Хоть бы не сглазила ведро-то. У нее ведь отец, покойный Михеич, тоже с прибабахом был, под старость лет с деревьями разговаривал. Гены, что тут сделаешь. ⠀ Деревня Марию не обижала, но обходила стороной, как обходят сухое дерево в лесу — с легким суеверным опасением. Никто не знал, что творится в ее голове, когда она часами сидела на крыльце, методично обрывая лепестки у ромашек или вырисовывая прутиком на пыльной дороге какие-то рваные, непонятные линии. ⠀ Совсем другим человеком был Егор Кузьмич Воронов — бессменный председатель местного колхоза, а позже — глава крупного фермерского хозяйства, на котором держалась вся округа. Мужчина за шестьдесят, широкоплечий, с густой седой гривой и тяжелым, давящим взглядом из-под кустистых бровей. Его уважали и боялись одновременно. Воронов мог одним словом осадить любого буяна, выбить в районе трактор для школы или, наоборот, лишить работы за пьянку так, что человеку оставалось только уезжать из района. ⠀ Дома у Кузьмича все блестело: двухэтажный кирпичный дом с резным палисадником, ухоженный двор, новенькая «Нива» у ворот. Его жена, Клавдия Петровна — бывшая школьная учительница русского языка — ходила по деревне королевой. Носила строгие жакеты, крахмалила скатерти до хруста и разговаривала со всеми тоном, не терпящим возражений. ⠀ Мало кто знал, какая глухая, тупая боль жила в этом образцовом доме. Единственный сын Вороновых, расфуфыренный и заносчивый Артем, давно уехал в областной центр. Приезжал он редко, только за деньгами, которые отец давал ему с тяжелым вздохом, глядя, как сын брезгливо отряхивает невидимую пыль со своих дорогих туфель на крыльце отцовского дома. ⠀ А в середине августа Егор Кузьмич внезапно умер. Прямо в поле, возле комбайна — подвело старое, изношенное сердце, о котором он никогда никому не жаловался. ⠀ День похорон выдался серым, накрапывал мелкий, холодный дождь, заставляя людей прятаться под черными куполами зонтов. Возле дома Вороновых собралась чуть ли не вся Плотниковка. Приехали чиновники из района, механизаторы в чистых, непривычных костюмах, плакали навзрыд доярки. ⠀ В просторном зале дома, где у стены стоял гроб, пахло воском, корвалолом и сырой хвойной осыпью. Клавдия Петровна, бледная, с потемневшими от горя глазами, сидела у изголовья на лавке, покрытой плотным темным покрывалом. Рядом с ней, уткнувшись в телефон, сидел Артем, изредка вздыхая и поправляя галстук. Первые два ряда стульев, по деревенской традиции, предназначались для самых близких и почетных гостей — районного начальства и дальних родственников. ⠀ И вдруг, когда местный батюшка уже готовился начать панихиду, входная дверь тихо скрипнула. В зал вошла Мария. ⠀ По толпе пронесся глухой шорох. Люди стали оглядываться, перешептываться. На Марии был все тот же серый платок, но чистый, отглаженный, а в руках она сжимала промокший от дождя букетик колючего чертополоха и дикой мяты — цветов, которые Егор Кузьмич почему-то всегда просил не скашивать у конторы. ⠀ Мария не остановилась у порога, где теснились простые колхозники. Она медленно, шаркая старыми стоптанными туфлями, прошла через весь зал. Ее взгляд был устремлен строго вперед. На глазах у онемевшей от дерзости публики Блаженная подошла к первому ряду, отодвинула свободный стул прямо напротив гроба и молча села. На самое почетное место. По правую руку от вдовы. ⠀ Катерина-доярка, стоявшая чуть позади, шумно втянула воздух сквозь зубы и потянула Марию за рукав кофты: ⠀ — Машка, ты с ума сошла? Выйди отсюда, не позорься! Здесь родня сидит! Иди к дверям! ⠀ Но Мария даже не шелохнулась. Она лишь крепче сжала свои сорные цветы, отчего на ее бледных пальцах выступили мелкие капли зеленого сока. Она смотрела на суровое, осунувшееся лицо Егора Кузьмича в гробу, и по ее щекам, минуя глубокие морщинки у губ, катились крупные, беззвучные слезы. ⠀ Артем оторвался от экрана смартфона, нахмурился и брезгливо поморщился: ⠀ — Мама, это еще кто? Уберите эту полоумную, она же пахнет болотом. Что за дикость? ⠀ Клавдия Петровна медленно повернула голову.

Ее строгий, учительский взгляд встретился с воспаленными глазами Марии.

Клавдия Петровна поднялась. В зале стало так тихо, что слышно было, как за окном капает с водостока. Она сделала два шага, наклонилась и осторожно, двумя пальцами, вынула из скрюченных Машиных рук мокрый колючий букет. Кто-то из женщин ахнул — решили, что сейчас швырнет на пол. А Клавдия повернулась к гробу, положила чертополох и мяту мужу в ноги, поверх казенных гвоздик из районной администрации, и вернулась на свое место. Села. И оказалась рядом с Марией, плечо к плечу, разделенная с ней только пустотой в полторы ладони.

— Начинайте, батюшка, — сказала она ровно, тем самым голосом, которым тридцать лет объявляла диктант.

Панихиду отпели, и хоронили, и поминали, а деревня уже жевала это все на разные лады. Катерина у калитки объясняла бабам, что Клавдия просто не в себе, что у нее шок и она сама не понимала, кого сажает. Механизаторы курили в стороне и говорили о другом — о том, что будет с хозяйством, потому что через две недели убирать поздние, а кто теперь подпишет ведомости.

Артем догнал мать в сенях, когда народ уже расходился по домам.

— Мам, ты объясни мне. Ты вот это зачем сделала? Там из района люди сидели.

— Люди из района уже уехали.

— Да я не про то! — он говорил вполголоса, но лицо у него было красное. — Она грязная, от нее травой воняет, она полоумная. Ты ее посадила на место, где родня должна сидеть. У нас же родня приехала, тетя Валя из Кургана, ты видела ее глаза?

Клавдия молча собирала со стола пустые стопки. Она и сама не смогла бы толком сказать, зачем взяла у Марии цветы. Просто увидела эту дикую мяту, узнала, откуда она, и руки сделали раньше головы.

Вечером, когда родня разъехалась, а в доме остался запах кутьи и мокрых пальто, Артем сел напротив нее за длинный стол, отодвинул тарелку и достал телефон.

— Ладно. Давай о деле. Пока ты еще в силах разговаривать.

— Говори.

— «Агроинвест». Тебе это ничего не скажет, но у них тут по району уже четыре хозяйства. Они берут все: землю в аренде, технику, ферму, поголовье. Дают нормальные деньги. Я с ними разговариваю не первый год.

Клавдия подняла на него глаза.

— Не первый год?

— Мам, ну а ты как думала. — Он поморщился, будто она спросила что-то неприличное. — Я к отцу с этим приезжал позапрошлой зимой. Он меня послал. Сказал: пока я жив, никакой холдинг сюда не зайдет. Я ему говорю: пап, ты один, тебе шестьдесят три, у тебя давление, ты кому это все оставишь? А он мне: тебе не оставлю точно.

Он сказал это спокойно, но с такой давней, отстоявшейся горечью, что Клавдия отвернулась.

— И теперь ты приехал с этим на девятый день.

— Я приехал на похороны. — Артем повертел в руках телефон. — А про хозяйство надо решать сейчас, а не когда коровы падут. Там кредит под урожай, там зарплата за август, там солярка. Ты этим будешь заниматься? Ты хоть раз в жизни в контору заходила?

Заходила. Раз в год, тридцать первого декабря, поздравлять коллектив. Больше Егор ее туда не пускал, и она не рвалась.

Полгода, сказал ей на следующий день нотариус в райцентре. Раньше чем через полгода в наследство не вступить, а значит ни продать, ни переоформить. Доля супруги, доля сына, все понятно и все не быстро. Клавдия вышла на крыльцо конторы нотариуса, постояла под сентябрьским солнцем и поняла, что эти полгода кто-то должен кормить восемьсот голов.

Пётр Саныч Гущин, главный механик, мужик семидесяти лет с руками цвета мазута, пришел к ней сам, в субботу, в чистой рубашке.

— Петровна, я тебе так скажу. Мы дотянем. Люди не разбегутся, пока зарплата идет. Но подпись нужна. И решать надо, чего дальше.

— Что бы Егор сделал?

— Егор бы не помер, — сказал Гущин и сам испугался, как это вышло. — Ты извини. Я к тому, что он двадцать лет держал на себе. А на нас с тобой оно не держится, Петровна. Я честно.

Бумаги мужа лежали в кабинете, в тяжелом столе с латунными ручками, который он привез из старой конторы, когда ее ремонтировали. Клавдия три вечера разбирала ящики. Договоры аренды паев, потрепанные, с подписями стариков, половины которых уже нет. Тетрадь в клеточку с расчетами по солярке. Грамоты. И еще одна тетрадь, тонкая, в синей обложке, исписанная его крупным неровным почерком: «дрова — 6 куб.», «шифер», «печник Володя», «сапоги», «за свет за год», «крыша, задняя скатка», «Люде в аптеку — список». И в конце каждого месяца одна и та же строчка, короткая, без пояснений: «М. — отдал».

Двадцать с лишним лет. Каждый месяц.

А под тетрадью, в файле, договор купли-продажи: жилой дом, бревенчатый, площадью тридцать один квадратный метр, с земельным участком, на краю деревни, куплен в девяносто восьмом году у сельсовета. Покупатель — Воронов Егор Кузьмич.

Клавдия сидела над этими бумагами до полуночи, и то, что поднималось в ней, было вовсе не жалостью. Она вспоминала, как экономила на кухне, как он ворчал из-за новой стиральной машины, как отказал Артему в займе на первую квартиру — «пусть сам зубами». Как он молчал по воскресеньям, уходя с утра «в поле», и возвращался к обеду, и от него пахло дымом и стружкой.

Утром она положила в сумку конверт и пошла на край деревни.

Изба стояла косо, но чисто. Крыльцо было новое — светлые доски еще не потемнели. У забора сушились на веревках пучки трав, перевязанные суровой ниткой, десятками, аккуратными рядами. Мария сидела на ступеньке и перебирала в тазу бруснику.

— Здравствуй, Мария, — сказала Клавдия. — Я на минуту.

Мария встала. Она была ниже Клавдии на полголовы, и в утреннем свете видно было, что она вовсе не девочка-переросток: сеточка морщин у глаз, седая прядь из-под платка.

— Дом этот куплен на деньги моего мужа. Ты в курсе?

Мария кивнула.

— Через полгода я вступлю в наследство, и он будет мой и Артема. Артем его продаст, ты сама понимаешь, край деревни, лес, дачники за такое дерутся. — Клавдия достала конверт. — Здесь на первое время. В райцентре есть общежитие от ПНИ, есть комнаты внаем, я узнавала. Тебе пенсию перечисляют на книжку, с голоду не помрешь. Возьми и уезжай сама, по-хорошему, пока не начали ходить с рулеткой.

Мария смотрела на конверт и не брала. Пальцы у нее были в брусничном соке.

— Ну что ты молчишь. Ты понимаешь меня вообще?

— П-п-п... — Мария сжала губы, вдохнула, зажмурилась. — По-ни-ма-ю.

Клавдия отступила на полшага. За тридцать с лишним лет она не слышала от нее ни одного слова.

— Ты говоришь.

— П-плохо. — Мария опустила голову. — Я н-не поеду.

— Это не тебе решать.

— Он с-сказал: живи. Я ж-живу.

— Он умер! — Клавдия сама не ожидала, что крикнет. Голос сорвался, и от этого стало еще хуже. — Он умер, и теперь ты будешь висеть на мне? Двадцать лет он тебе таскал, а мы с сыном считали. Ты хоть знаешь, сколько это?

Мария повернулась, зашла в сени и вынесла оттуда картонную коробку из-под обуви. Поставила на ступеньку. Клавдия смотрела, не понимая.

— Что это?

— П-п... — Мария махнула рукой, сдалась, откинула крышку.

Внутри лежали деньги. Не пачки — свертки, скрученные трубочками, перетянутые резинками для волос, старые тысячные, пятисотки, желтые еще купюры девяностых, россыпь мелочи в холщовом мешочке. И сверху — сложенные вчетверо бумажки, на которых Машиной рукой, крупно, по-детски выведены месяцы и годы.

— Ты их не тратила.

Мария помотала головой.

— На что тогда живешь?

— Т-травы. С-сдаю. В Ку-курганск, в аптеку. И-и ягоду.

Клавдия смотрела в коробку и чувствовала, как под ложечкой поднимается что-то мутное и горячее, и это была уже не злость на мужа, а совсем другое, старое, давно заложенное на дно и придавленное сверху всей ее образцовой жизнью.

— Забери, — сказала она хрипло. — Это твое. Он тебе давал.

— Н-не мое.

— Твое! Тебе положено было, слышишь? — Она вдруг заговорила быстро, зло, глядя не на Марию, а куда-то в сторону сохнущих трав. — Тебе пай положен был, как всем. В девяносто третьем всем нарезали, по семь гектаров, всей деревне. Отцу твоему не дали. И тебе, значит, ничего. И ваш дом на Заречной снесли потом. А колхозная земля вот эта вся, на которой Егор сорок лет пахал, она из таких паев и собрана. Так что не мое, не твое, а бог его знает чье.

Мария стояла и слушала. Лицо у нее было спокойное, и от этого спокойствия Клавдию понесло окончательно.

— И не смотри на меня так. Отец твой пил. Прохор Михеич твой сено спалил по пьяни и на ферме воровал, это все знали. Комиссия не с потолка решала.

— В-вы п-писали, — сказала Мария.

Клавдия замолчала.

Это была правда, которую в деревне давно перестали помнить, а она не забывала никогда. Молодая учительница Клавдия Петровна, член сельсовета, дала на комиссию справку: «в семье нездоровая обстановка, девочка ходит в школу неопрятная, отец воспитанием не занимается». Она писала правду. Маша действительно приходила в школу в отцовской фуфайке, и над ее заиканием ржал весь класс, и Клавдия делала им замечания, и однажды сказала при всех: «Маша, не мычи, соберись и скажи нормально». А потом была комиссия, и Михеича вычеркнули из списков, и через месяц встал вопрос об интернате, и Егор Воронов, тогда еще просто бригадир, ходил в район и не дал забрать девчонку. А про пай не сказал ни слова. Ни тогда, ни после.

— Я тебе конверт оставлю, — сказала Клавдия и положила его на перила. — Делай что хочешь.

Она ушла быстро, не оглядываясь, и всю дорогу до дома у нее горели уши, как у школьницы, которую поймали на списывании.

Через неделю Артем приехал не один. С ним был Денис Игоревич из холдинга, молодой, в аккуратной куртке, вежливый до неприличия, и оценщик с рулеткой и планшетом. Они объехали ферму, машинный двор, поля за оврагом, а под вечер оценщик попросил показать «еще один объект по краю».

Клавдия узнала об этом от Гущина, который позвонил ей с машинного двора: «Петровна, они у Машкиной избы стоят».

Когда она дошла, у избы уже было человек десять. Оценщик тянул рулетку вдоль забора, Артем стоял рядом, засунув руки в карманы, а Катерина-доярка, в резиновых сапогах и рабочем халате, орала на него так, что слышно было на два порядка.

— Ты чего сюда лезешь? Ты дояркам за август не выдал, а ты избу меряешь!

— Катерина Ивановна, зарплату выдаст бухгалтерия по графику.

— Какая бухгалтерия, ты нас всех продал уже! Люди говорят, холдинг ферму под нож пустит, коров на мясо, а нас на биржу!

— Никто ничего не пустит, вы слушаете, что бабки на лавке...

— А это чей дом? — Катерина ткнула пальцем. — Отец твой ей крышу перекрывал, я сама видела, он мне шифер на тракторе вез и говорил — Машке. А ты меряешь.

Мария в это время стояла в дверях сеней, держась за косяк, и смотрела в землю.

Клавдия подошла и встала так, что оценщику пришлось опустить рулетку.

— Дом в оценку не включайте.

— Мама. — Артем повернулся к ней, и лицо у него было усталое. — Дом в наследственной массе. Его в любом случае надо оценить, хоть для раздела, хоть для чего. Ты можешь понять, что я не выселяю никого сегодня?

— В оценку не включайте, — повторила Клавдия оценщику. — Я вторая наследница, я не даю доступ.

Оценщик пожал плечами и стал сматывать рулетку. Денис Игоревич смотрел на все это с осторожным интересом человека, который уже видел такое в четырех хозяйствах и знает, чем обычно кончается.

— Дом холдингу и не нужен, — сказал он примирительно. — Нам земля и производственные объекты.

— Вот и езжайте к земле.

Артем догнал ее уже у дороги.

— Ты понимаешь, что ты сейчас сделала? При людях. При покупателе.

— Понимаю.

— Ничего ты не понимаешь. — Он шел рядом, быстро, и голос у него дрожал. — Ты ей дом отдать хочешь, да? Ты ее пожалела, потому что тебе перед деревней стыдно, что отец на сторону ходил, и ты теперь такая благородная...

Клавдия остановилась.

— Он не ходил на сторону.

— Да откуда ты знаешь!

— Оттуда, что я двадцать лет думала так же, как ты, — сказала она. — И один раз проверила. Пошла за ним. Он сидел у нее на крыльце и приколачивал ступеньку. Три часа. Потом попил воды и пошел домой.

Артем открыл рот и закрыл.

Вечером он пил на веранде — привез с собой коньяк, и Клавдия впервые в жизни не сделала ему замечания. Она сидела напротив и штопала, потому что руки надо было чем-то занять.

— Знаешь, что самое смешное. — Артем крутил стакан. — Мне тридцать восемь. У меня Дашка в третий класс пошла, он ее два раза видел. Два. Я его в мае звал — приезжай, посмотри, как живем. Он говорит: страда. У него всегда страда, мам. Круглый год страда. А эта... а Марии он крыльцо чинил по воскресеньям.

— Он тебя любил.

— Он мне это не сообщил. — Артем усмехнулся, некрасиво. — Он мне сообщал, что я белоручка и что руки у меня из одного места. Он мне денег давал, как милостыню, с таким лицом, что я потом полдороги до города материться не мог. Я ипотеку взял, чтобы у него не просить. И вторую взял, чтобы первую закрыть, дурак. — Он поднял на нее глаза. — Мне эти деньги за долю нужны, мам. Не на «Мерседес». Мне их правда надо.

Она смотрела на сына и видела мальчика, который в шестом классе поджег в бане отцовские рабочие рукавицы, потому что отец не пошел на его выступление в клубе.

— Ты его ненавидишь?

— Я не знаю. — Артем помолчал. — Я бы у него хоть раз спросил, чего он у нее сидел. А теперь не спросишь. И у нее не спросишь, она же не говорит.

— Говорит, — сказала Клавдия. — Плохо, но говорит.

Ночью она лежала и думала не о муже, а о том, что если продать все и разделить, у нее останется достаточно, чтобы купить в городе двушку рядом с Дашкиной школой. Она всю жизнь ждала, когда сможет уехать из Плотниковки. Приехала сюда на два года по распределению и осталась на тридцать восемь лет. И вот теперь ее никто не держит.

Через два дня Мария пришла к их дому.

Она встала у калитки и не входила во двор, и стояла так минут двадцать, пока Клавдия ее не увидела из окна. В руках у Марии была та самая коробка.

— Заходи в дом.

— Н-нет. — Мария протянула коробку через штакетник. — В-возьмите. И к-конверт там. Я н-не брала.

— Мария, мне не нужны эти деньги.

— М-мне т-тоже. — Она вдохнула, собираясь с силами, и выговорила почти без запинки: — Я не за деньги.

Клавдия взяла коробку. Она была неожиданно тяжелая — от мелочи.

— А за что?

Мария долго молчала, глядя на свои руки.

— Он п-приходил. С-сидел. М-молчал. — Она подумала и добавила: — Ему у в-вас нельзя было м-молчать.

Клавдия почувствовала, как у нее сводит скулы.

— Он тебе говорил про пай?

— Один р-раз. П-пьяный был. — Мария впервые посмотрела ей прямо в глаза. — П-плакал.

— А ты?

— А я чай п-поставила.

Клавдия стояла с этой коробкой у калитки и не знала, куда деть лицо. Потом сказала:

— У конторы трава. Мята и репей. Он запрещал косить.

Мария кивнула.

— Это для тебя?

— Т-там мяты много. И з-зверобой у стены. — Она пожала плечами. — Он с-сказал, пусть растет.

Наследство Клавдия оформила в феврале, как положено, и в тот же месяц подписала с холдингом предварительное соглашение. Она понимала, на что идет, и Гущин ей все объяснил заранее: механизаторов возьмут, доярок половину, старую ферму на Заречной закроют, потому что она нерентабельна, и это будет одиннадцать человек. Одиннадцать. Она знала их всех по именам, троих учила русскому.

Катерина при встрече у магазина отвернулась и не поздоровалась. Она была из тех одиннадцати.

— Петровна, — сказал Гущин, — ты не казнись. Егор бы тоже не вытянул еще пять лет. Он просто хотел до конца досидеть, а там хоть трава не расти.

— Он не хотел, чтобы холдинг зашел.

— Он много чего не хотел.

Раздел с сыном они сделали у нотариуса соглашением, без суда и без скандала: Артему — доля в хозяйстве и деньги от сделки, ей — дом, «Нива» и изба на краю деревни. Артем прочитал бумагу, посмотрел на строчку с избой, ничего не сказал и расписался. Потом, уже на улице, закурил и произнес:

— Ты в город не поедешь, да.

— Не поеду.

— Из-за нее?

— Не только.

Он кивнул, будто и не ждал другого ответа. Обнял ее одной рукой, коротко, и уехал в тот же день. Звонить стал чаще, чем раньше, — раз в две недели, минут по пять, все больше про Дашкины оценки. Клавдия не просила большего.

Избу она переписала на Марию весной, когда сошел снег и подсохли дороги. В МФЦ в райцентре Мария долго не могла подписаться — рука прыгала, и первую бумагу пришлось перепечатывать. Девочка в окошке смотрела на них с плохо скрытым любопытством.

— Не спеши, — сказала Клавдия. — Тут не диктант.

Мария подняла голову и вдруг усмехнулась — впервые на памяти Клавдии.

Коробку с деньгами Клавдия так и не смогла никуда деть. Пробовала отдать в церковь — рука не поднялась. В итоге отвезла в райцентр и положила на счет, а деньги пустили на ремонт крыши в старой школе, где она проработала всю жизнь и где теперь училось девятнадцать человек. В деревне об этом узнали и опять судачили, только теперь по-другому.

В мае, когда холдинг уже завел на поля свою технику и у конторы появилась чужая вывеска, Клавдия увидела в окно, как двое парней в оранжевых жилетах ровняют триммерами газон вдоль забора. От стены летела зеленая труха, и запах мяты стоял на всю улицу.

Она вышла, дошла до конторы и попросила их остановиться. Парни не поняли, кто она такая, но выключили.

— Вон там, от угла до водостока, не трогайте, — сказала она. — Там трава нужная.

— Нам сказали всю территорию.

— А я вам говорю — от угла до водостока не надо. Скажете, вдова Воронова не велела. Они разберутся.

Парни переглянулись и пошли косить дальше, вдоль дороги. Клавдия постояла, посмотрела на выкошенную полосу и на уцелевший угол, где остались стоять жесткие серо-зеленые кусты репейника, и пошла домой.

Мария в это время сидела у нее на заднем крыльце и меняла подгнившую доску. Инструмент был Егоров, из сарая, — она сама его нашла и сама выбрала, что нужно. Работала молча, аккуратно, и гвозди забивала с двух ударов.

— Косят, — сказала ей Клавдия, поднимаясь по ступенькам. — Я половину отбила.

Мария кивнула, не отрываясь от доски.

— Обедать будешь?

— Б-буду.

— Тогда бросай, потом доделаешь. Остынет.