Последние месяцы мы почти не выходили из больницы. Дима проходил один курс лечения за другим, но болезнь не отступала.
Однажды в палату пришла сотрудница фонда, который исполнял желания тяжелобольных детей.
Она присела возле кровати и спросила:
— Дима, если бы ты мог загадать одно желание, что бы это было?
Сын даже не задумался.
— Увидеть настоящий футбольный матч. Вместе с мамой и папой.
Футбол был его страстью. Даже в самые тяжёлые дни он смотрел записи игр, запоминал фамилии игроков и представлял, как однажды окажется на стадионе среди настоящих болельщиков.
Через две недели мы втроём сидели на трибуне.
Я давно не видела Диму таким счастливым. Он улыбался, хлопал в ладоши и выкрикивал имена любимых футболистов. Андрей сидел рядом, крепко сжимая его плечо, но почти не разговаривал.
В перерыве сын вдруг схватил меня за руку.
— Мама, смотри!
Мы появились на огромном экране над полем. Сначала я решила, что это обычная часть программы. Но через несколько секунд диктор произнёс:
— Сегодня на нашем матче особый гость — десятилетний Дима Соколов. Он очень любит футбол и сейчас борется за свою жизнь. Давайте поддержим его!
Весь стадион поднялся и начал аплодировать.
Дима засмеялся, а я почувствовала, как на глаза наворачиваются слёзы. Потом диктор добавил:
— Дима, это ещё не всё. Пожалуйста, посмотри на лестницу справа от тебя.
Я обернулась и увидела человека, который медленно спускался к нашей трибуне.
В ту же секунду Андрей побледнел так сильно, что я испугалась за него.
— Ты знаешь, кто это? — прошептала я.
Муж не ответил. Он смотрел на приближавшегося мужчину так, будто ждал его появления, но совсем не был готов к тому, что тот скажет.
Незнакомец остановился перед нами, представился врачом и перевёл взгляд на Диму.
— Здравствуйте. Я приехал, чтобы сообщить вам одну новость. Но сначала мне нужно поговорить с вашим отцом....
Диктор что-то ещё говорил про мяч с автографами, камера уже уехала на поле, и Дима вертел в руках этот мяч, который ему сунула девушка из фонда. А мы с врачом и Андреем поднялись на три ряда выше, в проход, где было чуть тише.
— Каменев Игорь Львович, — сказал он и достал из кармана телефон, будто собирался показать переписку. — Мы получили документы Дмитрия в апреле. Я вам писал, Андрей Петрович. Первичный отбор он прошёл. Четырнадцатого ноября мы ждём вас на скрининг.
Андрей молчал. Он смотрел не на врача, а на меня.
— Какие документы? — спросила я.
Каменев перевёл взгляд с одного на другого и как-то сразу всё понял. Он был лет пятидесяти, в куртке, с пропуском на шнурке, и вид у него был человека, которого вытащили не туда, куда он собирался.
— Я думал, вы в курсе, — сказал он. — Мне сказали, что будет просьба ребёнка и семья приедет всё равно. Про экран меня предупредили за час. Я вообще не устраиваю из такого представление, извините.
— Я в курсе, — сказала я. — Теперь.
На поле начался второй тайм. Дима обернулся, нашёл меня глазами и поднял мяч над головой. Я улыбнулась ему и подняла большой палец.
Каменев говорил ещё минуты три. Что это исследование, а не лечение с гарантией. Что таких детей у них двадцать два. Что нейробластома с таким распространением отвечает редко, но отвечает. Что решение он не примет за нас, что скрининг — это ещё не включение, что бывает отказ на любом этапе. Он говорил ровно, без лишнего, и от этой ровности мне стало легче, чем от всего, что я слышала за последний год.
— Мне нужно понимать до конца октября, — сказал он. — Место одно.
Он ушёл наверх, к выходу, и почему-то посмотрел на нас ещё раз с лестницы.
Матч закончился нашей ничьей. Дима не расстроился совсем.
В электричке до Ярославля он уснул через двадцать минут, положив голову мне на колени и не отпуская мяч. Я сидела и смотрела на его затылок с редким пухом отросших волос.
Андрей стоял в тамбуре. Я вышла к нему.
— В январе ты мне что сказал? — спросила я.
— Лена…
— Ты сказал: всё, хватит. Мы больше никуда не пишем, никуда не летим, ничего не продаём. Ты сказал: пусть он живёт как ребёнок, а не как посылка.
— Я так и сказал.
— И в апреле отправил документы.
— В феврале, — сказал он. — В апреле они их посмотрели.
Я даже не нашлась, что ответить. Он всегда так делал — уточнял детали, когда речь была не о деталях.
— Семьсот тысяч, — сказала я. — Я до сих пор не понимаю, куда они ушли. Я до сих пор их плачу с материнской карты. Мы ездили к твоим израильтянам, они посмотрели снимки, сказали «мы бы не брались» и взяли за консультацию. Ты помнишь, как мы возвращались?
— Помню.
— Ты обещал.
— Я не мог не написать, — сказал он тихо. — Лена, я мастер в сервисе. Я умею делать только одно — искать, где неисправность. Мне надо было куда-то деть руки.
— Ты дел их в моего сына.
Он ничего не сказал. Достал сигареты, потом вспомнил, что в тамбуре нельзя, и просто держал пачку.
— Про стадион ты знал заранее? — спросила я.
— Оля из фонда позвонила в среду. Сказала: приедет врач, скажет при всех, будет красиво. Я сказал — не надо при всех. Она сказала — уже согласовано с клубом.
— И ты не позвонил мне.
— Я хотел на трибуне сказать. До объявления.
— Между гимном и свистком?
Он посмотрел в окно, на темноту с редкими огнями.
Самое поганое было в другом, и мы оба это понимали. Дима слышал слово «Москва». Дима слышал «новое лекарство» — я потом узнала, что Оля успела ему это сказать, пока мы стояли в проходе. Я могла спорить с Андреем сколько угодно. Отказаться я уже не могла.
Дома нас встретила моя мама и Кира.
Кире пятнадцать. Она живёт с бабушкой уже год с лишним, потому что я живу в больнице. У неё был свой ключ, своя касса на карте, свои двойки по геометрии, о которых я узнавала из сообщений от классной.
Она выслушала про стадион, посмотрела на мяч и спросила:
— А меня туда взять было нельзя?
— Кира, там было желание Димы. Мама и папа.
— Я поняла, — сказала она и ушла в комнату.
Четырнадцатого ноября мы приехали в Москву втроём: я, Андрей и Дима. Скрининг занял восемь дней. Восемь дней Дима лежал в отделении, а мы жили на съёмной однушке в Черкизове, и я каждое утро ехала на автобусе двадцать минут, потому что метро было в другую сторону.
На шестой день нам сказали, что в костном мозге поражение больше, чем в наших выписках, и Каменев собирает консилиум. Андрей в тот вечер вымыл в квартире всё, включая холодильник, который был не наш. На седьмой день сказали: включаем.
Условия были простые и от этого страшные. Пять месяцев рядом с центром. Госпитализации курсами, между ними — амбулаторно, но уезжать нельзя. Сопровождающий один, но лучше двое, потому что тяжело.
Мы сидели в коридоре на подоконнике и считали.
— Фокус продам, — сказал Андрей. — Триста максимум, он не в идеале.
— И на чём ты будешь ездить?
— Мне не надо ездить. Мне надо работать. Я договорился с Русланом, у него сервис в Реутове, возьмёт сменами. Ночь через две.
— Ты уже договорился.
— Лена, я не мог сначала спросить, а потом договариваться. Место одно было.
— Ты опять.
— Да, — сказал он. — Я опять.
Дальше начались месяцы, которые я до сих пор помню не подряд, а кусками.
Первый курс. Иммунотерапия — это не капельница, после которой тошнит. Это боль. Меня предупреждали, я кивала, я думала, что понимаю. Дима кричал. Ему ставили обезболивание, поднимали дозу, он на два часа отпускал мою руку и засыпал, потом всё начиналось снова. На третью ночь я вышла в коридор и села на пол у автомата с водой, потому что ноги не держали. Мимо прошла медсестра, поставила рядом стакан и пошла дальше — у неё было ещё шесть таких палат.
Андрей приезжал утром после смены, в пропахшей куртке, и садился на мой стул. Я уезжала спать. Мы почти не разговаривали в те недели — только передавали друг другу список: чем кормили, какая температура, что сказал дежурный, что надо купить.
На четвёртый день Дима сказал:
— Пап, а можно не надо?
Андрей ответил:
— Надо, сынок. Потерпи.
И тогда я впервые сказала это вслух:
— Может, действительно не надо.
Мы вышли в холл. За окном шёл мокрый снег, на парковке кто-то долго не мог сдать назад.
— Он мог быть дома, — сказала я. — Он мог смотреть свой футбол, есть блины, ходить с Кирой в кино. Ему обещали недолго. Пусть недолго, но не так.
— Ему обещали недолго в июне, — сказал Андрей. — Сейчас ноябрь. Их прогнозы тоже не бетон.
— Ты слышал, как он кричит?
— Я слышал. Я в коридоре стоял, чтобы он меня не видел.
— И что?
— И то, что если мы сейчас уйдём, я буду до конца жизни думать, что мы не дотерпели неделю.
— Ты, — сказала я. — Ты будешь думать. Не я.
Он посмотрел на меня так, будто я его ударила, и в общем-то я и ударила.
Мы договорились на компромисс, потому что нормальных вариантов не было: дожать этот курс, потом смотреть маркеры, потом спросить Диму. Не так, как спрашивают ребёнка, чтобы он сказал «да». А по-настоящему.
Маркеры пошли вниз.
Каменев показал мне два снимка и очень аккуратно объяснил, что уменьшение — это не выздоровление, что бывает ответ на два цикла и потом плато, что он не будет говорить слов, которые мне хочется услышать. Я сказала: не говорите. Он кивнул.
Диму мы спросили в конце декабря, между курсами, когда он уже неделю жил в нашей однушке, ел варёную картошку с маслом и снова начал спорить, кто лучше играет в опорной зоне.
— Дим, — сказала я. — Второй курс такой же будет. Может, полегче, может, так же. Ты можешь сказать «не хочу», и мы поедем домой. Никто на тебя не обидится. Ни я, ни папа.
Он подумал. Он всегда думал недолго и всегда серьёзно.
— А если поедем домой, я умру?
— Мы не знаем.
— А если останусь?
— Тоже не знаем. Но врач говорит, что немножко получается.
— Тогда останусь, — сказал он. — Только пусть папа мне не говорит «потерпи». Я и так терплю.
Он был единственным человеком в этой истории, который в тот год ни разу не соврал.
На Новый год приехали мама и Кира. Мы поставили в углу маленькую искусственную ёлку, которую Андрей взял на распродаже за четыреста рублей, и она заваливалась, пока он не привязал её к трубе.
Кира привезла Диме форму его клуба — купила сама, на свои. Она копила с сентября, я об этом не знала.
Мы сидели за столом на четверых, вдвоём на табуретках. Дима держался до половины первого и ушёл спать. Мама пошла мыть посуду, я отправила её сидеть, стала мыть сама, и Кира вдруг сказала мне в спину:
— Мам, а я в этом году в школу почти не ходила.
Я выключила воду.
— Как почти?
— Ну так. В сентябре ходила. Потом стало не надо.
— А бабушка?
— Бабушка думает, что вторая смена.
Я вытерла руки. Андрей вышел с балкона, куда ходил курить.
— И где ты была?
— Дома. У Насти. Гуляла. — Она смотрела мне прямо в глаза, и мне было почти физически неудобно, потому что я видела: она не оправдывается. Она сообщает. — Мне никто не звонит, кроме классной. Классная звонит тебе. Ты не берёшь.
— Кира, у меня брат твой в реанимации лежал в ноябре.
— Я знаю, — сказала она. — Я всё знаю. Мне бабушка каждый вечер рассказывает. Я год живу с человеком, который каждый вечер рассказывает мне, как умирает мой брат. И я его люблю, вы понимаете? Я его люблю. Мне просто некуда идти.
Андрей сел на табуретку и сказал:
— Кир, давай ты доучишься полугодие, а летом…
— Пап. Не надо про лето.
Она не плакала. Она ушла в комнату к Диме, легла на матрас рядом с его диваном и лежала там до утра.
Утром первого января я разбудила Андрея.
— Я уезжаю в Ярославль на десять дней.
— Сейчас?
— Второго. У Димы окно между курсами, капельницы амбулаторно, ты справишься. Я поеду, разберусь со школой, посижу с ней, поговорю с классной вживую. И потом мы будем меняться.
— Лена, я на сменах.
— Значит, уйдёшь со смен на неделю. Или Руслан подождёт. Или найдём другой сервис.
— Кто платить будет?
— Не знаю, — сказала я. — Виктору позвони, он же тебе давал. Продай что-нибудь ещё. Ты умеешь.
Это было грубо, и я это сказала специально.
Он молчал долго, потом кивнул.
— Хорошо. Езжай.
И добавил:
— Ты меня наказываешь.
— Нет, — сказала я. — Я просто больше не буду одна тут сидеть, пока ты решаешь за всех и работаешь ночами, чтобы со мной не разговаривать.
Он не стал спорить. Это меня и удивило.
В Ярославле я четыре дня разгребала то, что нельзя разгрести за четыре дня. Классная оказалась молодой и уставшей, сказала, что Киру не тянули специально, что аттестацию можно сдать в феврале, что есть форма с частичным посещением. Мы сидели в пустом кабинете, и я почему-то рассказала ей про стадион и про Каменева, и она сказала: «А дочка ваша мне в октябре писала, что мама приедет в ноябре».
Я приехала в январе.
С Кирой мы за эти дни поссорились дважды. Первый раз из-за телефона, второй — когда я предложила ей переехать к нам в Москву. Она сказала: «В однушку, где Диме нельзя микробы?» — и была права.
В итоге мы сделали то, что могли: мама с Кирой стали приезжать раз в три недели, я стала уезжать домой на неделю каждый месяц, а Андрей — оставаться. И вот тут стало видно, чего стоили все его письма и переписки.
Он не справлялся. Первый раз он позвонил мне в час ночи, потому что у Димы поднялась температура, и он не мог вспомнить, при какой цифре надо ехать в центр, а не ждать утра. Второй раз он перепутал день капельниц. Третий раз он два часа стоял в очереди не в то окно.
Я не злорадствовала. Мне было бы легче, если бы злорадствовала. Я просто села и написала ему на листе А4, крупно, всё: телефоны, дозы, температура, к кому идти с каким вопросом, где брать талоны, в каком магазине рядом с домом продают то, что Дима ест.
— Повесь на холодильник.
— Повесил уже.
— И ещё. Всё, что тебе пишут из клиник, любых, ты пересылаешь мне. Не выбираешь, что важное. Всё.
— Лена, я не собираюсь больше…
— Ты собираешься, — сказала я. — Ты всегда будешь собираться. Я не прошу тебя перестать. Я прошу, чтобы я узнавала об этом не на стадионе.
Второй курс он прошёл при мне, третий — при нём, четвёртый — опять при мне. Дима стал спокойнее переносить, врачи что-то подкрутили в схеме, и на второй день он уже мог смотреть матч на моём телефоне с наушником в одном ухе. Он подружился в отделении с девочкой Мирой из Уфы, которой было тринадцать, и они вместе издевались над сериалами. В марте Миру перевели в паллиативное отделение, и Дима два дня не разговаривал, а потом спросил меня, надо ли ей что-то передать. Я передала.
В конце апреля Каменев сказал, что ответ сохраняется, что очагов в костях стало меньше, что он готов отпустить нас домой на поддерживающую терапию с контролем раз в восемь недель.
Он не сказал «ремиссия». Я специально спросила. Он ответил:
— Скажу это слово, если через год оно останется правдой.
Мы вернулись в Ярославль девятого мая, в электричке, набитой людьми с флажками. Диме было одиннадцать, он весил двадцать четыре килограмма и всю дорогу стоял, потому что сидеть ему было скучно.
Дома пахло краской: Кира с бабушкой перекрасили балкон в жёлтый, не спросив никого.
Долгов у нас на тот момент было около миллиона трёхсот, машины не было, я оформила отпуск без содержания на второй год и понимала, что в школу с сентября мне не вернуться. Андрей вышел в свой старый сервис и стал брать субботы.
Ссориться мы не перестали. Мы ссорились из-за денег, из-за того, что он опять пообещал Диме мяч, а купил дешёвый, из-за того, что я, оказывается, разговариваю с ним «как с санитаром». Один раз он сказал:
— Ты мне это до старости будешь предъявлять?
— Наверное, — честно ответила я.
Что-то между нами не вернулось. Я не разлюбила его и не выгнала. Просто, когда я теперь слышу, как он говорит по телефону в другой комнате и понижает голос, я захожу и спрашиваю, кто это. И он говорит. Каждый раз говорит.
В июле на почту пришло письмо от Каменева — рассылка про новый набор в другое исследование, для тех, у кого будет прогрессия. Андрей прочитал его первым, за завтраком, с телефона.
Он мог не сказать. Я бы не узнала.
Он развернул телефон ко мне экраном.
— Смотри. Это на будущее. Если что.
Я прочитала два раза, до конца, включая скучное про критерии.
— Хорошо, — сказала я. — Пусть лежит в папке.
— Я ответил, что мы пока не претендуем.
— Правильно.
Из комнаты орал телевизор: начинался предсезонный товарищеский, и Дима требовал, чтобы кто-нибудь пришёл и подтвердил, что вратарь у них всё-таки хуже прошлогоднего.
Андрей встал, взял свою кружку и пошёл спорить с сыном.







