Семейные драмы 12 мин чтения 4 606

Возле заброшенного газетного киоска на окраине Санкт-Петербурга я увидела двух людей, спящих прямо на мокром картоне. Уже хотела пройти мимо, но вдруг узнала старое мамино пальто. Сердце остановилось. Это были мои родители....

Возле заброшенного газетного киоска на окраине Санкт-Петербурга я увидела двух людей, спящих прямо на мокром картоне. Уже

— Мама... Папа... Что случилось? Где ваш дом? — закричала я, опускаясь перед ними на колени.

Мама не сразу подняла глаза. Она дрожала от холода и крепко держала папу за руку.

— Прости, доченька... Мы не хотели тебя тревожить...

Год назад я купила им небольшой дом во Всеволожском районе. Несколько лет копила деньги, работала без выходных, взяла кредит, лишь бы родители встретили старость в тепле, с садом и своим крыльцом.

Но мама тихо произнесла слова, от которых у меня потемнело в глазах: — Твой муж Максим приехал со своей матерью. Они сказали, что дом теперь принадлежит им.

Нас вытолкали за ворота, выбросили вещи, сменили замки и пригрозили, чтобы мы больше не появлялись...

Я смотрела на неё и не понимала, что она говорит. Максим. Мой Максим, который позавчера утром поцеловал меня в коридоре, закинул сумку на плечо и сказал, что уходит в рейс до Мурманска на десять дней. Я ещё положила ему в карман куртки пакет с бутербродами, а он засмеялся, что я его кормлю, как в пионерлагерь провожаю.

— Когда? — спросила я. Голос был не мой.

— Вчера утром, — ответил папа и закашлялся. Кашлял он долго, с хрипом, согнувшись, и мама сразу стала тереть ему спину ладонью, как маленькому.

У папы два года назад был инфаркт. Ему нельзя мёрзнуть, нельзя нервничать, нельзя носить тяжёлое. Рядом с ним стояли две клетчатые сумки, такие, с какими раньше ездили на рынок, и одна была порвана сбоку, из дыры торчал рукав его свитера. Левый ботинок у папы промок насквозь, шнурок развязался и лежал в луже.

— Почему вы мне не позвонили? Мам, почему?

— Телефон в лужу упал, когда вещи кидали. Не включается. — Она полезла в карман пальто, достала его, показала, как будто я могла не поверить. — А номер твой я наизусть не помню, доченька. Всё в телефоне было.

— Мы к тебе ехали, — сказал папа. — Адрес-то помним.

— Доехали до твоей остановки, — мама опустила глаза, — а дальше я не смогла. Как я тебе скажу? У тебя семья. Думала, до утра посидим, я соберусь, слова найду... Ночь на вокзале во Всеволожске сидели, потом охранник попросил. Сюда приехали.

— Я ей говорил, — тихо сказал папа. Без упрёка, просто сказал.

Киоск этот стоит в двухстах метрах от моего дома в Ржевке. Я хожу мимо него каждый день к автобусу. Они сидели тут полдня и смотрели на мою остановку. Ждали, что я сама пройду мимо, и мама сможет ничего не говорить, а просто заплакать.

Я вызвала такси. Водитель, увидев мокрые сумки, поморщился и сказал, что у него велюровые чехлы. Я сунула ему пятьсот рублей сверху, и он замолчал. Ехать было три минуты. Потом папа поднимался ко мне на третий этаж и на каждой площадке стоял, держась за перила, а мама стояла рядом и держала его под локоть, и я шла позади с сумками и думала только об одном: если он сейчас упадёт, я этого Максиму никогда не прощу. Как будто остальное простить было можно.

У нас с Максимом однокомнатная квартира, съёмная, восемь лет мы по таким живём. Я налила маме ванну, а папе поставила таз с горячей водой и горчицей, как он сам мне в детстве делал, когда я приходила с катка с мокрыми ногами. Он сидел на табуретке на кухне, опустив ноги в таз, и смотрел в стену. Колено у него было разбито, на брюках засохла грязь. Я разогрела гречку с тушёнкой, мама ела быстро и виновато, как будто брала чужое.

Рассказывала она урывками, между ложками. Приехали утром на Максимовой машине. Тамара Павловна, свекровь моя, вышла первая и встала на крыльце, прямо в обуви прошла в дом, огляделась. Сказала, что дом оформлен на Лену, а Лена — жена её сына, значит, дом семейный, а вы тут, Нина Сергеевна, приживалы, поживили — и хватит. Папа сказал, что сейчас позвонит дочери. Максим взял его за рукав и повёл к калитке, не грубо, как мама сказала, «просто повёл», но плитка у крыльца была мокрая, и папа поскользнулся и упал на колено. А Тамара Павловна в это время открыла окно маленькой комнаты и стала выбрасывать на траву их вещи: папины рубашки, мамины кофты, коробку с лекарствами. Пока мама собирала, приехал мастер и поменял личинку в замке. Видно, договорились заранее.

— А пригрозили чем?

Мама замолчала. Потом сказала, глядя в тарелку:

— Максим сказал: если ещё раз появитесь, напишу заявление, что вы у матери деньги взяли. Что она по дому кошелёк оставляла. Лена, какие деньги, я её кошелька в глаза не видела.

Вот почему они не пошли в полицию. Мама всю жизнь проработала нянечкой в детском саду, папа — слесарем на заводе. Для них человек, на которого напишут заявление, уже наполовину виноват.

— Ты только не ругайся с ним из-за нас, — сказала мама. — Может, правда, по закону им положено? Ты же замужем, это общее...

— Мам, я этот дом купила тебе с папой.

— Я знаю, доченька. Прости.

Я постелила им на диване, а себе на полу, на надувном матрасе, который мы покупали для поездок на озеро. Мама уснула сразу, как выключилась, а папа долго ворочался и кашлял, и я лежала и слушала. Позвонила Максиму. Абонент недоступен. Написала ему длинное сообщение, прочитала, стёрла. Написала: «Мои родители у меня. Я всё знаю». Он ответил в час сорок ночи: «Приеду поговорим. Не устраивай».

Не устраивай. Я перечитала раз десять.

Утром я позвонила Ирине Аркадьевне, своей начальнице. Я работаю бухгалтером в небольшой фирме, которая торгует сантехникой, а по вечерам и по выходным веду учёт ещё трём ИП, чтобы платить кредит. За восемь лет я ни разу не брала день за свой счёт. Ирина Аркадьевна так и спросила: «Лена, ты живая?» Я сказала, что живая, а родители нет. То есть живые, но... Она не стала дослушивать и сказала, чтобы я ехала.

Я оставила родителям еду, купила маме по дороге самый дешёвый телефон, записала в него свой номер под словом «Дочка» и поехала. Электричка до Всеволожска, потом автобус, потом пешком минут пятнадцать по улице, где ещё в прошлом году я считала каждый забор, пока мы с риелтором искали. Дом маленький: две комнаты, кухня, веранда, участок шесть соток. Папа весной посадил там три яблони и сделал парник. Мама развела на крыльце герань.

Горшки с геранью валялись у ступенек, один разбился. Под забором, в канаве, лежали мамины резиновые сапоги и подушка, разбухшая от дождя. Папин ящик с инструментами стоял у калитки, открытый, и в нём собиралась вода.

Я нажала на звонок. Звонок мы ставили вместе с папой. В окне показалась Тамара Павловна, посмотрела на меня и задёрнула занавеску. Мамину занавеску, в мелкий синий цветочек.

Минут через пять вышел Максим, в домашних шлёпанцах, в старой толстовке.

— Лен, давай без истерики.

— Ты в Мурманске?

— Не начинай.

— Ты сказал, что ты в рейсе. Я тебе бутерброды положила.

Он поморщился, будто это было самое неудобное во всей истории — бутерброды.

— Я отгулы взял. Слушай. Маму развели. Ты не знаешь, а её в августе развели. Позвонили якобы из Центробанка, потом какой-то следователь, потом ещё кто-то. Три недели её водили. Она квартиру продала и деньги им отдала. Два миллиона восемьсот. Покупательница её в суд, суд она проиграла, в пятницу был последний день, ей сказали — с приставами выведут. Ей некуда, понимаешь? Некуда.

Я про такие истории слышала по телевизору. Я не знала, что это случилось с Тамарой Павловной, с которой мы виделись на всех праздниках, которая учила меня солить огурцы по своему рецепту и говорила, что у меня руки не оттуда растут.

— Почему ты мне не сказал?

— А ты бы что? — Он вдруг повысил голос. — Ты бы сказала: давай снимем ей комнату, я возьму ещё одну подработку. И взяла бы. Я тебя знаю. Ты бы и мою мать на себе потащила, как своих тащишь. Я не хотел.

— Поэтому ты выгнал моих?

— Никто не выгонял. Им сказали ехать в Тихвин, к тётке. У них есть куда.

— Тётя Валя умерла в марте.

Он замолчал. Я смотрела на него и видела, что он правда не помнил. Он не поехал на похороны, у него был рейс. Настоящий тогда, наверное.

— Ну... — сказал он. — Я забыл.

— Папа упал у тебя на крыльце. У него колено разбито. Они ночь сидели на вокзале, а потом спали на картоне у киоска возле нашего дома.

Он отвёл глаза, и на секунду мне показалось, что сейчас он скажет что-то человеческое. Но дверь открылась, и на крыльцо вышла Тамара Павловна, в кофте поверх халата.

— Ты мне сына не дави, — сказала она. — Мой сын в этот дом полмиллиона вложил. Он мне рассказывал, как вы вдвоём тут всё делали. Имеет он право мать свою пустить? Имеет. А родители твои пусть спасибо скажут, что год тут бесплатно прожили.

Я посмотрела на Максима. Максим смотрел на калитку.

Полмиллиона. В тот год, когда я подписывала кредитный договор, он купил себе «Солярис», и первый взнос за него был как раз около пятисот тысяч, и платили мы его из общих денег, потому что, как он сказал, мужику без машины нельзя, он же водитель. Ни рубля в этот дом он не дал. Крышу на веранде перекрывали папа с соседом Геннадием, а я им носила бутерброды.

Я ничего не сказала. Не знаю почему. Наверное, потому что это было не про неё.

— Дай мне ключ, — сказала я Максиму.

— Не дам.

— Это мой дом.

— Наш, — сказал он. — Я узнавал. Куплен в браке — значит, общий. Делить будем — тогда посмотрим.

Тогда я позвонила в полицию.

Участковый приехал через три с половиной часа. За это время я собрала из канавы мамины сапоги и подушку, сложила в пакеты папины вещи, вылила воду из ящика с инструментами. Максим один раз вынес мне куртку, сказал: «Простудишься». Я не взяла. Он постоял и унёс её обратно.

Участковый был молодой, усталый, с папкой под мышкой и с грязью на ботинках до щиколоток. Он выслушал меня, потом Максима, потом Тамару Павловну, которая начала с того, что у неё украли квартиру, и он слушал её дольше всех, кивал, и лицо у него было такое, будто он это слышит третий раз за неделю.

— Собственник кто? — спросил он.

— Я.

— В браке?

— Да.

— Значит, совместная собственность, — сказал он мне почти извиняющимся тоном. — Супруг тоже вправе там находиться и мать свою пустить. А ваши родители там зарегистрированы?

— Нет. Они прописаны в Тихвине, у тёти.

— Ну вот. — Он вздохнул. — Это, понимаете, гражданско-правовые отношения. Делите через суд, определяйте порядок пользования. — Потом повернулся к Максиму: — А вещи чужие под забор выкидывать — это вы зря. Это называется самоуправство. И доступ супруге в жильё обеспечьте, она такой же собственник, как и вы. Ключ ей дайте.

Максим сходил в дом и вынес ключ. Новый, блестящий, ещё с заусенцами. Отдал не мне, а участковому, а тот — мне.

Я написала заявление: про угрозы, про то, что папу вывели силой и он упал, про выброшенные вещи. Участковый взял, сказал, что проведут проверку, и добавил честно, уже у калитки:

— Скорее всего, будет отказной. Семейное. Но заявление пусть будет, это вам потом в суде пригодится.

Когда он уехал, мы с Максимом молча перетаскали мокрые пакеты в сарай. Он нёс самые тяжёлые. Я не просила.

— Завтра я привезу маму с папой, — сказала я. — Они будут жить здесь.

Тамара Павловна, которая стояла в дверях, сказала:

— Только через мой труп.

— Лен, ну куда ты их сюда, к маме? — Максим развёл руками. — Они же переругаются в первый день.

— А куда ты их отвёз? К киоску?

Я уехала последним автобусом.

Мама сказала, что не поедет. Сказала спокойно, даже твёрдо, а у мамы с твёрдостью всегда было плохо.

— Я с ней под одной крышей не смогу, Лена. Она мне в лицо сказала «приживалы». Я там как буду, на цыпочках? Мы тут у тебя на полу как-нибудь. Или комнату снимем, у нас пенсия.

— Вдвоём у вас тридцать восемь тысяч. Какая комната, мам.

— Как-нибудь.

Папа всё это время сидел на табуретке и пил горячее молоко с мёдом. Потом поставил кружку и сказал:

— Нина. Я на картоне больше спать не буду. Ни ради чьего спокойствия. Это дом дочери. Там мои яблони. Поедем.

Мама посмотрела на него, как будто он заговорил на иностранном языке. Папа за всю жизнь, по-моему, раз пять что-то решал за неё. Она заплакала, но собрала сумки.

Максим к нашему приезду вернулся в город, на нашу съёмную квартиру. Отгулы у него кончились, и теперь он уходил в рейс по-настоящему, до Вологды и обратно. Перед отъездом позвонил мне и сказал только одно:

— Ты маму не трогай.

— Я её на улицу не выкидывала.

Он положил трубку.

Тамара Павловна заняла большую комнату, ту, где у родителей была спальня. Перевезла туда из своей проданной квартиры то, что ей разрешили забрать: телевизор, два чемодана, коробку с посудой и фикус в кадке. Мама с папой устроились в маленькой комнате, где папа раньше держал свои инструменты и рассаду. Я спала на кухне на раскладушке. Квартира в Ржевке была оплачена до конца месяца, но я решила, что там пусть живёт Максим, а мне лучше здесь. Вставала в пять, в пять сорок шла к автобусу, в семь тридцать была на работе. Вечером возвращалась в начале десятого и ещё садилась за ноутбук, сводить чужие ИП.

Первую неделю мы жили, как живут соседи в коммуналке, где все друг друга ненавидят, но никто не может съехать. Тамара Павловна освободила себе полку в холодильнике и подписала свои продукты фломастером: «Т. П.». Включала телевизор на всю громкость в семь утра. В ванную ходила, когда туда собиралась мама, и стояла под дверью, громко вздыхая. С мамой не здоровалась. С папой здоровалась — сквозь зубы, но здоровалась. Наверное, всё-таки помнила, как он упал у неё на глазах.

Мама варила суп на всех, по привычке, и один раз поставила тарелку на стол перед Тамарой Павловной. Та отодвинула её и сказала:

— Не надо мне вашей жалости. Я себе сама сварю.

И сварила. Пельмени из пачки.

Папин кашель не проходил. В среду я отпросилась ещё раз и повезла его в поликлинику во Всеволожск. Сидели в очереди два часа. Врач послушала, сказала: бронхит, ещё немного — и было бы воспаление, назначила антибиотики и спросила, где он так простыл. Папа сказал: «На рыбалке». Я промолчала.

На обратном пути он сказал:

— Ты на Тамару не злись сильно. Она по ночам плачет. Я слышу через стенку.

Я тоже слышала. Однажды ночью, лёжа на раскладушке, я слышала, как она говорит кому-то по телефону, очень тихо, не своим, а каким-то детским голосом: «Сорок один год я в той квартире... Я там Максимку из роддома... Я там Колю хоронила...» Коля — это Максимов отец. Мне стало её жалко, по-настоящему, до кома в горле. А утром она сказала маме, что та положила свою мочалку на её полку, и жалость моя куда-то делась. Я так и жила две недели: то жалела её, то хотела взять за шиворот и вывести за калитку, как вывели папу. Ни того, ни другого я не сделала.

Однажды вечером мама, когда мы остались на кухне вдвоём, спросила меня шёпотом:

— Лен, а Максим разве давал деньги на дом? Тамара Павловна мне сегодня сказала: вы бы хоть спасибо моему сыну сказали, он вам этот дом наполовину купил. Я не стала спорить. Может, я чего не знаю?

— Не давал, мам.

Она долго молчала, потом сказала:

— Значит, она так думает. Что он купил, а мы его отблагодарить не хотим.

Я тогда впервые поняла, что Тамара Павловна, может быть, не такая злая, как мне казалось у калитки. Она просто приехала в дом, который, как она думала, построил её сын. И выгнала из него чужих людей, которые, как она думала, сидят у её сына на шее. Это ничего не оправдывало. Но я хотя бы поняла.

Максим приехал в субботу. Привёз матери пакеты с продуктами, кефир, творог, её любимое печенье «Юбилейное». Со мной поздоровался кивком. С папой — громче, чем нужно, как здороваются, когда не знают, как себя вести. Мама ушла в свою комнату и не выходила.

Вечером он сел на кухне напротив меня, а Тамара Павловна встала у плиты, сложив руки на груди.

— Короче, Лен, — сказал Максим. — Так жить нельзя. Я всё обдумал. Давай продадим дом. Гасим кредит, остаток пополам. Маме на комнату хватит, твоим тоже чего-нибудь хватит. И разойдёмся по-человечески, без судов.

Я бухгалтер. Я посчитала ему прямо там, на обороте квитанции за электричество.

— Мы купили за четыре сто. Миллион восемьсот — мои накопления, два триста — кредит. Остаток по кредиту — два двести. Сейчас октябрь, если продавать быстро, дадут три шестьсот, и это ещё хорошо. Минус риелтор. Остаётся миллион триста, может, миллион четыреста. По семьсот на каждого. Где ты маме купишь комнату за семьсот тысяч, Максим? Где я куплю за семьсот тысяч родителям хоть что-нибудь?

— А его полмиллиона? — сказала от плиты Тамара Павловна. — Ты его полмиллиона забыла посчитать.

Я не хотела этого. Честное слово, не хотела. Две недели я молчала. Но я очень устала, у меня болела спина от раскладушки, и папа за стенкой кашлял.

Я открыла на телефоне банковское приложение, нашла кредит и положила телефон на стол перед ней. Там всё было: двенадцать платежей по тридцать шесть тысяч, каждый с моей карты, и выписка о том, откуда брался первоначальный взнос.

— Посмотрите, Тамара Павловна. Тут каждый платёж.

Она не стала надевать очки. Она даже не взглянула на телефон. Она посмотрела на сына.

— Сынок. Ты же мне говорил.

— Мам, хватит.

— Говорил или нет?

Максим долго молчал. Потом сказал, глядя в стол:

— Говорил.

Больше она ничего не спросила. Постояла, развязала фартук, повесила его на крючок и ушла в свою комнату. Телевизор в тот вечер не включался.

Максим сидел на кухне ещё полчаса. Курить он вышел на крыльцо, прямо к тем ступенькам, где упал папа. Я вынесла ему куртку, ту самую, которую не взяла у него две недели назад. Он взял.

— Зачем ты ей так? — спросил он.

— А зачем ты ей так?

Он не ответил. Затянулся и сказал куда-то в темноту:

— Я ей сказал, когда машину купил. Она спросила, откуда деньги на первый взнос, а я... Ну, неудобно было. Ты своим дом покупаешь, а я себе машину. Сказал, что в дом вложился, а машина в кредит. Думал, она забудет.

— Она не забыла.

— Не забыла, — согласился он.

Два дня Тамара Павловна почти не выходила из комнаты. Потом, в понедельник, я вернулась с работы, и мама встретила меня в сенях с каким-то испуганным лицом.

— Она комнату нашла. Во Всеволожске, у какой-то вдовы, за четырнадцать тысяч. По объявлению. Попросила меня помочь коробки завязать. Я помогла.

— Ты помогла?

— А что, — сказала мама. — Она одна не управится, у неё руки трясутся.

У Тамары Павловны пенсия тридцать одна тысяча, она сорок лет проработала в школьной библиотеке. Четырнадцать за комнату — это почти половина. Я не знаю, как она собиралась жить на остальное. Наверное, на Максима.

Утром во вторник Максим приехал за ней на «Солярисе». Таскал коробки, фикус в кадке поставили на заднее сиденье, и он торчал из окна. Тамара Павловна вышла на крыльцо в пальто и с сумкой. Я стояла у калитки, я специально опоздала на работу, сама не знаю зачем.

Она подошла ко мне. Я думала, она скажет что-нибудь про приживал, или про то, что я ей сына испортила. А она сказала:

— Ты не думай, я не из-за тебя ухожу. Меня из моей квартиры чужие люди выгнали, а я сорок лет там прожила. Хватит. В доме, где меня из милости терпят, я жить не буду. — Помолчала и добавила: — Матери твоей скажи, чтоб мочалку свою на мою полку больше не клала. Хотя чего уж теперь.

Она отдала мне свой ключ — тот блестящий, с заусенцами — и пошла к машине. Мама вышла на крыльцо проводить, и Тамара Павловна, уже садясь, кивнула ей. Не попрощалась, но кивнула. Мама потом весь вечер ходила какая-то задумчивая и сказала, что та у плиты, оказывается, не умеет обращаться с газовой колонкой, вечно её заливала, а попросить показать гордость не позволяла.

Максим подошёл ко мне, когда фикус был уже в машине.

— Довольна?

— Нет, — сказала я. И это была правда.

Через неделю пришло письмо из полиции: в возбуждении уголовного дела отказано, в связи с отсутствием состава преступления. Я так и думала. Положила письмо в папку с документами на дом и больше о нём не вспоминала.

На развод я подала сама, через Госуслуги, в тот же вечер, когда пришло письмо. Долго сидела над кнопкой «Отправить». Мне было тридцать четыре, восемь лет из них я прожила с Максимом, и не все эти восемь лет были плохие. Он умел смешить меня, когда я плакала из-за работы. Он носил меня на руках на четвёртый этаж в нашей первой съёмной квартире, когда я сломала ногу. Но каждый раз, когда я думала, не подождать ли, я вспоминала папин мокрый ботинок и развязанный шнурок в луже. И нажала.

Про дом мы говорили по телефону. Максим сначала сказал, что половину не отдаст, что это его по закону и что адвокат ему всё объяснил.

— Забирай половину, — сказала я. — Вместе с половиной кредита. Миллион сто. Это восемнадцать тысяч в месяц, ещё одиннадцать лет. Плюс мамина комната. Плюс доля в доме, в котором живут мои родители и где тебе никто не рад. Продать долю ты сможешь разве что за копейки, и то если покупателя найдёшь.

Он молчал. Я слышала, как в трубке гудит трасса — он был в рейсе.

— Чего ты хочешь? — спросил он наконец.

— Соглашение у нотариуса. Дом мой, кредит весь мой, я плачу. Ты мне ничего не должен. «Солярис» остаётся тебе целиком, свою половину я не прошу.

«Солярис» стоил сейчас тысяч девятьсот. Моя половина — четыреста пятьдесят. Почти три года моих выходных за чужие ИП. Я понимала, что отдаю их. Но я также понимала, что в суде мы будем делить всё это года полтора, а родители будут жить в доме, у которого два хозяина, и каждый раз вздрагивать от звука машины у калитки.

— Мне подумать надо, — сказал он.

Думал он девять дней. Потом позвонил и сказал: «Записывайся». Без всяких объяснений.

Нотариальная контора во Всеволожске была на втором этаже над аптекой. Нотариус, женщина лет шестидесяти с очками на цепочке, читала нам соглашение вслух, медленно, каждый пункт, и в конце спросила, понимаем ли мы, что подписываем, и не находимся ли под давлением. Максим сказал: «Понимаем. Не находимся». Я сказала то же. Он подписал быстро, не глядя. Я — медленно, потому что у меня дрожала рука, и я боялась, что подпись не будет похожа на ту, что в паспорте. За нотариуса я заплатила сама, он не предложил, а я не попросила.

На лестнице он остановился. Мы стояли между вторым и первым этажом, внизу пахло лекарствами из аптеки.

— Скажи честно, — сказал он. — Если бы маму развели, когда мы с тобой ещё нормально жили. Ты бы её взяла к себе? Ну, к нам. Или в дом.

— Взяла бы, — сказала я. — Ты же знаешь, что взяла бы.

— Вот поэтому я и не сказал. — Он усмехнулся, совсем невесело. — Ты бы и её вытащила. А я бы опять стоял рядом, как дурак, с машиной.

Я не знала, что на это ответить. Может быть, он был прав. Может быть, я всю нашу жизнь вытаскивала всех подряд и ни разу не спросила, каково ему стоять рядом. Но папа всё равно спал на картоне, и никакая правота этого уже не отменяла.

— Передавай маме, чтобы колонку не заливала, — сказала я. — Там у вдовы, наверное, тоже газ.

Он посмотрел на меня странно, кивнул и пошёл вниз. Хлопнула дверь, потом завёлся «Солярис».

Я вышла на улицу последней. Дождя не было, впервые за неделю. Я дошла до остановки, села на холодную скамейку и, пока ждала автобус, по привычке открыла банковское приложение. До конца кредита оставался сто тридцать один платёж. Теперь все до одного мои. Пришёл автобус, и я поехала домой, к маме с папой, в дом, где ключи от замка, поставленного Максимом, были теперь только у нас троих.