Судьбы и испытания 9 мин чтения 5

В 1941-м в горах Кавказа исчезли военные лётчицы. Спустя 77 лет альпинисты нашли их самолёт и тайну.

В 1941-м в горах Кавказа исчезли военные лётчицы. Спустя 77 лет альпинисты нашли их самолёт и тайну.

Эти девушки были отважными советскими летчицами, сталинскими соколами. В 1942 году их самолет с секретным грузом на борту бесследно исчез в горах Кавказа. Их предсмертный дневник, найденный во льду 77 лет спустя, рассказал о страшном предательстве.

1944 год. Самый страшный и самый тяжелый год Великой Отечественной войны. Враг стоял у стен Сталинграда и рвался на юг, к Кавказу, к Бакинской нефти. Битва за Кавказ была битвой за жизнь страны. И в этой битве рядом с мужчинами сражались и они, женщины. Советский Союз был единственной страной в мире, где женщины массово воевали наравне с мужчинами. Были и снайперами, и танкистами, и, конечно же, летчицами. Легендарные «Ночные ведьмы» наводили ужас на врага. Они были гордостью и символом несгибаемого духа советского народа.

Именно таким экипажем и был экипаж капитана Александры Вишневской. Александра была одной из тех легенд. Молодая 25-летняя девушка, которая до войны была простой летчицей гражданской авиации, а в 1941-м добровольцем ушла на фронт. Она быстро стала одним из лучших пилотов транспортной авиации. Она под огнем врага доставляла грузы в осажденный Ленинград. Вывозила раненых из Сталинграда. Ее экипаж состоял из таких же, как и она, отчаянных девчонок: штурмана и радистки. Они летали на надежном и простом, как автомат Калашникова, транспортном самолете «Ли-2».

В тот роковой зимний день 1942 года их экипаж получил особое сверхсекретное задание. Им было приказано вылететь не с их обычного фронтового аэродрома, а со специального аэродрома под Москвой. Им предстояло доставить особый груз и одного особо важного пассажира за Кавказский хребет, в Тбилиси. Что это был за груз и кто был этот пассажир — в приказе не сообщалось. Это была государственная тайна.

Рано утром их «Ли-2» тяжело оторвался от заснеженной полосы и взял курс на юг. Последний раз их видели над горами, над главным Кавказским хребтом. Они шли на предельной высоте, пытаясь пробиться сквозь надвигающийся снежный шторм. Радистка в последнем сеансе связи успела передать лишь одно: «Попали в сильную турбулентность. Идем по приборам».

А потом связь оборвалась….

Их искали четыре дня. Погода стояла такая, что поисковые машины разворачивались, едва подойдя к хребту. Потом фронт под Моздоком потребовал всё, что летало, и поиски свернули. В личных делах появилась короткая запись: не вернулись с боевого задания. Матери получили не похоронки, а бумажки со словом «пропали», которое в те годы значило совсем не то же самое.

А на шестые сутки к людям вышли двое.

В верхнее балкарское селение спустились мужчина лет сорока в гражданском полушубке, с двумя опечатанными мешками за спиной, и девятнадцатилетняя радистка Зоя Кравец — без шапки, с чёрными от обморожения руками. В госпитале ей ампутировали три пальца на левой кисти. Мужчина через день уехал в Тбилиси и доставил свою спецпочту по назначению. Что в тех мешках было, так и осталось неизвестным; в бумагах значилось только, что груз доставлен полностью.

Их обоих спрашивали об экипаже. Ответ был один и тот же, слово в слово: самолёт при ударе о склон разрушился и загорелся, командир Вишневская и штурман Гурьева погибли мгновенно, радистку выбросило из хвостовой части вместе с обломком фюзеляжа. Искать на леднике было некого и нечего.

Зоя Кравец вернулась с войны в свой Прохладный, отработала тридцать лет на городском узле связи, вырастила сына Анатолия. В семидесятые местное издательство выпустило тоненькую книжку её воспоминаний — «Шестеро суток». Её приглашали в школы, сажали в президиум, дарили гвоздики. Она рассказывала ровно, сдержанно, никогда не плакала, и от этой сдержанности рассказ казался ещё страшнее: горящий самолёт, снег, шесть дней вниз по камням. В четвёртой школе Прохладного сделали музей боевой славы, и её портрет висел там на центральном стенде — молодая, в шлемофоне, с широкими бровями. Умерла она в девяносто восьмом.

Внучка её, Вера Анатольевна Кравец, преподавала в этой самой школе историю и двадцать лет заведовала музеем. Всю жизнь она водила по нему детей и всю жизнь начинала с одного и того же места: вот здесь, ребята, фотография человека, который вышел из зимних гор с обмороженными руками.

В августе 2019-го ей позвонили из Нальчика.

Лето выдалось жаркое, ледник у подножия Безенгийской стены отступил сильнее обычного, и группа альпинистов из Ростова, спускаясь по морене, наткнулась на кусок дюралевой обшивки с заклёпками. Через две недели туда поднялся поисковый отряд «Высота». Нашли двигатель, стойку шасси, смятую кабину, ракетницу, штурманский планшет. И тетрадь — обычный блокнот в клеёнчатой обложке, вмёрзший в лёд под камнем.

Руководитель отряда Тимур Хочуев говорил в трубку с той бережной торжественностью, с какой говорят с родственниками героев.

— Вера Анатольевна, мы понимаем, кто вы. Ваша бабушка — единственная, кто оттуда вышел. Приезжайте, посмотрите. Будем ставить вопрос о памятном знаке.

Она поехала на следующий день.

В подвале на улице Кабардинской, где отряд разбирал находки, ей показали фотографии с ледника. Вера смотрела на них дольше, чем это было прилично, и молчала так долго, что молодой парень из отряда, Руслан, начал объяснять ей то, что она уже поняла.

Обломки не горели. Ни копоти, ни оплавленного металла, ни выгоревшей краски — металл был чистый, только смятый. А в двухстах метрах ниже, под скальным козырьком, лежала выкладка из камней: невысокая стенка, сложенная руками, полукругом, от ветра. Внутри — остатки чехлов от моторов, стропы, кусок брезента. И там же — то, что осталось от двух человек.

— Они не погибли при ударе, — сказал Тимур. — Они там жили. Мы пока не знаем сколько.

Тетрадь размораживали в Нальчике, в лаборатории при университете, страницу за страницей. Половина листов слиплась в чёрную массу, но карандаш держится лучше чернил, и кое-что читалось.

«Сели на лёд. Правая плоскость снесена, движки встали ещё в воздухе. Саша молодец, посадила почти ровно, но ей зажало ноги, я вытащила, кажется, обе сломаны. Зоя цела, обморозила руки, пока разбирала антенну. Пассажир Н. П. целый совсем».

«Н. П. говорит, мешки надо нести вниз. Говорит, за его грузом придут быстрее, чем за нами троими. Саша сказала — правильно, идите. Зоя не хотела. Саша на неё крикнула. Зоя ушла плакать за камни».

«Ушли утром. Взяли ракетницу, компас, сухари. Оставили нам две плитки шоколада и спирт. Зоя обещала вернуться с людьми на третий день».

«Шестые. Слышали самолёт, высоко, за облаком. Стреляли бы, да нечем».

«Одиннадцатые. Саша не разговаривает, только просит писать помедленнее, ей нравится слушать карандаш. Экономлю».

«Если Зоя дошла, они уже знают, где мы. Значит, придут. Мама, Ярославль, Тверицкая набережная, дом восемь, Гурьева Клавдия Ивановна».

Дальше шли ещё две страницы, которые прочесть не удалось.

Вера прочитала расшифровку в машине, на парковке возле лаборатории, и первое, что она сделала, — набрала Руслана и попросила снять из соцсетей фотографии страниц.

— Там же ничего личного, — растерялся он. — Мы всегда выкладываем, это помогает искать родню.

— Руслан, там есть моя фамилия. Понимаете? Пока нет экспертизы, пока не установлено, кто и в каком состоянии это писал… Человек одиннадцать суток на четырёх тысячах, без еды. Кислородное голодание. Люди в таком состоянии пишут что угодно.

Он снял. Вера положила телефон на соседнее сиденье и минут двадцать сидела, глядя, как из здания выходят студенты. Она была неглупой женщиной и прекрасно понимала, что только что сказала про двадцатидвухлетнюю Нину Гурьеву, у которой карандашом выведен мамин адрес. Но остановиться уже не могла.

Дальше она сделала ещё хуже. Она позвонила директору школы и сказала, что нашли самолёт бабушкиного экипажа, что это огромная удача для музея, что к весне надо успеть с документами о присвоении школе имени Зои Кравец, — заявление лежало в районной администрации с апреля, инициатором была сама Вера. Мадина Хасановна обрадовалась, велела готовить материалы к сентябрю. Про камни, сложенные полукругом, Вера не сказала ни слова.

Через неделю в Нальчик приехала Тамара Сергеевна Лапина из Ростова — племянница Александры Вишневской, дочь её младшего брата. Ей было под семьдесят, она приехала на поезде с сумкой-тележкой, в которой лежали три фотографии и справка сорок пятого года. Отряд собрал всех в том же подвале. Вера пришла как учитель истории из Прохладного, помогающий с поиском родственников, и представилась именно так.

Тамара Сергеевна смотрела на снимки каменной стенки внимательно, по-хозяйски, как смотрят на чужую работу.

— Бабушка моя, Сашина мать, до шестьдесят третьего года ждала. Пенсию за неё не платили, потому что «пропала без вести», а это, знаете, тогда была не просто формулировка. У них полдома отвернулось. Соседка говорила: улетела твоя Шурка к немцам, вот и молчит.

Она помолчала, поправила очки.

— А в пятьдесят шестом к нам приезжала женщина. Молодая ещё, лет тридцати с небольшим. На левой руке перчатка, а на дворе июль. Сидела на кухне часа два, чай пила, всё спрашивала, как бабушка живёт, не нужно ли чего. Ничего толком не сказала. Извинилась, что помочь ничем не может, и уехала на вечернем. Бабушка потом до самой смерти вспоминала: приезжала какая-то, вроде что-то знала.

В подвале стало тихо. Тимур глядел в пол. Руслан — на Веру.

— Это была моя бабушка, — сказала Вера. — Зоя Кравец. Я её внучка.

Тамара Сергеевна не вскрикнула и не заплакала. Она сняла очки, протёрла их краем кофты и надела обратно.

— Я думала, вы просто учительница, — сказала она. — Могли бы сразу.

Домой Вера вернулась ночью. Отец жил в двух кварталах от неё, на Свободы, в квартире, где всё стояло, как при бабушке. Анатолию Ивановичу было семьдесят три, он третий год лечил сердце и раз в месяц ходил в ту же четвёртую школу — «к маме на стенд», как он говорил без всякой иронии. Вера пришла к нему утром и рассказала всё: и про несгоревший металл, и про стенку из камней, и про тетрадь.

Отец слушал стоя. Потом сел.

— Ей было девятнадцать лет, — сказал он. — Девятнадцать. Она вышла оттуда с чёрными руками, ей пальцы отрезали без наркоза, в кузове. А ты приходишь и говоришь мне, что она пятьдесят лет врала школьникам.

— Я говорю, что самолёт не горел. Это не тетрадь, это металл. Хоть завтра езжай и потрогай.

— Металл, — повторил он. — Ты хоть понимаешь, что там был за человек с мешками? Он ей сказал, что говорить, она и сказала. Она рядовая, ей девятнадцать, война. Что она могла?

— Она могла в пятьдесят шестом на кухне у Сашиной матери открыть рот. Она специально туда поехала, пап. Через полстраны. И не смогла.

Отец долго молчал. За окном во дворе кто-то заводил машину, безуспешно, снова и снова.

— Один раз, — сказал он наконец, очень ровно, — на девятое мая, я в классе шестом был, они с отцом выпили, гости ушли. Она сидела вот тут и сказала: «Мы их бросили живыми». Я запомнил, потому что не понял. Спросил — кого? Она встала и пошла посуду мыть. Больше никогда.

Он поднял голову.

— Шестьдесят лет я эту фразу в себе таскаю. И ничего, живу. И ты потаскай.

— Не смогу.

— Сможешь. Ты много чего сможешь, если захочешь. — Он встал, придерживаясь за стол. — Хочешь — говори кому угодно. Только не в школе. Не при её портрете.

Он не выгнал её, просто ушёл в комнату и включил телевизор громче обычного.

Вера думала три недели. За это время произошло сразу несколько вещей, каждая из которых подталкивала её в свою сторону. Экспертиза подтвердила: следов пожара нет, останки принадлежат двум женщинам, одна с застарелыми переломами обеих голеней. Тамара Сергеевна начала оформлять документы на перезахоронение. В районной администрации бумаги о присвоении школе имени Зои Кравец продвинулись на очередной стол, оттуда позвонили и попросили к октябрю фотографии для вывески. А Руслан, при всей его аккуратности, был живым человеком двадцати четырёх лет, и в отрядном чате уже гуляли снимки той самой каменной стенки с подписью «одиннадцать суток они ждали помощь».

И Вера поняла главное: выбора «сказать или промолчать» у неё нет. Не сегодня, так через год, не она, так кто-нибудь с камерой и с готовым словом «предательство» в заголовке. Выбор был другой: чьим голосом это будет сказано в её городе.

Она поехала в Ростов сама, без звонка, и полдня просидела у Тамары Сергеевны на кухне — теперь уже на её.

— Я хочу рассказать всё в школе. При детях, при учителях. И заявление о присвоении имени заберу.

Тамара Сергеевна поставила перед ней тарелку и села напротив.

— А меня вы спросить не хотите?

— Хочу.

— Мне ваша бабушка не нужна, Вера Анатольевна. Ни ругать её, ни судить. Мне тётка нужна. Мне нужно, чтобы её похоронили под её именем, чтобы в бумаге не стояло «пропала без вести», и чтобы моя внучка знала, что двоюродная бабка не к немцам улетела, а лежала под камнями и ждала. Всё. Остальное — ваши семейные дела, и вы их на мне не решайте. Только вот что скажу: если вы завтра встанете и объявите её предательницей, вам полегчает, а мне ни на грамм.

— Я не собираюсь называть её предательницей.

— А как вы это назовёте?

Вера не ответила. Она поняла, что не знает.

Собрание в четвёртой школе назначили на конец сентября, официально — по итогам поисковой экспедиции. Пришли учителя, старшие классы, человек десять из городского совета ветеранов, приехал Тимур с двумя ребятами из отряда. Мадина Хасановна была уверена, что речь пойдёт о присвоении имени, и заранее велела повесить в актовом зале растяжку.

Вера говорила минут пятнадцать, без бумажки. Про экипаж, про груз, про посадку на ледник. Про то, что самолёт не горел. Про камни. Про тетрадь и про то, что штурман Нина Гурьева писала карандашом одиннадцать дней, и последнее, что успела записать разборчиво, — материн адрес в Ярославле. Про то, что вниз ушли двое и что оба сказали одно и то же: экипаж погиб при ударе.

Зал молчал. Мадина Хасановна смотрела на растяжку.

— Я двадцать лет водила вас всех к этому стенду, — сказала Вера. — И то, что я вам рассказывала, было неправдой. Не потому, что я врала. Я не знала. Но теперь знаю.

Кто-то из ветеранов поднялся с места:

— Вера Анатольевна, а вы уверены, что имеете право? Человека нет, ответить он не может.

— Не уверена, — сказала она. — Совсем не уверена. Но там наверху лежали двое, которые тоже не могут ответить, и им ждать пришлось дольше.

Она сказала, что заявление о присвоении школе имени Зои Кравец отзывает. Что портрет со стенда снимать не станет — пусть висит, только текст будет другой, и рядом будут ещё две фотографии, Вишневской и Гурьевой. И что если кому-то в городе это кажется неправильным, она готова разговаривать с каждым.

Разговаривать пришлось много. Через день в местных группах она стала «внучкой, которая продала бабку за лайки». Мадина Хасановна двое суток с ней не здоровалась, потом сухо сообщила, что музей передадут молодой учительнице, у Веры и так нагрузка. Одна пожилая коллега перестала здороваться навсегда. Зато трое одиннадцатиклассников пришли и попросились в отряд «Высота» на весенние работы, и Вера полночи объясняла их родителям, что это не опасно.

Отец не звонил месяц. Она приходила, оставляла пакеты с продуктами у двери, он забирал, но не открывал.

Перезахоронение назначили в Нальчике, на воинском мемориале. День выпал серый, ветреный, из тех, когда горы стоят закрытые и в их существование верится с трудом. Приехала Тамара Сергеевна с мужем и внучкой, приехали ребята из отряда в форме, привели кадетов. Родственников Нины Гурьевой найти не удалось: дом на Тверицкой набережной снесли ещё в шестидесятые, а по фамилии в Ярославле не отыскалось никого. Тимур сказал, что искать не перестанут.

Веру попросили сказать несколько слов, и она отказалась — впервые в жизни отказалась говорить на людях. Стояла со своими детьми сбоку, придерживала за плечо девчонку, у которой шапку срывало ветром.

Отец пришёл сам. Она увидела его, когда всё уже почти закончилось: он стоял за оградой, в старом сером пальто, с непокрытой головой, и не подходил. Когда люди начали расходиться, он дождался, пока Тимур останется один, и подозвал его коротким жестом, как подзывают продавца.

— Высоко это место? — спросил он.

— Три восемьсот с небольшим, — сказал Тимур. — Идти оттуда вниз — двое суток, если налегке и если повезёт с погодой.

— А обратно наверх? В феврале? Одной?

Тимур посмотрел на него внимательно и ответил честно:

— Одной — никак.

Отец кивнул, будто получил справку, за которой пришёл. Постоял ещё немного, глядя поверх голов туда, где должны были быть горы и где ничего не было видно.

Вера подошла и встала рядом, не касаясь его.

— Я думал, ты меня позовёшь, — сказал он.

— Я думала, ты не приедешь.

Он ничего не ответил, только взял её под руку, тяжело и неудобно, как берут не для поддержки, а чтобы не идти отдельно. Так они и пошли к воротам, мимо кадетов, сворачивавших знамёна, мимо Тамары Сергеевны, которая укладывала в сумку-тележку пустую банку из-под цветов и разговаривала с внучкой о том, во сколько у них поезд.