Судьбы и испытания 9 мин чтения 6

Квартиру в этом районе он снял не случайно

Квартиру в этом районе он снял не случайно

Врач скорой расстегнула рубаху пациента — и застыла...

— Лидия Викторовна, срочный вызов! Мужчина без сознания, примерно сорок пять лет!

Она вскочила, схватила медицинскую сумку и уже через несколько минут была в машине скорой.

Пациент лежал на полу собственной квартиры. Дыхание слабое, пульс нитевидный.

— Быстро на носилки!

Лидия наклонилась над мужчиной и начала расстёгивать рубашку, чтобы установить электроды.

Первые две пуговицы…

Третья…

И вдруг её руки задрожали.

На груди пациента был старый шрам.

Но дело было не в шраме.

Под ним висел маленький металлический кулон.

Лидия увидела его — и побледнела.

Она знала этот кулон.

Двадцать три года назад она собственными руками надела его на своего двухлетнего сына Федю.

— Этого не может быть… — прошептала она.

Фельдшер посмотрел на неё:

— Лидия Викторовна, вы его знаете?

Она не ответила.

Потому что мужчина на полу медленно открыл глаза.

Посмотрел прямо на неё…

И хрипло произнёс:

— Мама?..

Лидия выронила медицинский фонендоскоп.

Двадцать три года она искала сына, которого считали погибшим.

А теперь он лежал перед ней взрослым мужчиной.

Но самое страшное было впереди.

Почему он называл её мамой…

Спрашивать было некогда. Давление падало, кожа под её пальцами была холодной и влажной, и Лидия Викторовна услышала собственный голос — ровный, скучный, рабочий:

— Женя, вену. Широкий катетер. И кислород.

Руки делали всё сами, как делали двадцать пять лет. Она поставила систему, подключила монитор, посмотрела на бледные дёсны, на чёрный след в тазу у дивана и поняла, что это желудочное кровотечение, и что везти надо немедленно, и что от того, узнает она сейчас что-нибудь или не узнает, зависит меньше, чем от скорости.

— Документы найди, — сказала она. — Для карты.

Женя вернулся из прихожей с паспортом в целлофановом файле — аккуратным, как у человека, который часто носит бумаги с собой.

— Гущин Сергей Павлович. Тысяча девятьсот семьдесят девятого.

Лидия на секунду перестала слышать шум в ушах. Семьдесят девятый. Сорок шесть лет. Её Феде было бы двадцать пять.

Она посмотрела на лицо на носилках — тяжёлое, серое, с двухдневной щетиной, с глубокими складками у рта. Никакого сходства. Никакого. Она держала на груди этого мужчины ладонь, под ладонью был широкий блестящий рубец от старого ожога, а на шнурке лежал жестяной кружок, который её отец, токарь, выточил и выбил на нём кривую букву «Ф», потому что бабка сказала: пусть мальчику будет свой оберег.

В машине он снова забормотал. Глаза не открывались, губы двигались еле-еле, но она разобрала:

— Мама… мам…

— Все зовут, — сказал Женя, не отрываясь от дороги. — Кто маму, кто жену. Ко мне один дед всю дорогу обращался «Валечка».

Лидия ничего не ответила. Она сидела, придерживая систему, и смотрела на жестяной кружок, который подпрыгивал на грудине в такт ямам на Первомайской.

В приёмном покое его забрали быстро: эндоскопия, кровь, реанимация. Лидия сдала карту, вышла в коридор и не ушла. Смена кончилась в восемь, она отзвонилась на подстанцию, сказала, что задержится, и села на кушетку у окна, где пахло хлоркой и мокрыми куртками.

Через час медсестра вынесла в приёмное пакет с вещами — свитер, ремень, ключи, телефон. Телефон завибрировал прямо у неё в руках. На треснувшем экране горело: «Антон сын».

Медсестру позвали в смотровую. Лидия взяла трубку. Она потом сто раз прокрутит эту секунду и не найдёт в ней ни одного оправдания: никто её не просил, никто ей не поручал, и по всем правилам она вообще не имела права ни отвечать, ни говорить постороннему человеку, с чем поступил больной.

— Пап? — сказал молодой голос. — Ты чего трубку не берёшь второй день?

— Ваш отец в четвёртой больнице, — сказала Лидия. — Кровотечение. Состояние тяжёлое, но стабильное. Приезжайте.

Она сказала это и добавила номер палаты, которого ещё не знала, потом поправилась, потом зачем-то назвала свою фамилию, и всё это было лишним, и всё это потом дословно окажется в жалобе.

Он приехал минут через сорок. Она узнала его раньше, чем он подошёл: он остановился в дверях и переступил, перенеся вес на правую ногу, левое плечо чуть выше, — так стоял её отец всю жизнь, у станка и в очереди, и так же стоял двухлетний Федя у стула, когда ему давали ложку. Высокий парень в рабочей куртке с логотипом автосервиса, руки в мелких порезах, на скуле след от чего-то жирного, наспех вытертый.

— Вы мне звонили?

— Я.

— Что с ним?

Она объяснила: язва, кровотечение, прооперировать не пришлось, остановили эндоскопически, будет лежать неделю, сейчас в реанимации, к нему не пустят. Он слушал внимательно, кивал, и в этот момент она должна была встать и уйти. Она встала. И не ушла.

— У вас на левой ключице должна быть шишка, — сказала она. — Старый перелом, сросся неровно. Года в полтора.

Парень посмотрел на неё так, как смотрят на человека, у которого что-то со зрением.

— Чего?

— Потрогайте.

Он машинально сунул руку под воротник, нащупал — и лицо у него изменилось, но не так, как она ждала. Не удивление. Раздражение.

— Ну есть. И что? Вы врач, вы по мне видите, что ли?

И тогда Лидия сказала это — плохо, торопливо, не теми словами, стоя в коридоре приёмного покоя между кушеткой и мусорным баком, где сидела бабка с перевязанной рукой и слушала во все уши:

— Вас зовут не Антон. Вернее, зовут, конечно, Антон, но вы… Двадцать три года назад в Тутаеве, в больнице, пропал мой сын. Двух лет. У вашего отца на шее его кулон. Я его сама надела, у меня отец его делал.

Он не побледнел и не сел. Он засмеялся — коротко, зло, как смеются, когда очень устали и уже опаздывают.

— Женщина. Мне сейчас не до этого совсем.

— Я знаю, как это звучит.

— Не знаете, — сказал он. — Отца привезли без сознания, а вы мне тут кино рассказываете. Ключицу я в детстве с гаража сломал, мне мать говорила. И кулон этот он двадцать лет носит, это его.

— Это не его.

— Всё, — он поднял ладонь. — Хватит.

Он ушёл к сестринскому окну выяснять, что можно передать, а Лидия стояла и понимала, что за пять минут сделала всё возможное, чтобы ей не поверили.

В реанимацию Гущин пробыл двое суток. На третий день она пришла к нему в отделение после смены, в своей же форменной куртке, потому что переодеться не успела, и от этого выглядела официальнее, чем хотела.

Он сидел, обложенный подушками, серый, с обмётанными губами. Увидел её и не удивился. Совсем.

— Вы меня не помните, — сказал он вместо приветствия. Голос был слабый, но говорил он спокойно, как человек, который давно всё это внутри проговорил. — Я вас помню. Вы утром на крыльце стояли, в пальто, и считали детей по головам. Три раза пересчитали.

Лидия села на стул у кровати. Табличка на спинке: «Гущин С. П., диета 1а».

— Вы там работали?

— Кочегаром. Ночью восьмого февраля рвануло в котельной, дым пошёл по подвалу и в детское крыло. Детей выносили в клуб через дорогу, минус двадцать шесть было. Я двоих вынес, потом меня самого вытащили. — Он повёл плечом в сторону груди, под больничной рубахой. — Это оттуда.

— А мой сын?

— Ваш сын, — сказал Гущин и замолчал надолго. Потом: — Вашего сына взяла моя жена. Вера. Она в том отделении санитаркой была. У неё за три месяца до этого свой мальчик умер, полгода ему было. Она его в тот вечер завернула в одеяло и унесла к нам, потому что в клубе холодно и все орут. Правда унесла погреть. А утром не понесла обратно.

Лидия смотрела на его руки. Крупные, с плохо отмытыми костяшками.

— А вы?

— А я неделю ходил и молчал. Потом месяц. Потом мы уехали в Александровский район, к её родне, и там уже стало поздно. Как ему бумаги делали, я вам рассказывать не буду, там всё через людей и не бесплатно. Год ему уменьшили, чтобы сходилось. Он думает, что ему двадцать четыре.

— Вы понимаете, что вы сделали? — спросила Лидия. Она хотела сказать это страшно, а получилось буднично, почти вежливо.

— Я двадцать три года понимаю, — сказал он. — Каждый день понимаю. Не надо мне объяснять.

Она спросила про кулон. Он сказал, что Антон в четырнадцать лет швырнул эту «жестянку» в ящик с гайками — стеснялся; а он вынул и стал носить сам. Не как память. Как гвоздь в ботинке, чтобы не забывалось.

— Я вас нашёл полтора года назад, — сказал он. — В газете было про вашу подстанцию, к юбилею, фотография. Фамилию я и так знал, тогда объявления висели по всему городу. Я квартиру снял в вашем районе специально. Ходил в ваш магазин. Два раза видел вас у остановки.

— И что?

— И ничего. — Он усмехнулся углом рта. — Я год репетировал, как приду и скажу. Дошёл до подъезда — и обратно.

Она долго молчала. Потом всё-таки спросила про то, что не отпускало её третьи сутки:

— Когда вы в квартире открыли глаза, вы сказали «мама». Вы меня узнали?

Гущин посмотрел на неё почти с жалостью.

— Я вообще не помню, чтобы я что-то говорил. Я помню, что позвонил ноль-три и лёг на пол, потому что перед глазами уже плыло. — Он подумал. — Мою мать Надеждой звали. Она в девяносто восьмом умерла. Я её, когда болею, всё время во сне зову, мне жена ещё смеялась.

Вот и весь ответ. Никакого чуда, никакого знака. Человек в предобморочном состоянии звал свою мать, а женщина, двадцать три года ждавшая одного слова, услышала его на свой счёт.

Антон пришёл вечером того же дня, когда Лидия ещё не ушла. Гущин, лёжа, при ней рассказал ему всё. Он не смягчал и не оправдывался, и это было хуже всего, потому что человек, который не оправдывается, звучит либо как святой, либо как сумасшедший, — а сын выбрал второе.

— Пап, у тебя было три литра кровопотери, — сказал Антон. — Тебе сейчас что угодно кажется.

Он вышел в коридор и позвонил Вере. Лидия слышала половину разговора: «мам, тут такое… нет, ты послушай… а он говорит…» — и потом долгую паузу, во время которой у парня медленно расправлялись плечи. Он вернулся успокоенный.

— Мать говорит, вы это вдвоём придумали. Говорит, у него давно с головой не очень после того, как они разошлись. — Он повернулся к Лидии. — А вам я даже не знаю, что сказать. Вы вообще врач или кто? Вам чужие люди зачем?

Он ушёл. Гущин лежал, закрыв глаза, и на скуле у него дёргалась мышца.

— Зря вы ему позвонили в тот вечер, — сказал он не сразу. — Я бы сам. Я бы неделю ещё собирался, но сам. А теперь он думает, что я псих, и это уже не переделаешь.

— Я не собиралась вас выгораживать.

— Да мне не выгораживать. Мне чтобы он поверил. Он теперь Вере верит, потому что ему так легче.

И тут Лидия впервые ясно поняла, что случилось с её жизнью за эти трое суток. Двадцать три года у неё была одна задача — найти. Она нашла. Задача кончилась и на её место встала другая, отвратительная: чтобы сын вообще стал с ней разговаривать, ей теперь нужен был человек, который его у неё забрал. Без Гущина она никто — тётка из скорой, влезшая в чужую семью.

Через четыре дня её вызвала Тамара Ивановна, старший врач подстанции.

— Лид, на тебя жалоба. Сын пациента. Пишет, что ты ответила на отцовский телефон, сообщила диагноз постороннему и «высказывала утверждения, порочащие семью». Что за история?

Можно было сказать, что телефон разрывался, что она думала — родственник, что в приёмном все так делают. Половина из этого была бы правдой.

— Всё так и было, — сказала Лидия. — Трубку я взяла сама. Никто меня не просил.

Разбирались две недели. Ей объявили выговор и сняли с линии — посадили на приём вызовов, «пока не уляжется». В диспетчерской было душно, монитор мигал, и она впервые за много лет уходила домой в семь и не знала, куда девать вечер.

Гущина выписали в четверг. Он позвонил ей сам, попросил приехать — и, когда она пришла, встретил её в халате поверх спортивных штанов, худой, с ввалившимися щеками, и сразу выложил на стол сложенный вдвое лист.

— Я тут написал, что сам вас попросил позвонить сыну. Что вы действовали по моей просьбе. Отнесёте своему начальству, выговор снимут.

— Это неправда.

— Ну и что, — сказал он. — Кому от этой правды лучше?

Она смотрела на бумагу и понимала, что за неё придётся заплатить. Не деньгами.

— А взамен что?

Гущин потёр рубец под рубахой — привычным жестом, как чешут старую собаку.

— Взамен ничего. Просто… не ходите в полицию, Лидия Викторовна. Не потому что я боюсь. Мне сорок шесть, у меня язва и полторы почки, я уже своё отбоялся. Просто он тогда точно останется с Верой и всё.

Она взяла лист, подержала — и положила обратно.

— Не надо. Я сама трубку взяла, сама и получила.

— Гордая.

— Дура, — сказала Лидия. — Была бы гордая, я бы в тот вечер молча ушла и на следующий день пришла бы к нему нормально, с фотографиями. — Она застегнула куртку. — В полицию я ходила. В понедельник. Постояла в коридоре у окошка минут двадцать и ушла. Не потому что вас пожалела. Мне сказали бы писать заявление, и через месяц из Александрова приехала бы ваша Вера и стала бы всем объяснять, какой Антон был больной и как она его выхаживала, а он бы сидел рядом и её держал за руку. Я это уже вижу.

Гущин ничего не ответил. Проводил её до двери и сказал в спину, что таблетки пить будет, честное слово.

Антон появился в субботу, у проходной подстанции, в конце её смены. Стоял у своей «Лады» с открытым капотом, будто заехал по делу, хотя капот он открыл явно от нечего делать.

— Я к Вере ездил, — сказал он без предисловий. — В четверг.

Лидия остановилась в трёх шагах и не подошла ближе.

— И?

— Она сначала на отца орала полчаса по телефону. Потом на меня. Потом сказала: «Я никого не крала, мне его на ночь дали погреть». — Он смотрел куда-то в двигатель. — Она это сказала так, будто самое главное — вот это слово, «не крала». А дальше как-то… перестала спорить. Сказала, чтобы я пока не приезжал.

Он захлопнул капот. Руки у него были в масле, и он вытирал их тряпкой дольше, чем нужно.

— Я в школу в восемь лет пошёл. Мне говорили — болел много. Я всегда был на голову выше всех в классе. У меня в паспорте декабрь, а мать всю жизнь пекла пирог в сентябре, я спрашивал — она говорила, так удобнее, в декабре Новый год рядом. — Он наконец поднял глаза. — Я не хочу ничего этого. Понимаете? Я нормально жил.

— Понимаю.

— Мне сны снились до класса шестого. Коридор зелёный и что меня несут в одеяле по холоду, и очень громко. Я думал, это из кино.

Лидия могла промолчать. Могла сказать, что да, конечно, это память, что дети всё помнят, что душа помнит. Люди в такие минуты говорят именно это.

— В два года и три месяца не помнят, — сказала она. — Это не память, Антон. Тебе, наверное, потом рассказывали про пожар, а ты достроил. Так бывает.

Он посмотрел на неё внимательно, впервые за всё это время по-настоящему.

— Вы себе-то не мешаете?

— Мешаю. Но врать я тебе не буду, мне и так хватило.

Он покивал, глядя в сторону, и сунул тряпку в карман.

— Мамой я вас звать не буду, — сказал он. — Ни сейчас, ни потом. И от отца я никуда не денусь, он у меня один, какой есть. Вот прямо сразу вам говорю, чтобы вы не ждали.

— Я не жду.

— Ждёте, — сказал он. — Ладно.

И тут же, без перехода, тем же тоном, каким разговаривают с мастером в сервисе, добавил то, ради чего, видимо, и приехал:

— Его в четверг выписали, а он на ногах не стоит и жрёт что попало. У меня в ночь смена, машину из ремонта отдавать надо утром. Вы… с медициной же. Посидите у него сегодня? Я к семи вернусь.

Лидия ответила не сразу. Что-то в ней упиралось так, что она даже почувствовала это физически — в затылке.

— Посижу.

Квартира у Гущина была съёмная, из тех, где кроме хозяйской мебели ничего нет: клеёнка в цветочек, чайник со сколом, на подоконнике коробка с лекарствами вперемешку. Он поел жидкой каши, послушно выпил омепразол, извинился, что не может сидеть, и лёг. Лидия перемыла посуду, разложила таблетки по кучкам на завтра, надписала на листке в клетку, что и когда пить, и села на табурет в кухне с чужим телевизором, включённым без звука.

Ночью он позвал. Она вошла — он лежал на боку, лицо мокрое, глаза закрыты.

— Вера… воды…

Лидия налила из банки, приподняла ему голову, дала попить. Он сделал три глотка, пробормотал «спасибо» и почти сразу отключился, так и не открыв глаз.

Она постояла над ним немного и вернулась на кухню. За окном было ещё темно, во дворе кто-то долго не мог завести машину. Она подвинула листок с таблетками на середину стола, чтобы утром сразу увидел, и в этот момент внизу хлопнула дверца — Антон приехал раньше, чем обещал.