Семейные драмы 11 мин чтения 6

Свёкор потребовал переписать доставшуюся от бабушки дачу на младшего сына: «Он инвалид по жизни, а вы сами заработаете».

Свёкор потребовал переписать доставшуюся от бабушки дачу на младшего сына: «Он инвалид по жизни, а вы сами заработаете».

— Оформи дарственную на Пашку, — сказал свёкор, не поднимая глаз от тарелки с борщом. — В четверг у нотариуса окно есть, я договорился.

Алёна замерла с половником в руке. На кухне их скромной двухкомнатной хрущёвки сразу стало нестерпимо душно. Старенький холодильник гудел на одной унылой ноте, за окном шелестел мелкий осенний дождь, а по столу расползался тяжёлый запах чеснока и дешёвого табака.

— На какого Пашку? — переспросила она, медленно опуская половник в кастрюлю.

— На брата мужниного, на какого ещё, — Николай Иванович шумно втянул суп с ложки, вытер седые усы тыльной стороной ладони и наконец посмотрел на невестку. Взгляд у него был тяжёлый, буравящий, не терпящий возражений. Так он смотрел сорок лет подряд на своих подчинённых на автобазе, где до самой пенсии работал бригадиром слесарей. — Дачу твою. Бабкину. Всё равно пустая стоит, бурьяном зарастает. А Пашке жить негде.

— Папа, ты чего? — подал голос Андрей. Он сидел рядом с отцом, ссутулив широкие плечи. Его пальцы, въевшиеся машинным маслом после двенадцатичасовой смены в шиномонтажке, нервно крутили пустую солонку. — Какая дарственная? Это же дача Алёниной бабушки. Её личная память. Мы её только-только в порядок приводить начали, крышу перекрыли…

— Молчи, когда старшие говорят, — отрезал Николай Иванович. — Крышу они перекрыли! Два рулона рубероида бросили — строители нашлись. Вы с Алёнкой молодые, здоровые. Работаете. Ты вон гайки крутишь, она в своей поликлинике карточки перекладывает. Вы себе ещё десять таких дач заработаете, если лениться не будете. А Пашка — инвалид по жизни. Ему угол нужен.

— Какой он инвалид, Николай Иванович? — Алёна почувствовала, как к горлу подкатывает горячая волна возмущения. — Павлу тридцать два года. У него руки и ноги целы. Он ни дня в жизни официально не проработал!

— У него нервная система тонкая! — грохнул кулаком по столу свёкор, отчего подпрыгнули чашки. — Не всем же быками на шиномонтаже вкалывать! Его общество сломало. Институт бросил, потому что преподаватели травили. С женой первой не вышло, потому что стерва меркантильная попалась. Вы обязаны родному человеку плечо подставить. Он сейчас на съёмной халупе с новой бабой мыкается, платить нечем. Перепишете участок, они там обоснуются, хозяйство заведут, курочек. Всё, я сказал. В четверг к десяти. Паспорта не забудьте.

Свёкор поднялся, отодвинув табурет с противным скрежетом, накинул в прихожей засаленную ветровку и вышел, громко хлопнув дверью.

На кухне повисла звенящая тишина. Алёна смотрела на мужа. Андрей сидел, опустив голову, и молча разглядывал клеёнку с выцветшими ромашками. На его висках, несмотря на тридцать лет, уже пробивалась седина. Он работал на износ: шесть дней в неделю, с восьми утра до девяти вечера, поднимал тяжёлые колёса, дышал гарью, чтобы выплатить остаток кредита за их старенькую девятку и отложить хоть немного на лечение зубов.

— Ты промолчишь? — тихо спросила Алёна. — Лён, ну он же отец, — глухо отозвался Андрей, не глядя на неё. — Он с детства Пашку тянет. Мама перед смертью просила младшего не бросать… Пашка ведь и правда пропадёт. Опять микрозаймов набрал, к отцу коллекторы приходили. Батя боится, что квартиру разменяют.

— А я здесь при чём? — её голос задрожал, но она упрямо сжала кулаки. — При чём здесь моя бабушка Вера? Она эту дачу в шестьдесят соток своими руками поднимала. На трикотажной фабрике сменами стояла, а по выходным на электричке с вёдрами таскалась, кирпичи на тачке возила, яблони сажала. Она мне этот домик оставила перед смертью, чтобы мне было куда сбежать, если тяжело станет!

Бабушка Вера умерла два года назад. Это был крошечный каркасный домик в посёлке за шестьдесят километров от города. Старый колодец с мутной водой, покосившийся забор, заросшая малина и четыре старые антоновки, дававшие самый сладкий, пронзительно пахнущий осенью урожай. Для Алёны, выросшей без матери, этот участок был святыней. Каждые выходные она вырывалась туда из душной регистратуры районной поликлиники, где с восьми утра до пяти вечера выслушивала жалобы, крики в очередях и бесконечные придирки начальства. Там, среди бабушкиных яблонь, она чувствовала себя живой.

— Лёнушка, ну давай без скандала, — Андрей поднялся и попытался обнять жену, но она отстранилась. — Отец жизни не даст. Он ведь всю кровь свернёт. Скажет, что ты чужая, что из-за тебя семья рушится.

— Семья? — горько усмехнулась Алёна. — А где эта семья была, когда тебе на операцию на колене деньги нужны были? Твой Пашка хоть копейку вернул из тех двадцати тысяч, что у тебя перехватил «на неделю» в прошлом году? Он их в автоматах спустил! А свёкор сказал: «Андрюха потерпит, он крепкий». Знаешь что? Нет. Дарственной не будет.

Всю ночь они не спали. Андрей ворочался, вздыхал, выходил курить на балкон. Алёна лежала, глядя в серый потолок, по которому скользили тени от фар проезжавших машин, и думала о том, как незаметно и быстро чужая наглость становится нормой, если ей не сопротивляться.

Утром в понедельник начался штурм.

Свёкор позвонил в двадцать минут восьмого, когда Алёна ещё стояла в прихожей с одним надетым сапогом. Голос у него был ровный, деловой, как будто вчерашнего разговора вообще не было.

— Паспорт положи в сумку, чтоб не забыть. И свидетельство о наследстве. Оно у вас где, в серванте?

— Николай Иванович, я в четверг работаю.

— Отпросишься. Не в шахте же.

Он не дал ей ответить — сказал «всё, работай» и отключился. В обед позвонил Пашка. Пашка звонил редко, только по делу, и всегда начинал с того, как он рад слышать.

— Алён, привет! Слушай, я не по поводу этого, честно. Ты не думай, что я батю подговорил, он сам придумал. Я ему говорю: пап, не надо, у людей своё. Я вообще-то подработку нашёл, склад на Индустриальной, там сменами.

— Хорошо, Паша.

— Ага. Ты просто пойми, мы с Ритой на двенадцати квадратах живём, хозяйка каждый месяц цену задирает. А у тебя дом стоит, ставни забиты. Я бы там всё поднял, у меня руки-то есть. Теплицу бы поставил. Я Андрюхе всё отдам, кстати. С первой получки.

— Двадцать тысяч?

— Ну зачем ты так сразу, — обиделся Пашка. — Я же не отказываюсь.

В среду в регистратуру пришла Рита. Алёна не сразу поняла, кто это: женщина лет тридцати пяти, в вязаной шапке, с бумажным пакетом из кондитерской, потопталась у окошка, пропустила вперёд деда с направлением и только потом наклонилась к стеклу.

— Вы Алёна? Я Маргарита. Ритой можно. Я Пашина.

Очередь за её спиной стояла в семь человек. Женщина с ребёнком уже вытягивала шею.

— Я на приём не записана, я так, — Рита просунула пакет в окошко. — Это вам, эклеры. Я в пекарне работаю, они утренние.

— Не надо, — сказала Алёна. — Тут нельзя.

— Я на две минуты. Я просто хотела сама вас увидеть, а не через Николая Ивановича. Он же как танк, вы его слушать не станете. — Рита говорила быстро, будто выучила. — Мне не надо ничего переписывать. Пусть дом ваш остаётся. Мне бы просто зиму где-то пережить, я бы там порядок навела, я работящая. У меня дочка у матери в Ржеве, ей двенадцать, я хочу её к себе забрать, а куда в комнату с чужой хозяйкой…

— Женщина, вы будете талон брать или нет? — спросили из очереди.

Алёна пододвинула пакет обратно.

— Идите, пожалуйста. Мне работать надо.

Рита постояла ещё секунду, забрала эклеры и вышла, придерживая дверь, чтобы не хлопнула. Через полчаса заведующая Валентина Сергеевна, проходя мимо, обронила: «Алёна, вы своих родственников на дом приглашайте, а не в рабочее окно». И это было хуже всего — что чужая настырность добралась даже сюда, за стекло, где Алёна восемь часов в день была не собой, а фамилией на бейджике.

В четверг она пошла на работу.

Телефон в кармане халата дёргался с десяти до половины двенадцатого. Потом свёкор позвонил Андрею в шиномонтажку, и Андрей, вытирая руки о штаны, вышел на улицу и слушал минут пятнадцать. Вечером он пришёл домой раньше обычного, что случалось раза два в году, сел на табурет в куртке и сказал:

— Он к нотариусу пришёл. Сидел там до одиннадцати. Ему секретарша чай наливала.

— Мне его пожалеть?

— Лён.

В девять приехал сам Николай Иванович. Он не стал разуваться, прошёл в кухню в мокрых ботинках, оставляя на линолеуме серые полумесяцы, и остановился у стола.

— Значит, так, — сказал он. — Дарственную не хотите. Ладно. Я не зверь. Пусть без бумаг. Пусть просто живут, а весной посмотрим.

— Нет, — сказала Алёна.

— Что «нет»? Дом пустой стоит!

— Он не пустой. Он мой.

Свёкор посмотрел на сына. Андрей смотрел в окно, на тёмный двор, где под фонарём стояла их девятка с подвязанным номером.

— Андрюха, ты слышишь, как твоя жена со мной говорит? Я, значит, сорок лет на автобазе, я вас двоих на ноги… — он споткнулся, потому что Алёну он на ноги не ставил, и пошёл дальше. — Мать перед смертью что просила? Пашку не бросать. Она в больнице лежала, ты у неё руку держал, я всё помню.

— Пап, ну хватит про мать.

— Не хватит! Пока я дышу, не хватит.

Он ушёл так же, как в прошлый раз, — хлопнув дверью так, что в стене звякнуло. Алёна взяла тряпку и стала вытирать полумесяцы с линолеума, и вытирала долго, до самой прихожей, а потом ещё прополоскала тряпку и повесила сушиться, хотя обычно бросала её в ведро.

Две недели ничего не происходило. У Андрея разболелся зуб, тот самый, на который они копили; он таскал в кармане пачку кетанова и жевал таблетки прямо в боксе, между колёсами. Пришло эсэмэс из банка — сорок одна тысяча оставалась по кредиту. Алёна взяла две лишние смены, потому что Люда из второго окна ушла на больничный. Октябрь стоял мокрый, на дачу она не поехала ни в ту субботу, ни в следующую: в первую лил дождь и электрички шли с пересадкой из-за ремонта путей, во вторую она просто уснула днём на диване и проспала до вечера, чего с ней не бывало.

Один раз ночью, в темноте, Андрей сказал в потолок:

— У нас с тобой ведь ничего нет, Лён. Хрущёвка эта, машина, которая сыпется. Батя говорил…

— Что говорил?

Он помолчал, повернулся на другой бок.

— Ничего. Спи.

Двадцатого октября, в субботу, Алёна встала в шесть, взяла две сумки — банки под яблоки, старую куртку, пакет с гвоздями, которые Андрей просил забить в крыльцо, — и поехала на электричке. Антоновка обычно держалась до конца октября, подмороженная, самая сладкая.

Калитка была новая. То есть та же, но с новой петлёй и с проволочной закруткой, которую Алёна раньше не вязала. Во дворе стояла раскладная сушилка с детским бельём, чужим, розовым, а у крыльца лежала аккуратная кучка распиленных дров. И только когда она подошла к дровам, она поняла, что это яблоня. Средняя антоновка, та, что росла ближе всех к дому и всегда мешала копать грядку, была спилена под корень, и пень был свежий, ещё влажный.

Дверь дома не открылась. В скобе висел синий навесной замок, блестящий, с наклейкой от магазина.

— Ой, — сказала Рита. Она вышла из сарая с ведром, в бабушкином фартуке. — Ой, Алёна.

— Кто спилил дерево?

— Паша. Она же тень давала. И там сучья сухие, они на крышу…

— Кто дал вам ключ?

Рита поставила ведро.

— Андрей дал.

Из-за дома вышел Пашка. Он был в чистой куртке, в перчатках, с топором, и выглядел бодрым и хозяйственным, каким Алёна не видела его никогда.

— О, приехала! Молодец, что приехала, я как раз хотел звонить, — он воткнул топор в колоду. — Ты не смотри на бардак, я тут разгребаю. Печку прочистил, а то тяга не шла. Колодец надо чистить, там ил, я весной сделаю.

— Где бабушкины вещи?

— В сарае, аккуратно всё, — быстро сказала Рита. — Мы ничего не выкинули, честное слово.

В сарае они лежали в углу, на клеёнке: тахта, свёрнутая пополам, две подушки, коробка с нитками, недовязанный носок со спицами, стеклянная банка, куда бабушка ссыпала мелочь, фотографии в конверте. Крыша сарая текла в двух местах, ещё с прошлого года. Подушки были мокрые с одного бока, и конверт разбух.

Алёна вынесла его на свет и стала перебирать. Фотографии слиплись, но не все.

— Мы не знали, что течёт, — сказала Рита за спиной. — Правда не знали.

— Лён, ну ты пойми, — Пашка встал в дверях, заслонив свет. — Тут же жить надо, а не музей держать. Нам спать где-то надо было. Тахта старая, продавленная, мы свой матрас привезли.

— Ты меня спросил?

— Я тебя спрашивал! Я звонил, ты не хотела разговаривать. — Он сказал это без злости, даже с сочувствием. — Слушай, я всё понимаю, память бабушки, святое. Но она же умерла, а мы живые. И, между нами, ты бы этот дом всё равно года через три продала. Так честнее.

Алёна убрала конверт во внутренний карман куртки. Пальцы у неё были в чём-то жёлтом, в старой пыльце с фотобумаги.

— Замок с двери снимите. Мой откройте.

— Так холодает же, надо было нормальный, тот бабкин любой гвоздикой…

— Снимите замок.

Пашка вздохнул, сходил в дом и вынес ключ на белой нитке. И это было самое неприятное — что он отдал его сразу, легко, как будто ключ ничего не решал. Потому что он и не решал. Они жили внутри уже одиннадцать дней, топили её печку, пили из её колодца, сушили на её сушилке чужое розовое бельё, и один ключ ничего в этом не менял.

Она уехала последней электричкой, без яблок. Банки так и остались в сумке, звякали на каждом стыке.

Андрей открыл дверь и сразу всё понял по её лицу.

— Ты когда отдал ключ?

Он отступил в кухню, включил свет, зачем-то поставил чайник, потом выключил.

— В тот четверг. Когда он у нотариуса сидел. Он мне в мастерскую звонил, я вышел, а он там… Лён, он плакал. Я его первый раз в жизни слышал, чтоб он плакал. Он сказал, коллекторы к нему в подъезде на стене написали. Я снял с кольца и отдал. Я думал, они на неделю, найдут квартиру и съедут, и ты даже не узнаешь.

— Ты думал, я не узнаю, — повторила Алёна.

— Я думал, я с тобой договорюсь раньше.

Она села на табурет и стала расстёгивать куртку, но пуговица не шла, и она бросила.

— Он яблоню спилил. Бабушкину. И вещи в сарай вынес, а сарай течёт, я тебе год говорю, что течёт.

— Я знаю, что течёт. — Андрей сел напротив. — Лён, я в шесть утра встаю и в десять прихожу. Я не успеваю.

— Я не про сарай.

Он молчал долго, минуты две. Потом сказал:

— Батя обещал, что двушку свою на меня перепишет. Не сейчас, потом. Он это давно говорит, лет пять. Пашке не даст, потому что Пашка пропьёт и продаст. Понимаешь? Если бы мы это сделали, у нас была бы квартира. Нормальная, с кухней девять метров, а не эта. Мы бы твою дачу отдали, а квартиру получили.

— Ты меня разменял.

— Я про нас думал!

— Ты со мной не поговорил, — сказала Алёна. — Ни разу за пять лет.

Она встала, взяла из шкафа своё одеяло и постелила себе на кухне, на сложенных стульях с надувным матрасом, который они брали в поход. Андрей стоял в дверях и смотрел, как она надувает его ножным насосом, качая ногой, и не предлагал помочь, потому что понимал, что помогать сейчас нельзя.

В понедельник Алёна позвонила в полицию по месту, где дача. Участковый приехал только в четверг, договорились встретиться на месте в её выходной; звали его Руслан, он был молодой, в куртке не по погоде, и записывал в блокнот аккуратным почерком.

— Имущество ваше, документы вижу, — сказал он, глядя на пень от антоновки. — Но кражи тут нет и взлома нет. Ключ им передал ваш супруг, они это подтверждают, он это подтверждает. Значит, гражданско-правовой спор. Выселять их я не могу, это суд. В суд вы пойдёте — месяца четыре, если повезёт. Плюс адвокат.

— То есть до весны они здесь.

— Я поговорю с ними, конечно. Но, Алёна Сергеевна, по-хорошему договориться быстрее. — Он оглянулся на дом, где в окне маячила Рита. — Люди, вроде, не буйные.

Она поехала в поликлинику и написала заявление на отпуск с двадцать девятого. Валентина Сергеевна поморщилась — конец месяца, отчёты, — но подписала: отпуск у Алёны висел неотгуленный с весны, четырнадцать дней.

Андрею она сказала уже собранная, с сумкой у двери.

— Я поеду туда жить. У меня отпуск.

— В каркасный дом? В ноябре? Там же дуба дашь.

— Там печка. Паша прочистил.

Он не стал её отговаривать, и она была этому даже рада. Он молча вынес сумку до машины и отвёз её на вокзал, потому что колесо на девятке подсело и на трассу он ехать не рискнул.

Первые сутки Пашка держался вежливо. Он даже уступил ей комнату с печкой, а сам с Ритой ушёл в холодную половину, где стояла раскладушка и их матрас. Рита варила суп на две кастрюли — свою и её — и всё время говорила: «Вы кипяточку, Алёна?» На второй день Пашка перестал здороваться. На третий утром он ушёл в город «на склад, оформляться» и вернулся в одиннадцать вечера на такси от станции, весёлый, с пакетом, в котором были колбаса, кола и коробка зефира.

Рита вышла к нему на крыльцо. Алёна слышала через тонкую стену, как та спросила про деньги, и как Пашка сначала сказал: «Всё нормально, часть у меня», а потом: «Рит, я тебе клянусь, я отыграю, там просто коэффициент не зашёл». Слов было немного, и говорили они негромко. Утром Рита сидела на кухне, не сняв пальто, и держала в руках телефон с открытым приложением банка.

— Тридцать восемь тысяч, — сказала она Алёне, не поднимая головы. — Я на дочку копила, на зубы ей, у неё пластинка. Он сказал, на теплицу и на дрова.

— Сколько осталось?

— Четыре двести.

Она собралась за два часа. Уложила две сумки, свернула розовое бельё с сушилки, вымыла за собой кастрюлю, поставила её на полку. Пашка ходил за ней и говорил, что она психует, что он найдёт, что через неделю всё вернёт, что она бросает его в самый тяжёлый момент, когда у него и так ничего.

— Паша, — сказала Рита в дверях, — я не из-за денег.

— А из-за чего тогда?!

— Я не знаю. Из-за всего.

Алёна довела её до автобусной остановки у магазина, помогла втащить сумки в подошедший ПАЗик и вернулась. Пашка сидел на крыльце и курил, и сидел так, наверное, час.

Николай Иванович приехал в субботу, второго ноября, и привёз с собой Андрея — Андрей взял отгул, первый за год, и сам сел за руль. Свёкор вошёл в калитку хозяином, оглядел двор, дрова, пень, натоптанные дорожки, и сказал:

— Ну вот. Живут же люди. Тебе жалко, что ли?

— Рита уехала, — сказала Алёна.

— Слышал. Такая же оказалась, как первая. Бабы у Пашки не задерживаются, потому что он им не нужен, а нужна ему прописка да суп. — Он сказал это с гордостью, как о ребёнке, которого все обижают. — Тем более. Одному ему тут вообще никак, значит, надо оформлять по-человечески. Я и бумагу с собой взял, договор дарения, у нотариуса дадут образец, ты просто…

— Пап, — сказал Андрей.

— Не перебивай. Ты, Алёнка, пойми простую вещь: Пашка не выживет. А вы выживете. Вам по тридцать, вы работящие. Дом этот вам, честно говоря, обуза, вы сюда раз в месяц доезжаете.

— А квартира твоя? — спросил Андрей.

Свёкор обернулся. Он не понял.

— Что квартира?

— Ты говорил, двушку на меня перепишешь.

— Так это когда я умру ещё, — досадливо сказал Николай Иванович. — И, знаешь, я подумал. Пашке нужнее. Ему угол нужен официальный, с пропиской, чтоб он с этими микрозаймами разобрался и человеком стал. А ты не обеднеешь, ты крепкий, ты себе купишь. Ты вон гайки крутишь, руки золотые.

Он говорил это спокойно, не как злодей, а как человек, который всю жизнь считал одно и то же и ни разу не сбился в счёте. Пашка, стоявший у дровяной кучи, кивал.

Андрей постоял, посмотрел на пень от антоновки, потом пошёл в дом. Слышно было, как он там двигает что-то, и через минуту он вынес на крыльцо чужой матрас, свёрнутый в рулон, и поставил его к калитке.

— Ты чего делаешь? — спросил Пашка.

— Собирайся. Я тебя к отцу отвезу. Пропишет тебя, ты ж слышал.

— Андрюха, ты сдурел? Тут мои вещи, я тут печку…

— Собирайся, — сказал Андрей. — Я двенадцать часов в боксе стою и ещё второй час туда-сюда еду. Мне через тебя ещё и по судам ходить?

Николай Иванович шагнул к сыну и взял его за рукав.

— Ты на кого руку поднял?

— Я не поднял, пап. Я вещи вынес.

— Не сын ты мне после этого.

— Ну, — сказал Андрей. — Значит, не сын.

Он говорил тихо, без надрыва, и от этого свёкор растерялся сильнее, чем от крика. Пашка ещё минут двадцать носил свои пакеты и повторял, что это подстава, что его выкидывают в ноябре на улицу, что вот такая семья. Потом сел на заднее сиденье. Николай Иванович садиться отказался, сказал, что дойдёт до станции и поедет на электричке, и пошёл по грунтовке к переезду — прямой, в засаленной ветровке, не оборачиваясь. Андрей минуту смотрел ему в спину, потом всё-таки поехал следом медленно, шагом, и Алёна с крыльца видела, как машина ползёт рядом с ним, а он всё идёт, и как в конце концов он всё же сел на переднее место и хлопнул дверью так, что было слышно от дома.

Андрей вернулся в девятом часу, уже в темноте. Алёна сидела на ступеньке в куртке и в бабушкином платке, натопив дом до духоты.

— Прописал его? — спросила она.

— Не знаю. Они там ругались уже без меня. Отец сказал, чтобы я к ним не ходил. — Он сел рядом, достал сигареты, помял пачку и не закурил. — Лён, у нас теперь совсем ничего нет. Только эта хрущёвка. И вот это.

— У меня, — сказала Алёна. — У меня есть вот это.

Андрей повернул голову. Она смотрела прямо, спокойно.

— Я его никуда не перепишу. Ни на тебя, ни на кого. И ключ я тебе дам, но он будет один.

Он не стал спорить и не стал обижаться, и это было новое; раньше он бы промолчал, а потом три дня разговаривал с ней короткими фразами. Он посидел ещё немного, потом встал, зашёл в сарай, включил там свою фонарь-лампу и вынес на крыльцо мокрые подушки. Отнёс их в дом, к печке. Вернулся, взял тахту, повозился с ней в двери, ободрал костяшки, занёс. Потом коробку с нитками. Потом банку с мелочью.

Алёна встала, чтобы посветить ему телефоном, потому что в сарае лампочки не было с самого августа.