Судьбы и испытания 13 мин чтения 45

Спаси хотя бы внука! – кричал богач в сельском медпункте на выпившего фельдшера…

Спаси хотя бы внука! – кричал богач в сельском медпункте на выпившего фельдшера

По этим двоим в машине сложно было догадаться, что один везёт другую в роддом из-за преждевременных схваток. Казалось, они просто в очередной раз спорили по поводу границ дочери, которой не соблюдал отец. Он и она скрывали друг от друга своё волнение. И понять, что ситуация сложная, можно было лишь по белым костяшкам пальцев мужчины и по скорости, на которой он гнал автомобиль. Молодая женщина видела, что отец находился близко к истерике, и старалась не стонать, не показывать панику. Она нарочно спорила с ним буднично, чтобы успокоить его, себя и ещё нерождённого сына. «Пап, тебе вообще никто никогда не нравился из тех, кто мог бы стать моим мужем, так что пока я не отделюсь от тебя, у меня вообще нет шансов построить личную жизнь», — говорила темноволосая беременная невысокая женщина крупному седовласому мужчине с грубыми чертами лица. «Почему это нет личной жизни? Вот скоро родишь мне внука, может, хотя бы он будет интересоваться семейным бизнесом», — сказал Семён Иванович. «И, между прочим, когда твоя мать сбежала к любовнику... Так вот, тебе тогда было всего пять, и я, между прочим, посвятил себя тебе, не женился, и что, родитель, ребёнок — это не семья? Обидно такое слышать». Лида не любила эти разговоры. Она могла бы сказать папе, что с его постоянными изменами неудивительно, что мама от них ушла. Папа был хорошим отцом, но отвратительным мужем. Но Лида любила его и была ему благодарна. Правда, не могла всей жизнью пожертвовать взамен на то, что он её воспитал, купил квартиру, помогал деньгами. Ей было уже двадцать шесть, а папа так и разрушал все её романы. То, что она выучилась на медсестру и в благотворительных целях ухаживала за бездомными и одинокими, тоже было ему не по душе. «Пап, ну что ты заладил, какой я должна быть — напялить на себя дорогие шмотки, торчать в фитнесе, ездить по курортам?» — с возмущением спросила Лида. «А хотя бы и так, всё лучше, чем позорить меня общением с бомжами, выжившими из ума стариканами или деградантами. А ты уже и на зэков переключилась». Семён Иванович надеялся, что хотя бы на восьмом месяце беременности дочь скажет, кто отец ребёнка. Конечно, он принял бы любого малыша, но что за загадки и тайны? Он не одобрил двух потенциальных женихов дочери. Один из них любил Лиду ещё в школе — Пашка учился на медицинском и увлёк её гуманистическими идеями о помощи ближним. Семён Иванович его отвадил, но дочь всё же продолжила помогать сирым и убогим. Вторым поклонником был волонтёр Егор, выпустившийся из детдома, живший в общаге и работавший водителем ночного автобуса, который кормил бездомных. Служба безопасности присматривала за Лидой, и Семён Иванович не заметил, как сказал это вслух — к счастью, дочь уже спала. Он с умилением смотрел на спящую Лидочку. Как же она была похожа на Марину, свою маму! Он очень скучал по жене, но она умерла. А сказать этого дочери он до сих пор не решился, потому что была прежде всего его собственная вина во всём. На дорогу выскочила то ли собака, то ли волк. Он отчаянно вывернул руль и увидел, что несётся в столб. «В итоге ты погубишь и меня, и дочь, если не остановишься», — он будто наяву услышал голос жены. «Но я же и хотел вас защитить, я жизнь бы отдал». Семён Иванович очнулся и увидел кровь на бежевом платье Лидии и на её висках. Подушки безопасности сработали, но дочь не откликалась. Он обрезал ремень безопасности и попытался вытащить её из покорёженного авто, но вскоре понял: ему это не по силам. Она почти не дышала. Сдвинув её с места, он мог запросто убить её, а заодно и нерождённого внука. Семён Иванович выскочил на дорогу в надежде поймать машину. Ни одного авто в этой глуши. Телефон не ловил сигнал. — Клянусь, если они выживут, я всё расскажу дочери и больше не буду её обманывать, — воскликнул он. И тут ему пришло решение — оставить пока дочь и бежать в ближайшее село. Превозмогая боль, Семён шёл, хотя каждый раз ему казалось, что следующий шаг сделать уже невозможно. Когда Семён Иванович прибежал в сельский фельдшерско-акушерский пункт, он обнаружил только вдрызг пьяного фельдшера. — Извини, друг, но не стоит так кричать. У нас тут, похоже, только один трезвый врач, и тот бывший, — пояснил мужчина лет пятидесяти. Скорее автоматически, чем осознанно, бизнесмен постучал в соседнюю дверь. — Что надо? — спросил открывший дверь худощавый мужчина с грустными голубыми глазами. По мере рассказа Семёна его лицо становилось всё более человечным. — Вот что, на ваше счастье, я всё ещё не решился выбросить чемоданчик с инструментами. Я Павел, остальное расскажете по пути, — сказал бывший врач. Его лицо показалось Семёну смутно знакомым, но сил об этом думать не было. — Лида, слышишь меня? Я здесь, я помогу, — крикнул Павел, когда они прибежали к разбитой машине. Увидев, как умело действует хирург, пусть даже сбежавший зэк, Семён поверил, что всё ещё может быть. А Лида будто сквозь сон услышала голос единственного мужчины, которого любила. И очень удивилась, когда услышала крик своего сына. Малыш кричал напряжённо и надсадно, но толком удивиться Лида не успела — она погрузилась в сон, а ещё ей показалось, будто кто-то сказал, что всё будет хорошо. Воспоминания вернули её в то время, когда они с Пашей собирались пожениться. Он мечтал стать великим хирургом, а она собиралась помогать ему во всём. И тут к Лиде прицепился Егор — коренастый брюнет-мажор. Один раз от нечего делать пришёл волонтёрствовать и, как молнией поражённый, влюбился. Он скрывал, что являлся богатым наследником — достаточно хорошо, чтобы провести отца Лиды. — Ну неужели ты не понимаешь, что вы вовсе не друзья? Он к тебе прилип, как банный лист, — возмущался Павел. Лида тогда ему не поверила. И только когда Егор тоже поступил на медицинский, на хирургический, она поняла: безответная любовь фанатичного поклонника переросла в ненависть к Паше. А самым глупым было то, что перед самой свадьбой, которую решили устроить тайком от отца, Егор подстроил всё так, что пациент на столе Павла умер. И посадили именно Пашу. — Я не виноват, ты веришь мне? — сказал тогда он. И в те несколько свиданий, что они провели в тюрьме, Лида забеременела. Отец ничего этого не знал, лишь ворчал, что дочь совсем сошла с ума. В этих воспоминаниях Лида пыталась понять, почему они всё-таки расстались с Пашей. Кажется, было что-то опасное, связанное с папой, с самим Павлом — но она не могла вспомнить, кто ей враг, а кто друг. А когда очнулась в больничной палате, малыша на руках держал Егор. — Ну, слава богу, как здорово, что я работал волонтёром в службе спасения! Примчался, а тут ты, — он вульгарно чмокнул Лиду в щёку. Она покраснела. И тут же увидела отца, который смотрел на эту сцену с умилением. — Дочь, тебе больше незачем скрывать, что этот молодой человек — твой будущий муж и отец моего внука. Кстати, решила, как назовёшь сына? — спросил Семён. — Паша, — сказала Лида еле слышно. И на мгновение заметила, какой злобой зажглись глаза Егора. Но он тут же, заулыбавшись, сказал: — Отличное имя, я же Егор Павлович. Лидочка, не сердись, я рассказал твоему папе не только о нашем романе, но и о том, что являюсь сыном бизнесмена не менее крупного, чем Семён Иванович. — Эх, молодёжь, и зачем было всё это скрывать от меня? — отец чмокнул внука, пожал руку Егору. — Ну, поворкуйте тут! — Ну а кто виноват, Семён Иванович? Вы уж слишком довели Лидочку, вот она назло вам всё и скрывала. Лида оторопела от такой наглости, хотела возразить, но почувствовала, что Егор прямо на глазах её отца сделал ей какой-то укол. Лида обмякла. — Ей витамины нужны. Она ведь так поранила голову, даже меня с трудом вспомнила. Лиде сейчас нужен покой. С этими словами Егор выпроводил её отца. А потом зло посмотрел на неё и сказал: — Наверное, хочешь спросить, где Паша? Скажу только одно: его тела никогда не найдут. А тебе лучше выйти за меня, а то и с твоим отцом, и с сыном может произойти то же, что с Пашей. «Ненормальный!» — Лида хотела выкрикнуть, но лишь прошептала. — У всех людей есть странности. Я терпел твои, ты теперь будешь терпеть мои, — последнее, что услышала Лида, погружаясь в сон. Павел очнулся. Вокруг было темно, пахло плесенью. Он пошевелился и понял, что связан по рукам и ногам. Он помнил, как приехал пьяный фельдшер и попросил поговорить в машине, сказав, что хочет отблагодарить его. А дальше у него во рту оказалась вонючая тряпка, и Павел потерял сознание. Когда очнулся, увидел Егора. Самым страшным было не то, что тот пообещал, будто здесь его заживо сожрут голодные крысы.

Гораздо ужаснее было то, что перед тем, как захлопнуть металлический люк, Егор сказал:

— Ты даже не спросил, кто у неё родился. Мальчик. Она назвала его Павлом. Ты там у себя месяцы считал? Правильно считал. Ничего, свидетельство ещё не выписали.

Люк лязгнул, и темнота стала полной, без единой щели. Павел кричал, пока не сорвал голос, потом лежал и слушал, как капает вода где-то в углу. Крыс не было. Были мыши, они шуршали в остатках прошлогодней картошки, и от этого почему-то делалось только хуже.

Он считал. Длительное свидание в колонии, комната с клеёнчатым диваном, запах хлорки и её волосы, пахнущие электричкой. Восемь месяцев назад. Он помнил каждую минуту тех суток и не помнил ни одной мысли о том, что после этого может кто-то родиться. А потом было письмо, которое он написал ей сам, своей рукой: не приезжай больше, у меня всё изменилось, не жди. Он писал его после того, как Егор приехал к нему на свидание и разложил на столе фотографии Лиды — как она выходит из подъезда, как переходит дорогу, как стоит на остановке. Егор ничего не требовал. Он просто сложил фотографии обратно в конверт и сказал: «Ты подумай, что для неё безопаснее».

Павел перевернулся на бок и пополз вдоль стены. Погреб был старый, фермерский, с бетонными стенами и железным стеллажом у дальнего края. Он нашёл угол стеллажа — ржавый, с задиром — и стал тереть об него скотч на запястьях. Тереть, отдыхать, тереть. К концу первых суток он потерял чувствительность в пальцах и решил, что руки он себе всё-таки испортил, и это было смешно, потому что оперировать ему всё равно запретили ещё на два года.

На вторые сутки наверху зашуршало, и люк открылся. Свет фонаря ударил по глазам.

— Живой? — спросили сверху сипло.

— Воды, — сказал Павел.

Николай Степанович спустился по скобам, поставил на пол бутылку и полбуханки хлеба. От него несло перегаром, но руки у него тряслись не только с похмелья.

— Я думал, он тебя припугнёт, — сказал фельдшер, не глядя. — Он сказал — поговорить надо, по-человечески. Тридцать тысяч дал. У меня дочь в Саратове, у неё ипотека, я...

— Николай Степанович, нож есть?

— Он меня посадит. Он сказал: если что, ты сам его сюда привёз, вон и колёса твои во дворе.

— Он вас не посадит, — Павел говорил медленно, потому что во рту всё склеилось. — Вы единственный человек, который знает, где эта яма. Подумайте сами, чем это заканчивается.

Фельдшер стоял и дышал. Потом вынул складной нож и разрезал скотч на ногах, а руки Павел освободил уже сам — оставалось совсем чуть-чуть.

Наверху был серый рассвет, разбитая молочная ферма, крапива по пояс и фапешный УАЗ у ворот.

А в районной больнице Лида третье утро подряд просыпалась с ощущением, что ей залили голову киселём.

На вторые сутки она сообразила, что это не витамины. Она девять лет работала медсестрой и знала, как выглядит человек на диазепаме, — а теперь этим человеком была она сама. Егор колол ей в бедро, всегда сам, всегда объясняя медсестре, что «жене нельзя волноваться после травмы», и медсестра, молоденькая, из соседнего села, только кивала: приехал жених, богатый, красивый, с пакетами апельсинов на весь этаж, счастье-то какое.

Ребёнка держали в кювезе — двадцать девять сантиметров, две тысячи девятьсот, дышал сам, но его грели и докармливали. Лида сцеживалась и на четвёртый день сказала Егору, что больше не даст себя колоть, потому что всё это идёт в молоко.

— Значит, будет смесь, — сказал Егор, не отрываясь от телефона. — Смесь сейчас хорошая.

Тогда она перестала спорить. Она подставляла бедро, а потом шла в туалет и её рвало — не от лекарства, от страха. На пятое утро она подменила ампулу: взяла из процедурной физраствор, набрала шприц заранее и подсунула его в тот самый лоток, а свою ампулу диазепама спрятала в упаковку от прокладок. После укола она честно и старательно засыпала, свесив руку. Он поверил. Он вообще легко верил, что всё идёт как он придумал.

А на шестой день пришёл отец — один, без охраны, в мятой рубашке, и сел не на стул, а прямо на край кровати, отчего кровать жалобно поехала.

— Лидка, — сказал Семён Иванович. — Я тебе обещал. Не тебе, там, на дороге... в общем, обещал. Мать твоя не сбегала ни к какому любовнику.

Лида смотрела в потолок.

— Ушла она от меня, это правда. Из-за меня ушла, я гулял, а она узнала. И я тогда... я тогда сделал так, чтобы она тебя не видела. Через суд, через людей, через всё. Я думал, помучается и вернётся. А она заболела. Онкология. Ей тридцать четыре было. Она письма писала, я их не отдавал, они у меня лежат, все, ни одного не выбросил. Она умерла, когда тебе девять было. Я тебе сказал, что она в другом городе живёт и не хочет. Двадцать лет говорил.

Он замолчал и стал смотреть на свои руки.

— Ударь меня, что ли.

Лида плакала беззвучно, слёзы уходили в подушку у виска, где ещё держался пластырь. Потом она собрала всё, что могла собрать, и сказала тихо, чтобы слышал только он:

— Пап. Егор не отец. Отец — Паша. Тот врач, который меня на трассе... это Паша. И Егор его где-то держит. Он мне сказал, что тела не найдут. Он мне колет...

Дверь открылась. Егор внёс термос и коробку с ползунками.

— Семён Иванович, вы её только не расстраивайте, — сказал он ласково. — Мне невролог сегодня объяснял: ушиб мозга, посттравматическая спутанность. Она мне ночью на полном серьёзе рассказывала, что я её убить хочу. Плакала, кричала. Это пройдёт, но месяц-два нам с вами придётся потерпеть.

И Семён Иванович — крупный, седой, привыкший за тридцать лет бизнеса чуять враньё носом, — посмотрел на дочь, на пластырь у неё на виске, на её мутные от лекарства глаза, и внутри у него что-то опустилось и успокоилось. Потому что так было проще. Потому что дочь всю жизнь несла что-то не то: то бомжи, то зэки, то тайный ребёнок неизвестно от кого.

— Ты полежи, дочка, — сказал он. — Потом поговорим.

В коридоре он всё-таки остановился и позвонил начальнику службы безопасности.

— Юр, найди мне врача из Верхних Ключей. Который роды принимал. Я его отблагодарить хочу.

Юрий Аркадьевич перезвонил через сутки, и разговор вышел неприятный.

Врача звали Крылов Павел Сергеевич, тридцать один год. Осуждён по статье о причинении смерти по неосторожности вследствие ненадлежащего исполнения профессиональных обязанностей, освободился условно-досрочно четыре месяца назад, поселился в доме покойной бабки в Верхних Ключах, потому что в город возвращаться было некуда. Дом стоит пустой уже пятые сутки, дверь не заперта, на столе — недопитая кружка. Фельдшер Дуплий Николай Степанович на работе не появлялся, ФАП закрыт на замок. И ещё: за время отбывания наказания Крылова четырежды навещала Гордеева Лидия Семёновна, включая одно длительное свидание. Дату Юрий Аркадьевич назвал вслух, и Семён Иванович эту дату сложил с сегодняшним числом молча, сам.

Он сидел в кабинете и смотрел в стену. Потом набрал больницу. Ему сказали, что Гордеева Лидия Семёновна выписана вчера вечером под расписку, с ребёнком, перевод в частный медцентр. Название медцентра в журнале записано не было.

Егор трубку не взял. Ни в тот вечер, ни утром.

В одиннадцать охрана на первом этаже сообщила, что в холле сидит человек, называет себя врачом с трассы и отказывается уходить.

Павел вошёл в кабинет — худой, обросший, в чужой куртке, с содранными запястьями, замотанными бинтом. Голубые глаза у него были не грустные, а никакие.

— Где она? — спросил он вместо приветствия.

— Сядь, — сказал Семён Иванович.

— Где она?

— Я не знаю. — Он сказал это и услышал, как это звучит. — Я не знаю, где моя дочь.

Павел сел, потому что ноги не держали. Он рассказал всё за семь минут: и про операционную два года назад, и про ампулу, которую подменили, и про анестезиолога, который на суде смотрел в пол, и про фотографии на столе в комнате свиданий, и про письмо, которое он написал Лиде своей рукой. И про погреб на ферме.

— В полицию заявление написал?

— Написал. Николай Степанович написал явку с повинной, я — заявление. Приняли. Следователь молодой, попросил не мешать работать.

Семён Иванович встал, прошёл к окну и обратно. Он думал не о том, как найти дом, — дом он найдёт, это как раз просто. Он думал о том, как позавчера посмотрел дочери в лицо и решил, что ей мерещится.

— Я тебя тогда с лестницы спускал, — сказал он. — В том кафе, помнишь. Я тебе сказал: ты нищий, ты ей не пара.

— Помню.

— И был не прав.

— Мне сейчас всё равно, — сказал Павел. — Ищите.

Дом нашли к вечеру. Не на Егора — на его мать, дачный участок в Соснóвке, двести двадцать метров, забор в три метра, охрана из его же холдинга. Юрий Аркадьевич выяснил и второе: неделю назад туда наняли неонатальную медсестру через агентство, вахтой, с проживанием.

Семён Иванович сделал то, чего от него никто не ждал: он поехал не в Сосновку, а на Кузнечную, в офис Раевского Павла Аркадьевича, отца Егора. Раевский принял его сразу.

— Я знаю, зачем ты, — сказал он, не подавая руки. — Я вчера с ним говорил.

— Тогда без предисловий. Он держит мою дочь и моего внука.

Раевский был меньше Семёна ростом и старше лет на десять. Он снял очки и долго тёр переносицу.

— У него диагноз с девятнадцати лет. Он лечился. Он два года не пил ничего и был нормальный, я думал — всё, перерос. — Он посмотрел на Семёна. — Ты хочешь его посадить.

— Я хочу забрать дочь.

— Дочь забирай. — Раевский помолчал. — А посадить я не дам. Я его в клинику положу, экспертиза, всё как положено, и ты меня не переиграешь, у меня в этом городе тоже кое-что есть. Но, — он открыл ящик стола и достал сложенный вдвоём лист, — вот фамилия. Анестезиолог. Он тогда взял деньги, а через год уехал в Тюмень и оттуда мне позвонил, испугался, что его найдут. Тому парню, врачу, это пригодится. Я это два года держал у себя.

— Ты знал.

— Знал, — сказал Раевский. — И молчал. У тебя ко мне никаких вопросов быть не может, Семён, у нас с тобой одна и та же болезнь, только моя дороже обошлась чужим людям.

Выехали в шесть утра, тремя машинами: Семён, Юрий Аркадьевич с двумя своими, Павел на заднем сиденье и следователь, которого удалось разбудить в пять и который всю дорогу зевал и говорил, что без понятых он в дом не пойдёт.

А Лида в это время уже шла по обочине.

Накануне вечером Егор пришёл к ней в комнату не со шприцем, а с папкой. В папке лежало заявление в загс об установлении отцовства — совместное, от матери и от отца, — и ручка.

— Завтра приедет человек, — сказал он. — Ты распишешься при нём. Потом заявление о браке. Я хочу, чтобы всё было по закону.

— По закону, — повторила Лида.

— Ты меня не зли. — Он присел на корточки у кровати и взял её за подбородок. — Я его вытащил из ямы, между прочим. Твоего. Я подумал и вытащил, живого. Он сейчас далеко. И он там останется живой ровно столько, сколько ты будешь себя хорошо вести.

Он врал. Она поняла это по тому, как он отвёл глаза на слове «живого», и именно в эту секунду перестала бояться. Оставался только расчёт: медсестра уезжает в десять, охранник у ворот один, ночью он спит в бытовке, а утренний укол Егор делает сам, в семь, перед тем как уехать в город.

Три ампулы диазепама лежали у неё под матрасом, в упаковке от прокладок. Она набрала два шприца — восемь миллилитров, всё, что было, — и спрятала под подушку. В семь он вошёл, поставил лоток на тумбочку и повернулся к окну, чтобы отдёрнуть штору. Она вогнала иглу ему в ягодицу через домашние брюки и надавила поршень до упора.

Он развернулся и ударил её тыльной стороной ладони — она отлетела к стене, шприц покатился по полу. Второй остался у неё в левой руке, и она успела воткнуть его ему в плечо, но нажать не смогла, он перехватил её запястье и вывернул.

— Дура, — сказал он почти удивлённо. — Это же ничего. Это витамины.

— Это твои витамины, — сказала Лида. — Полчаса. У тебя полчаса.

Он посмотрел на неё, потом на иглу, торчащую из плеча, и она увидела, как он считает. Он всё считал очень быстро. Он вышел из комнаты, спустился вниз, и она услышала, как хлопнула дверь в детскую.

Она бежала за ним по лестнице, и это было страшнее всего — потому что он нёс её сына на сгибе локтя, неудобно, как несут пакет, и одеяло тащилось по ступеням. Он дошёл до прихожей, сунул ноги в кроссовки. Он открыл входную дверь и остановился на пороге, будто вспоминая, зачем вышел.

— Егор, — сказала Лида. — Отдай.

— Сейчас, — сказал он. Он сел на банкетку, аккуратно, как в гостях, и переложил ребёнка себе на колени. — Сейчас, я только посижу.

Она забрала сына. Он не отдал — он просто разжал руки. Он сидел в прихожей, привалившись плечом к вешалке, и что-то говорил, всё медленнее, про то, что она сама виновата, что он же по-хорошему хотел.

Охранник у ворот спал в бытовке. Калитка была на щеколде изнутри.

Её нашли в километре от посёлка, на грунтовке вдоль поля: невысокая темноволосая женщина в чужом мужском пуховике поверх халата, босоножки на босу ногу, на груди свёрток. Машины остановились, и она шарахнулась в кювет, потому что чёрные джипы за последнюю неделю ей надоели.

Павел вышел первым. Он шёл к ней и почему-то держал руки перед собой, ладонями вверх, как будто она могла его не узнать.

— Это я, — сказал он. — Лид, это я.

Она не бросилась ему на шею. Она стояла и смотрела ему в лицо очень долго, секунд десять, и все стояли и ждали, а потом сказала:

— Ты письмо написал.

— Написал.

— Я его сожгла в подъезде. Прямо там, на площадке.

— Правильно сделала.

Тогда она позволила ему взять у неё ребёнка, потому что руки у неё уже не держали. Павел развернул край одеяла и посмотрел. Мальчик спал, красный, сморщенный, с расчёсанной щекой.

Семён Иванович стоял в трёх шагах и не подходил. Он приехал спасать и опоздал ровно на километр, и это было, пожалуй, самое точное, что случилось с ним за двадцать лет.

Егора забрали из прихожей спящим. Следователь потом ворчал, что задержание вышло некрасивое, «как из сериала», и что мать с ребёнком надо было бы всё-таки дождаться понятых.

Дальше пошло длинно и буднично, как всегда и бывает. Николая Степановича трижды возили на ферму показывать погреб; он каждый раз просил не сообщать дочери и каждый раз сообщал ей сам, по телефону, пьяный. Раевский-старший сделал, что обещал: экспертиза, стационар, потом ещё экспертиза, дело о похищении тянулось и обрастало бумагами. Семён Иванович один раз сорвался и поехал в клинику — не пустили, и он сидел в машине на парковке минут сорок, глядя на белое здание, потом уехал.

Фамилия из сложенного вдвое листа оказалась настоящей. Анестезиолог из Тюмени сначала говорил, что впервые слышит, потом попросил адвоката, потом заплакал. Заявление о пересмотре дела Крылова приняли в декабре. Адвокат сказал: год, может, полтора, и это если повезёт.

Лида с сыном жила у отца — не потому, что помирилась, а потому, что ребёнок был маленький и первые месяцы ей просто нужны были руки. Письма матери она прочитала все, за одну ночь, и потом три дня с отцом не разговаривала, а на четвёртый спросила, где могила. Съездили вдвоём, в Кострому. Обратно он вёл машину медленно, шестьдесят, и ни разу не сказал ей, как ей жить.

Павел работал в райцентре водителем на скорой — единственное, куда его взяли с непогашенной судимостью. Приезжал по субботам, оставался до понедельника, спал в комнате рядом с детской и вставал на ночные кормления, потому что у него это выходило лучше всех: он умел брать младенца одной рукой и не будить.

В феврале Паше сделали первую прививку, и он орал так, что было слышно на лестнице. Семён Иванович вышел на площадку, постоял, вернулся и сказал зятю, который так и не стал зятем официально:

— Слушай. Я тут подумал. Медцентр можно открыть. Оборудование, лицензия, всё моё, ты потом отдашь, если захочешь.

— Мне работать нельзя, — сказал Павел. — Ещё год и восемь месяцев.

— Ну так через год и восемь месяцев.

— Договорились, — сказал Павел и пошёл греть смесь.