Судьбы и испытания 8 мин чтения 16

Собака не переставала лаять на беременную женщину на вокзале Москвы… Через 10 минут полицейские поняли причину, но было уже слишком поздно…

Собака не переставала лаять на беременную женщину на вокзале Москвы… Через 10 минут полицейские поняли причину, но было уже

Лай служебной собаки разнёсся по всему залу в Москве. Люди обернулись, когда немецкая овчарка по кличке Алекс резко остановилась возле беременной женщины и начала тревожно скулить.

Марина Волкова была на седьмом месяце беременности. Она испуганно прижала руки к животу и отступила назад.

— Пожалуйста, уберите собаку… Я ничего не сделала, — тихо сказала она, глядя на двух полицейских, которые подошли ближе.

Но Алекс не реагировал на команды. За четыре года службы с кинологом Олегом Соколовым он ни разу не ошибался. Этот пёс находил то, что не замечали даже самые современные приборы.

Женщину попросили пройти дополнительную проверку. В её сумке нашли только телефон, документы, бутылку воды и детскую кофточку, которую она купила будущему малышу.

— Вы видите? У меня ничего нет… Почему он так себя ведёт? — со слезами спросила Марина.

Но Алекс продолжал смотреть только на неё. Не на сумку. Не на одежду. А прямо на её живот.

Через несколько минут женщина резко остановилась. Её лицо побледнело, она схватилась за живот и прошептала:

— Мне плохо…

Алекс зарычал и рванулся вперёд. Олег впервые за годы службы увидел в глазах собаки настоящий страх.

Когда врачи и полицейские выяснили, что именно пытался сказать им пёс…

Скорая стояла у входа в зал ожидания уже семь минут. Марина лежала на составленных стульях, под голову ей подсунули чью-то куртку. Фельдшер, полная женщина лет пятидесяти, натянула перчатки, глянула на бледное лицо, на давление, потом коротко спросила:

— Кровило?

Марина закрыла глаза.

— Немного. Второй день.

— Немного, — повторила фельдшер и обернулась к напарнику. — Двадцать девять недель, отслойка, похоже. Поехали, не тяни.

Олег стоял рядом и держал Алекса за поводок так, будто пёс мог вырваться. Алекс не рвался. Он сел у носилок и смотрел, как женщину перекладывают, и, когда её увезли к дверям, пошёл следом, пока поводок не натянулся.

— Он у вас на взрывчатку? — спросил второй фельдшер, уже на ходу.

— На взрывчатку.

— А среагировал на кровь. Бывает. Собаке-то всё равно, что мы ей в дипломе написали.

Двери хлопнули, машина пошла с мигалкой в сторону Садового. На полу у колонны остался пакет с бутылкой воды и белая детская кофточка, которая выпала, когда Марину поднимали. Олег подобрал её, отряхнул и почему-то не отдал никому, а сунул в карман форменной куртки.

Сержант Гурьев дописывал рапорт стоя, прижав планшет к колонне.

— Олег Палыч, ну что писать-то? Сработка на гражданку, досмотр, ничего не обнаружено?

— Так и пиши.

— А собаку что, к ветеринару?

— Собака в порядке.

Ему было противно не из-за собаки. Ему было противно из-за того, что первые три минуты он думал ровно одно: курьер. Живот, слёзы, билет в плацкарт, «я ничего не сделала» — он видел таких. Он попросил её открыть сумку и смотрел, как она трясущимися руками вытаскивает документы и эту самую кофточку, и держал в голове, что беременных на такое и берут, потому что с ними никто связываться не хочет.

Поезд на Липецк ушёл в двадцать один сорок без неё.

Дорожная сумка Марины осталась в дежурке — скорая её просто не взяла. На следующий день у Олега был выходной, и он поехал на Писцовую с этой сумкой, потому что не придумал, кому её передать. Внизу, в справочной, ему сказали, что Волкова Марина Андреевна в отделении реанимации, состояние тяжёлое, но стабильное, ребёнок в детской реанимации, и что посторонним никакой информации.

— Я не посторонний, я её привёз, — сказал Олег и сам услышал, как глупо это звучит.

Сумку у него всё-таки взяли. Молодая женщина в голубой пижаме, спускавшаяся покурить, посмотрела на его форму и сказала буднично:

— Мальчик у неё. Тысяча двести девяносто. Вчера ночью резали.

— Это мало?

— Для двадцати девяти недель нормально. Живут и с восьмисот.

Он вышел на улицу, постоял, посмотрел на окна четвёртого этажа и поехал домой. По дороге зашёл в «Перекрёсток» за молоком, забыл про молоко и купил куриные бёдра, которые Лена не любила.

Марину перевели в обычную палату через четыре дня. К этому времени Олег уже знал, как её зовут по отчеству, знал, что прописана она в Липецке, и знал от дежурного врача одну вещь, которая сидела у него в голове занозой. Три дня до вокзала Марине в женской консультации написали направление в стационар и сказали ложиться сегодня же. Она подписала отказ.

— Почему? — спросил он, когда наконец сел напротив неё на стул в коридоре отделения.

Марина была в чужом халате, волосы забраны резинкой, лицо ещё серое.

— Комнату я сдала. Хозяйке до пятнадцатого заплачено, я ключи отдала. Билет взяла. Думала, доеду и лягу дома, у нас роддом за остановку от матери.

— Вам же сказали.

— Мне много чего говорили. — Она поправила халат на коленях. — Мазало и мазало. У соседки по подъезду всю беременность мазало, родила четыре двести.

Она говорила ровно, без слёз, и это было хуже, чем если бы плакала. Потом спросила, не помнит ли он, куда делась кофточка.

Кофточка лежала у Олега дома, в прихожей, на полке с ключами. Лена спросила про неё в первый же вечер, он объяснил, и Лена сказала: «Ну отвези, раз взял».

Сына Марина увидела на шестой день, в кювезе, через стекло. Ей разрешили постоять пять минут. Она потом рассказала Олегу — не сразу, через неделю, — что не заплакала, а подумала: он же как котёнок, у него ноготь на пальце меньше спички. И что первое, что она почувствовала, был не ужас и не жалость, а злость на себя.

Назвала Матвеем.

Дальше началась не драма, а быт, и быт оказался тяжелее.

Марину выписали через десять дней. Матвей остался. На кислороде, потом без, потом опять на кислороде на двое суток, потом в кювезе набирать вес. Врачи говорили осторожно и одинаково: прогноз благоприятный, сроки — шесть-семь недель минимум, а там посмотрим. Шесть-семь недель — это когда у тебя есть куда идти вечером.

У Марины была сумка, тридцать четыре тысячи и телефон.

Она позвонила матери в тот же день, из вестибюля. Нина Петровна работала в школьной столовой, отпуск брала в июле, и в трубке долго молчала, а потом стала говорить всё сразу: что приедет, что Валера не пустит машину, что какая ты дура, Марина, тебе же сказали ложиться, что она вышлет семь тысяч, больше сейчас нет, зарплата двадцатого.

— Мам, мне не деньги надо.

— А что надо? Мне ребёнка твоего сюда на руках принести?

Они обе положили трубки злые, и потом мать перезванивала каждый день в половине девятого вечера, и каждый раз разговор кончался одинаково: приезжай, — не могу, он тут.

Костя приехал на четвёртый день после выписки. Олег его не видел, но знал, что приезжал, — Марина сказала, когда он привёз ей молокоотсос, который Лена нашла на «Авито» за две тысячи.

Костя ждал её у входа, в куртке с чужого плеча, с пакетом мандаринов. Мандарины в реанимацию не носят, но он этого не знал. Он был напуган по-настоящему, это она видела. Он спросил, сколько весит, и когда она сказала — тысяча триста двадцать, уже набрал тридцать граммов, — он повторил «тысяча триста» и посмотрел куда-то в сторону забора.

— Я двадцатку привёз, — сказал он. — У меня кредит за машину, ты знаешь.

— Знаю.

— Мать говорит, чтобы я сначала с кредитом закрылся.

— Костя, я тебя не зову.

— Да я не про это. — Он помолчал. — Марин, ты вот в загсе когда будешь оформлять… там же надо заявление вдвоём, если записывать. Давай ты пока прочерк поставишь, а потом, когда всё устаканится, мы придём и впишем. Это же делается потом, я узнавал.

Вот тут она поняла, зачем он узнавал.

— Ты боишься алиментов.

— Я боюсь, что я не потяну! — Он сказал это громче, чем хотел, и сам испугался. — Я не отказываюсь. Я говорю — не сейчас.

Она взяла двадцать тысяч. Потом жалела, что взяла, потом перестала жалеть, потому что на эти деньги жила три недели.

Прочерк она в итоге поставила. Не из-за него. Просто на пятой неделе, когда Матвею меняли зонд, а она сидела в коридоре и считала, на сколько хватит оставшегося, ей стало ясно, что ждать, пока у Кости устаканится, она будет до школы. Костя перевёл ещё десять тысяч в конце октября и потом перестал отвечать на сообщения, хотя в сети был. Она написала ему один раз: «Мы живы». Он поставил сердечко.

Ночевала она первые ночи в двадцать четыре часа работающей кофейне на Савёловской, потом две ночи у бывшей коллеги по пекарне, у которой муж и однокомнатная, и на третье утро коллега сказала, что Славик нервничает.

Олег узнал об этом случайно, привезя термосумку для молока: спросил, не тяжело ли ей мотаться, и она ответила, что не мотается.

Дома он выложил это Лене за ужином. Лена дослушала, встала, включила чайник и сказала, не оборачиваясь:

— Олег, я сразу скажу, чтобы мы потом не ругались. Мы её сюда не поселим.

— Я не предлагал.

— Ты сейчас предложишь. Я тебя двенадцать лет знаю.

Соня сидела тут же и ковыряла вилкой гречку, и оба замолчали. Потом Лена налила себе чаю, села и сказала уже другим голосом:

— Ты за неё зацепился, потому что ты её на вокзале за наркокурьера принял. Я же вижу.

— Я её не принял. Я обязан был проверить.

— Ну и проверил. И скорую вызвал. Всё, ты своё сделал. — Она подула на чай. — А теперь ты ей возишь молокоотсосы, а Соне на бассейн я в понедельник не сдала.

Про бассейн было нечестно, и оба это знали: бассейн стоил тысячу восемьсот. Но Олег не стал спорить, потому что по сути она была права: он ездил на Писцовую вместо выходных, и в последний раз взял из общих денег пять тысяч и сказал про них только на третий день.

Через два дня Лена сама позвонила ему на смену.

— Записывай. «Дом для мамы», это приют, там кризисный центр для беременных и с детьми. Я через работу узнавала, у нас женщина приходила справки оформлять, её оттуда направляли. Там бесплатно, но берут не всех и не навсегда, обычно до полугода. Пусть звонит сама, не ты. Им нужна она, а не полицейский.

— Лен.

— И ещё. Если её возьмут, ты туда не ездишь каждую субботу. Один раз отвёз — и всё.

Он согласился. Не потому, что был согласен, а потому, что в этом было больше толку, чем во всём, что он делал до этого.

Марину взяли — не сразу, сначала собеседование, документы, справка из роддома, потом неделя ожидания, за которую она успела трижды решить, что не возьмут. Комната была на двоих, с ней жила девушка из Киргизии с годовалой дочкой, которая просыпалась в четыре утра. Кормили. Выдали куртку, потому что своя была осенняя, а в Москве уже лежал первый снег и таял. От приюта до Писцовой выходило час пять на метро с пересадкой.

Дальше пошли недели, одинаковые, как смены.

Она вставала в шесть, сцеживалась, ехала, сидела с Матвеем по два часа — сначала просто рука в окошко кювеза, потом кенгуру, когда его выкладывали ей на грудь под пелёнку и он лежал там, горячий, с трубочкой в носу, и было слышно, как он пыхтит. Обратно ехала с пустой термосумкой. Вечером мать звонила в половине девятого.

На шестой неделе поднялась температура — не у неё, у Матвея. Сепсис не подтвердился, но четыре дня были плохие, и антибиотики капали в вену на голове, потому что на руках вен уже не было. Марина в эти дни не плакала, а перестала есть. Заведующая отделением, женщина с очень усталым лицом, сказала ей в коридоре:

— Вы себя-то не гробьте. Вам его ещё домой нести.

И тогда она спросила то, что не спрашивала полтора месяца:

— Если бы я легла, когда сказали. Он бы доносился?

— Не знаю. Может, до тридцати четырёх дотянули бы. Может, нет. — Врач посмотрела на неё прямо. — Только вы сейчас не про это думайте. Вас саму привезли с гемоглобином шестьдесят, вам четыре дозы крови влили. Опоздай вы ещё на полчаса — я бы с вами сейчас не разговаривала.

Олег за эти семь недель приезжал трижды, и в третий раз привёз автолюльку. Люльку нашла Лена, у соседки с четвёртого этажа, чей внук вырос. Лена вымыла её, поменяла чехол и сказала мужу: «Скажи, что от нас обоих». Сама не поехала.

В начале декабря Матвею было две триста восемьдесят, он ел сам, дышал сам, и назначили выписку на четверг.

В среду вечером позвонил Костя.

Он говорил долго и путано. Про то, что взял смены, что кредит осталось семь месяцев, что мать сказала — ну привози, куда деваться, живые же люди, и что комната у них есть, зимой холодная, но он поставит конвектор. Про то, что он всё это время думал, и про то, что она могла бы хоть фотку прислать.

Марина стояла в коридоре приюта, у окна, где дуло, и слушала. Потом сказала:

— Я подумаю.

— Марин, ну а что тут думать. Тула, два часа от Москвы.

— Я подумаю, — повторила она и положила трубку, и не перезвонила ни в тот вечер, ни на следующий.

В четверг Олег отпросился на два часа и приехал на Писцовую к одиннадцати. Марина вышла в половине первого, в той самой выданной куртке, с Матвеем в люльке, замотанным в белый конверт с бантом, который в роддоме выдают всем, даже тем, кому его некому подарить. За ней шла санитарка с сумкой и поставила сумку на ступеньку.

— Тяжёлый? — спросил Олег.

— Два четыреста на выписке. — Она перехватила люльку двумя руками. — Сказали, догонит к году.

Они постояли. Мимо провезли каталку, санитарка крикнула кому-то, чтобы не курили у входа.

— Костя звонил, — сказала Марина. — Зовёт в Тулу. Мать его созрела.

Олег промолчал. Он научился за эти два месяца молчать вовремя.

— Я не поеду, — сказала она. — Мне тут до марта разрешили жить, если по правилам. Я в феврале выйду, в пекарню возьмут, в ночь тесто ставить, там с ребёнком можно на первое время, я договорилась. А в Туле я буду сидеть в холодной комнате и ждать, пока он кредит закроет.

— А мать?

— А мать пусть приезжает. У неё отпуск в июле.

Она сказала это спокойно, как расписание.

Олег взял сумку, и они пошли к воротам. У поворота Марина вдруг остановилась.

— Я на вас злилась недели две. Ещё в реанимации. Вы у меня сумку заставили открыть при всех.

— Обязан был.

— Да я знаю, что обязаны. — Она поправила одеяло у Матвея на лице. — Я на вас злилась, а потом мне сказали, что вы вызвали. Неудобно получилось.

— Это не я вызвал, — сказал Олег. — Это собака.

Она усмехнулась первый раз за всё это время — коротко, одной стороной рта.

У метро он хотел донести сумку до турникетов. Марина переложила люльку в левую руку и протянула правую.

— Дальше я сама.

Он отдал сумку и стоял, пока она не спустилась в переход, — там было скользко, и она шла медленно, боком, придерживаясь за перила. Потом посмотрел на часы, вспомнил, что в два надо забрать Алекса с площадки, и пошёл к машине.