Моя жена уехала в поездку с подругами, оставив меня одного с нашим сыном, который был парализован уже десять лет. Как только она уехала, мой сын вдруг поднялся на ноги. «Папа, нам нужно уйти из этого дома прямо сейчас». Я уронил чашку кофе и побежал в гараж. Но...
Перед уходом Лариса снова остановила меня у двери: Максима не утомлять разговорами, из коляски без необходимости не пересаживать. Я кивнул. Жена поцеловала меня в щёку, села в машину и отправилась на выходные с подругами. Я проводил взглядом её автомобиль, пока тот не исчез за поворотом, и вернулся на кухню.
Я наливал вторую чашку кофе, когда наверху глухо стукнуло. Потом ещё раз. Я поднял голову и прислушался. Максим оставался в своей комнате, а больше в доме никого не было. Над потолком раздался новый удар, следом другой. Это были шаги. Тяжёлые, медленные, они приближались к лестнице.
Я вышел из кухни с чашкой в руке. На освещённой солнцем площадке стоял мой сын. Десять лет после аварии я видел его только в инвалидной коляске. Теперь он обеими руками цеплялся за перила. Пальцы побелели, рубашка прилипла к спине, колени дрожали. Он осторожно поставил ногу на нижнюю ступеньку. Чашка выскользнула из моей руки и разбилась.
Я бросился к лестнице и подхватил Максима на последних ступенях. Он тяжело повис на моём плече. Я чувствовал, как напрягаются его ноги, и едва сдерживал слёзы. Уже потянулся за телефоном, собираясь вызвать врача и позвонить Ларисе, но сын крепко сжал моё запястье.
— Папа, не звони маме. Вообще никому не звони. Нам нужно уйти из этого дома прямо сейчас. Я посмотрел ему в лицо. Никакой радости. Максим ловил воздух ртом и не сводил глаз с входной двери. Я попытался усадить его, дать передохнуть, но он только сильнее вцепился в мою руку. — Всё расскажу. Только не здесь.
Я обхватил его за пояс и повёл в гараж. Мы двигались слишком медленно: ноги сына подкашивались, половину его веса приходилось принимать на себя. Добравшись до машины, я усадил его на пассажирское место, обежал капот и сел за руль. Нажал кнопку запуска. Тишина. Попробовал снова — безуспешно.
— Папа, пожалуйста, быстрее. Я выбрался из салона, нащупал защёлку и поднял капот.
Наклонился над двигателем, торопливо осмотрел знакомые соединения — и замер...
Минусовая клемма была снята с аккумулятора. Она не отошла от тряски и не окислилась. Её сняли аккуратно и отвели в сторону, а гайка лежала тут же, на крышке аккумулятора, рядом с пробкой. Так делаю я сам, когда оставляю машину надолго. Гайку кладут на видное место, чтобы потом не искать.
Утром Лариса заходила в гараж. Сказала, что за сумкой-холодильником. Я ещё крикнул ей из кухни, что сумка на верхней полке, слева.
— Папа?
— Сейчас.
Ключ на десять висел на щите над верстаком, на своём месте. Я схватил его, вернулся к машине и надел клемму на штырь. Гайка дважды выскользнула из пальцев и укатилась под аккумулятор. Пришлось лезть за ней рукой, обдирая костяшки о кронштейн. Пока я её доставал, в кармане завибрировал телефон.
Я знал, кто звонит, ещё до того, как посмотрел. На экране было «Лариса». Через лобовое стекло я видел Максима. Он смотрел на меня и мотал головой, медленно, из стороны в сторону, как будто у него болела шея.
Телефон звонил долго, потом затих. Я затянул гайку, захлопнул капот и сел за руль. Машина завелась с первого раза. Телефон снова дрогнул, на этот раз пришло сообщение: «Почему в комнате Максима никого нет?» Почти сразу второе: «Вадим, что происходит. Возьми трубку».
Я нажал кнопку на пульте, ворота поползли вверх. Только тогда до меня дошло, откуда она знает. Камеры. Одна висела в комнате Максима над кроватью, другая на лестнице, третья в прихожей. Лариса поставила их года четыре назад, после того как Максим ночью упал с кровати и пролежал на полу до утра. Приложение она установила и мне. Я ни разу его не открывал. Для меня эти камеры были чем-то вроде дверного звонка: висят и висят.
— Она видела, — сказал Максим, когда мы выехали на улицу. — Она всё видит. Там и звук есть.
— Это же на ночь. Если приступ.
— Ну да. На ночь.
Он сидел, вжавшись в спинку, и держался обеими руками за ремень безопасности. Рубашка была мокрая насквозь. Я включил печку, хотя на улице было тепло.
— Куда едем?
— В больницу. Только не к Сергею Палычу и не в нашу поликлинику. В обычную, в приёмный покой. Чтобы меня посмотрели, пока я ещё стою.
Я свернул к выезду на проспект. До городской больницы было минут двадцать. Телефон звонил ещё дважды, потом перестал. Я положил его экраном вниз в нишу у коробки передач.
Десять лет назад за рулём тоже был я. Это нужно сказать, иначе ничего не будет понятно. Мы возвращались с дачи, был мокрый октябрь. Я пошёл на обгон фуры, а она начала перестраиваться. Мне ничего не было, только сломал два ребра. Лариса сидела рядом и отделалась синяком от ремня. Максиму было двенадцать, он спал на заднем сиденье, отстегнувшись, чтобы лечь. Я этого не заметил. Следователь сказал, что вины моей нет: фура не показала поворот. Лариса никогда меня не упрекала, ни одного раза. Она просто взяла всё на себя: больницы, врачей, папки с выписками, массажистов, пандус, подъёмник на лестницу. А я с тех пор кивал. Она лучше знала. Я работал сменами на ТЭЦ, приносил деньги и кивал.
— Давно ты можешь ходить? — спросил я.
Максим ответил не сразу.
— Ходить я не могу. Ты же видел. Стою с полгода. По стенке пару шагов — месяца два.
— А чувствовать?
— Года три. Сначала пальцы. Я тогда маме сказал. Она плакала, позвонила Сергею Палычу, потом пришла и сказала, что это фантомное. Что так бывает, нервы сами себе что-то показывают, и нельзя себя обнадёживать, потому что потом будет хуже. А Олега через месяц убрала.
Олега я помнил. Массажист, здоровый спокойный парень, ходил к нам два года. Лариса говорила, что он грубый, что после него у Максима синяки и что берёт он слишком много. Я и тут кивнул.
— Олег говорил, что надо в реабилитационный центр, — сказал Максим. — Что у меня неполное. Что это ещё не конец. Он и маме это говорил. При мне.
Я молчал. Впереди загорелся красный, я остановился, и мы постояли, глядя на светофор.
— Пап. Те белые таблетки, которые на ночь. Они не на ночь. Она мне их три раза в день даёт. Утром с кашей, днём с соком и вечером. Я год назад блистер в мусорке нашёл и прочитал. Феназепам.
— Его же врач выписал.
— На ночь. Половинку. После того раза.
Ему было шестнадцать, зимой. Он учился на дому и что-то написал в чате с одноклассниками. Кто-то показал это классной руководительнице, та позвонила Ларисе. Слов я так и не узнал, Лариса сказала только, что он не хочет жить. Они ездили к психиатру. Я в тот день был на смене. Потом появились таблетки на ночь, и Максим стал много спать. Мы решили, что это к лучшему.
— Я в марте перестал глотать, — сказал Максим. — Держал под языком, потом выплёвывал. Первые две недели думал, сдохну. Трясло, не спал вообще, пот такой, что простыни мокрые. Она думала, у меня опять депрессия. Хотела дозу поднять. А потом прошло. И ноги… Не знаю. Голова стала ясная, и ноги стали мои. Я ночами в ванной занимался, там камеры нет. Держался за поручень и вставал.
Загорелся зелёный. Сзади посигналили, и я тронулся.
— Почему ты мне не сказал?
Он посмотрел на меня сбоку, коротко, и отвернулся к окну.
— В четверг она нашла таблетки. Я их в коробку из-под наушников складывал и прятал за батарею. Выбросить было некуда: в унитаз — она услышит, в мусор — она мусор смотрит. Там штук сорок набралось. Она мне ничего не сказала, просто показала коробку. А вечером, когда кормила, сказала, что если я ещё раз начну копить, она отнесёт это врачу. Что я опять собираюсь, как тогда. И меня положат. Ты знаешь куда.
— Сынок. Она бы не стала…
— А ты бы ей поверил?
Я не ответил. Мы оба знали ответ, поэтому он и сказал «не звони маме». Она бы говорила со мной спокойно, она всегда говорит спокойно, и через пять минут я бы уже спрашивал у Максима, как он себя чувствует и не нужно ли ему прилечь.
— А с четверга опять ватный, — сказал он тише. — Я ничего не пил. Пятница вообще как в тумане. Утром она уезжала, принесла кашу, а я сказал, что тошнит, и не ел. Через час уже мог встать.
У приёмного покоя я остановился прямо под знаком «Стоянка запрещена». Охранник махнул было рукой, но увидел, как я вытаскиваю Максима, и подкатил кресло-каталку. Максим посмотрел на кресло так, будто его ударили.
— Садись, — сказал я. — Тебя тут всё равно сначала посадят.
Он сел.
В субботу в приёмном было человек пятнадцать: бабушка с давлением, мужик с замотанной рукой, мать с орущим ребёнком. Мы просидели час двадцать. Лариса больше не звонила, и это пугало меня сильнее, чем звонки. Максим сидел с закрытыми глазами, и у него мелко дрожали руки. Я пошёл к автомату и купил ему воды. Он выпил всю бутылку сразу.
Дежурный невролог была женщина лет пятидесяти, полная, с короткой стрижкой и очками на шнурке. На бейджике было написано: «Гульнара Ринатовна». Она выслушала меня, не перебивая, потом повернулась к Максиму.
— Выписки есть? Диагноз, уровень поражения?
Я открыл рот и понял, что не знаю. Все выписки лежали дома, в синей папке на полке у Ларисы. Там было десять лет бумаг, и ни одной я не держал в руках.
— Т-одиннадцать, неполное, — сказал Максим. — Мне в четырнадцать говорили. Потом больше ничего не говорили.
Она постучала молоточком по его коленям, провела иголкой по стопам, велела пошевелить пальцами, потом согнуть ногу. Затем попросила встать. Я дёрнулся помочь, но она остановила меня ладонью и сама подставила руку. Максим поднялся, держась за её локоть и за край кушетки, и постоял секунд десять. Колени у него ходили ходуном.
— Садитесь. — Она что-то записала. — Чудес не бывает, — сказала она мне, не поднимая головы. — Бывает неполное повреждение и упрямство. Мышцы у него ужасные, но они есть. Кости надо смотреть, после десяти лет в кресле там может быть всё что угодно. Тремор и давление мне не нравятся. Что принимает?
Я сказал про феназепам. Максим сказал, что не пьёт с марта. Она назначила экспресс-тест мочи. Через сорок минут медсестра принесла полоску, и Гульнара Ринатовна посмотрела на неё через очки.
— Бензодиазепины есть.
— Я не пил, — сказал Максим. — С четверга что-то… я не знаю. Я не пил.
Она посмотрела на меня. Я сказал:
— Значит, кто-то ему давал.
— Препарат ему назначен, — ответила она ровно. — Анализ показывает, что он есть в организме. Больше по анализу я вам ничего не скажу. Кладу его в неврологию на обследование: тремор, давление, кости, позвоночник посмотрим. А остальное решайте сами. Или полиция. Он совершеннолетний и дееспособный, сам может написать, если захочет.
Она ушла к следующему. Максим сидел на каталке и смотрел на свои колени.
— Не хочу полицию, — сказал он, не поднимая головы.
— Ладно.
— Я не хочу, чтобы её… Я хочу, чтобы она меня не трогала. Всё.
Палата была на четвёртом этаже, на шесть коек. У окна кашлял старик, на соседней койке парень после аварии на мотоцикле смотрел что-то в телефоне без звука. Максиму досталась кровать у двери. Я помог ему лечь и только тут перевернул телефон. Двадцать три пропущенных и одно сообщение, полчаса назад: «Я еду».
От базы на Волге, где она отдыхала с подругами, было три с половиной часа. Посчитать было нетрудно. Я спустился вниз и ждал её у входа. Курить я бросил восемь лет назад, а тут стрельнул сигарету у санитара и выкурил её до фильтра.
Она приехала в начале седьмого. Вышла из машины, не взяв сумку, подошла ко мне быстрым шагом и остановилась в метре. Лицо у неё было серое, тушь под глазами размазалась. Видимо, плакала в дороге и вытирала рукой.
— Где он?
— Четвёртый этаж, неврология. Его положили.
— Кто разрешил его поднимать?
— Он сам поднялся.
— А ты его повёл в гараж. — Голос у неё был спокойный, совсем спокойный. — По лестнице. Без снимков. Ты понимаешь, что у него остеопороз? Что он может сломать шейку бедра, просто неудачно встав? Ты понимаешь, что это после десяти лет значит? Ты вообще хоть что-нибудь понимаешь?
Ответить мне было нечего. Про кости только что говорила и Гульнара Ринатовна.
— Лара. Зачем ты сняла клемму?
Она моргнула, как будто не сразу поняла вопрос.
— Ты сам говорил, что аккумулятор садится. Месяц назад, когда не мог завестись у магазина. Говорил, утечка какая-то, надо на выходные отключать. Я и отключила. Хотела как лучше.
Я действительно это говорил. Я стоял и не мог вспомнить, просил ли я её отключать или только жаловался. Не знаю до сих пор.
Наверх мы поднялись вместе. Она вошла в палату первой, подошла к кровати и взяла лицо Максима в обе ладони, как берут маленьких. Потрогала лоб, оттянула ему нижнее веко, посмотрела на руки. Он не отстранялся. Он лежал и терпел.
— Тебе больно? Где-нибудь болит? Ноги, поясница? Ты падал?
— Мам. Иди домой.
Она убрала руки, но от кровати не отошла.
— Он тебе рассказал, да? — Это было мне, хотя она смотрела на Максима. — Про таблетки. Что я его травлю. Вадим, он их копил. Сорок штук. Ты знаешь, зачем копят сорок штук?
Парень с телефоном на соседней койке перестал листать. Старик у окна кашлянул и отвернулся к стене.
— Я их не пил, — сказал Максим. — Мне некуда было их девать. Я тебе говорил в четверг.
— Ты в четверг много чего говорил.
— Лара, — сказал я, — у него в анализе феназепам. Сегодня. А он говорит, что не пьёт с марта.
— Я давала ему его лекарство. Ему назначено.
— Три раза в день?
— Ему было плохо! — Это был первый раз за вечер, когда она повысила голос, и сразу осеклась, оглянулась на соседей. Дальше заговорила тише. — Ты не видел, как ему было плохо. Ты на смене был. Ты всегда на смене был. Он по ночам кричал. Он в стену смотрел по три часа. Я одна с этим была. Я, а не ты.
Тут она была права. Ей нечего было врать, и мне нечего было возразить.
— Мам, — сказал Максим. — Пожалуйста. Иди домой.
Тогда она посмотрела на меня. Ей нужно было, чтобы я сказал что-нибудь: что она права, что поедем все вместе, что я разберусь. Десять лет я говорил именно это.
— Езжай домой, Лара, — сказал я. — Я останусь.
— Ты? — Она даже усмехнулась. — Ты с ним ни разу ночь не сидел. Ты знаешь, как его поворачивать, чтобы пролежней не было? Знаешь, что ему нельзя ципрофлоксацин? Знаешь, какое у него давление, когда он нормально себя чувствует?
— Нет. Не знаю.
Она постояла ещё, потом взяла с тумбочки его телефон и проверила, заряжен ли. Положила обратно и вышла. В коридоре её шаги стихли не сразу: где-то у поста она остановилась и заговорила с медсестрой. О чём, я не слышал.
Ночь я просидел на стуле у кровати. Медсестра сказала, что ухаживающим не положено, но потом махнула рукой. Максим спал плохо, вздрагивал и два раза просил воды. Около трёх он проснулся совсем и долго смотрел в потолок.
— Ты думаешь, она правда отключила из-за аккумулятора? — спросил он.
— Не знаю.
— Я тоже не знаю. — Он помолчал. — Это хуже всего. Что я про неё ничего не знаю наверняка.
На следующий день Лариса приехала к двенадцати. В палату не пошла, передала через медсестру две сумки: чистое бельё, зарядку, его бритву, яблоки, тапочки, которые он никогда не носил, потому что зачем тапочки человеку в коляске, а теперь вот пригодились. В отдельном пакете лежала синяя папка. Сверху была приклеена записка её почерком: «Для врача. Аллергия — стр. 1».
Я отнёс папку в ординаторскую, но врача не было, и до вечера папка пролежала у меня на коленях. Я её открыл.
Там было всё. Выписки из трёх больниц, снимки, заключения, направления, чеки за подъёмник. Всё было разложено по годам, на цветных закладках. В самом конце лежала толстая общая тетрадь в клетку, и на каждой странице её почерком стояли даты, давление, температура, стул, сон, что ел и сколько. И дозы. «Феназ. 1 т. утро, 1 т. обед, 1 т. ночь». Она ничего не прятала, записывала как градусник. На полях иногда попадались пометки. «Плачет». «Не хочет есть». «Спрашивал про Олега». А трёхлетней давности, в мае, было записано: «Говорит, что чувствует пальцы правой ноги. С.П. по телефону: не обнадёживать, может быть фантом, наблюдать».
Ниже, той же ручкой, мельче: «Если начнёт надеяться, а потом нет — я его не вытащу второй раз».
Я долго сидел с этой тетрадью в коридоре у окна. Мимо возили каталки, санитарка мыла пол и обошла мои ноги, не попросив подвинуться. Мне хотелось, чтобы там было что-то одно: или она чудовище, или она святая и я всё не так понял. Было и то и другое сразу, на одной странице, одной ручкой.
Утром я отдал папку Гульнаре Ринатовне. Тетрадь я положил туда же: решил, что прятать её не моё дело. Она полистала, задержалась на нескольких страницах, сняла очки.
— Дозы большие, — сказала она. — Не смертельные. Но с такими дозами можно и здорового человека в кресле держать. А кто это назначал и как, по телефону или по бумаге, я разбираться не буду. Вы поняли меня.
— Понял.
— Денситометрию сделали, остеопороз у него выраженный. Ходить будет только с ходунками и только с инструктором, пока я не скажу. Я ему уже сказала, и вам говорю. Чтобы никаких геройств по лестницам.
— Лариса тоже про кости говорила, — сказал я зачем-то.
— Ну и правильно говорила, — ответила Гульнара Ринатовна и надела очки обратно.
Максима продержали двенадцать дней. Лариса звонила мне каждый вечер, ровно в девять, и я брал трубку не всегда. Когда брал, она спрашивала про давление, про стул, про то, ест ли он суп или только хлеб, и я отвечал. Один раз она спросила, говорил ли он про неё. Я сказал, что нет. Это была правда. Максим про неё не говорил. Когда ему звонила она, он смотрел на экран, пока звонок не прекращался, а потом клал телефон под подушку.
Инструктор по ЛФК был молодой и весёлый, звали его Тимур. На четвёртый день Максим прошёл с ходунками от кровати до двери палаты и обратно. Мотоциклист с соседней койки ему похлопал. Максим покраснел так, как не краснел, кажется, с двенадцати лет.
Направление в реабилитационный центр Гульнара Ринатовна выбила по квоте, но место освобождалось только через месяц. Домой Максим ехать отказался. Сказал это один раз, спокойно, и больше не повторял. Я взял на работе отпуск, а потом за свой счёт. Однушку на первом этаже в соседнем с больницей квартале нашёл через объявление: пятиэтажка, без порога, хозяйка-пенсионерка, двадцать восемь тысяч плюс свет. Отдал из денег, которые три года откладывал на новую машину. Старая всё равно заводилась, если клемма на месте.
За вещами я поехал за день до выписки. Позвонил Ларисе заранее, чтобы не входить в дом как вор.
Она открыла сразу, будто стояла у двери. На ней был домашний свитер, волосы собраны. В прихожей стояли три сумки и коробка, всё уже собрано и подписано маркером: «Бельё», «Зима», «Книги, ноутбук». На коробке было написано: «Лекарства».
Я посмотрел наверх. Камера на лестнице горела маленькой красной точкой.
— Выключи, — сказал я.
— Она сама не выключается, это через приложение.
— Выключи, Лара.
Она достала телефон и что-то нажала. Красная точка погасла.
Мы сели на кухне. Она не предложила чаю, и я был ей за это благодарен. На подоконнике стояла моя кружка, которую я тогда уронил, склеенная. Склеила аккуратно, шов был почти не виден, ручка сидела чуть криво.
— Я не стану ничего писать, — сказал я. — Ни в полицию, никуда. Максим не хочет.
— Спасибо, — сказала она, и в голосе не было ни благодарности, ни иронии.
— Но домой я его не привезу.
— Я поняла.
Мы помолчали. Где-то у соседей работала дрель.
— Ты знаешь, почему он сейчас с тобой? — спросила она. — Не потому, что простил. Ты для него удобный. Ты ничего не знаешь, ничего не спрашиваешь, ничего не запрещаешь. С тобой можно. А когда он упадёт, ты будешь стоять и смотреть, потому что ты не знаешь, как поднимать. И тогда он позвонит мне.
— Может быть.
— Не «может быть». Так и будет.
Я взял со стола коробку с лекарствами, открыл её и стал перебирать. Таблетки от давления, витамин Д, кальций, мазь от пролежней, всё было подписано по-ларисиному, со временем приёма на каждой пачке. Феназепама не было.
— Я его выкинула, — сказала она, не глядя. — Весь. Можешь не искать.
Я закрыл коробку. Она смотрела на склеенную кружку.
— Я не знаю, вернусь ли я, — сказал я. Она не спрашивала, но я сказал. — Не знаю, Лара. Честно.
— Ты никогда ничего не знаешь, Вадим, — сказала она. — Иди. Ему завтра в десять выписка, не опоздай. И не забудь паспорт и полис, они в боковом кармане зелёной сумки.
Сумки я перетаскал в машину за три захода. Когда выезжал, она стояла на крыльце, сложив руки, и не махала.
Назавтра в половине первого мы приехали на съёмную квартиру. Ходунки я донёс от машины до подъезда, а дальше Максим пошёл сам. От двери до кухни было метров шесть, коридор узкий, линолеум со вздутым швом посередине. Он шёл очень медленно, переставлял ходунки, потом одну ногу, потом другую. На шве правая нога зацепилась, и он качнулся вбок.
Я шагнул к нему. Руки сами вытянулись вперёд, как тогда на лестнице.
— Не держи, — сказал он сквозь зубы, не оборачиваясь. — Если упаду, тогда.
Я остановился в полушаге и опустил руки. Он постоял, выровнялся, переставил ходунки через шов, затем подтянул ногу. Ещё шаг. Ещё. Я шёл сзади и считал про себя, сам не зная зачем, и досчитал до девятнадцати, когда он дошёл до кухонного стола и тяжело сел на табуретку. Лицо у него было мокрое.
— Ну, — сказал он, отдышавшись. — Девятнадцать.
Он тоже считал.







