Семейные драмы 8 мин чтения 17

После выписки из роддома, я привезла дочку к деду, который вырастил меня. Но как только он увидел её лицо, то прошептал: «Это невозможно… Ты даже не представляешь, что наделала».

После выписки из роддома, я привезла дочку к деду, который вырастил меня. Но как только он увидел её лицо, то прошептал

После гибели родителей меня вырастил дед. Когда в двадцать семь лет я узнала, что беременна, а любимый мужчина исчез в ту же ночь, дед снова оказался единственным, кто не отвернулся.

Он собрал кроватку, возил меня в женскую консультацию и всё время повторял:

— Не накручивай себя. У ребёнка будет семья. Я рядом.

Роды были тяжёлыми. Дочку, Нину, почти сразу забрали в отделение патологии новорождённых, и почти две недели я жила между палатой и кабинетом врача. Всё это время я старалась не думать о человеке, который исчез, едва услышав о ребёнке.

Вечером, когда я сказала ему о беременности, он обнял меня и сказал:

— Разберёмся. Всё решим.

А утром его уже не было. Телефон отключён, вещи забрал, ни сообщения, ни записки.

Когда нас наконец выписали, я первым делом поехала к деду в посёлок. Он ждал нас у калитки и, увидев машину, сразу заулыбался:

— Ну вот и мои девчонки приехали.

Я осторожно передала ему Нину. Сначала он смотрел на неё с такой нежностью, что у меня самой защипало в глазах. Но потом она проснулась и открыла глаза.

И в ту же секунду лицо у деда изменилось.

Один глаз у неё был ярко-голубой. Второй — тёмный, почти чёрный.

Дед застыл. Потом его руки дрогнули так сильно, что я сразу шагнула ближе.

— Дед, ты чего?

Он не ответил. Только смотрел на Нину так, будто увидел что-то из прошлого, чего боялся всю жизнь.

Потом поднял на меня глаза и хрипло спросил:

— Кто отец ребёнка?

— Его зовут Кирилл, — сказала я. — А что?

Дед побледнел.

— Кирилл кто? Фамилию назови.

У меня внутри всё сжалось.

— Дед, да что происходит?

Я увидела, что у него по щекам текут слёзы.

— Твоя мать заставила меня поклясться, что я никогда не скажу тебе правду, — прошептал он.

— Какую правду? — выдохнула я.

Дед посмотрел сначала на Нину, потом на меня и тихо сказал:

— Кирилл исчез не из-за ребёнка. Он сбежал в ту ночь, когда понял, чья ты дочь...

Я забрала у него Нину. Не потому что испугалась за неё, а потому что руки у деда ходили ходуном, и я боялась, что он её уронит.

— Стрельцов, — сказала я. — Кирилл Михайлович Стрельцов. Ты просил фамилию — вот фамилия.

Дед сел прямо на ступеньку крыльца, как будто у него отняли ноги. Сентябрь стоял тёплый, у забора ещё цвели его дурацкие бархатцы, которые он сажал каждый год, потому что «мама твоя любила». Он смотрел в землю и молчал так долго, что Нина успела заснуть.

— Михайлович, — повторил он наконец. — Значит, Мишкин.

— Дед.

— Заходи в дом. Не на улице же.

В доме пахло, как всегда, — подгоревшим молоком и печкой. Он поставил чайник, забыл его зажечь, сел за стол и начал говорить, глядя не на меня, а куда-то в клеёнку.

Отец мой не утонул. Никакой рыбалки, никакой лодки, никакой перевёрнутой на Оке лодки — ничего этого не было. Андрей Котов, двадцать девять лет, водитель совхозного КамАЗа, в октябре, за четыре месяца до моего рождения, у гаражей в Заречье ударил монтировкой Михаила Стрельцова. Один раз. Хватило одного. Ему дали одиннадцать.

— Мать твоя тогда пятый месяц ходила, — сказал дед. — Верка. Ходила на суд, пока живот не стал видно. Потом перестала.

— Он живой? — спросила я.

— Нет.

— Когда?

Дед посчитал в уме, шевеля губами. Мне хотелось его ударить за эту неторопливость.

— Вышел, когда тебе одиннадцать было. Умер, когда восемнадцать. В Каменке. Печень.

Я сидела с Ниной на руках и считала вместе с ним. Одиннадцать. Двенадцать. Семнадцать. Восемнадцать. Семь лет он ходил по земле в шестидесяти километрах отсюда, а я в это время сдавала ЕГЭ, поступала, снимала первую комнату у метро и звонила деду по воскресеньям.

— Он приезжал, — сказала я. Не спросила. Я вдруг вспомнила мужика в серой куртке, который стоял у нашей калитки бесконечно долго, а дед выгнал меня в дом и сказал, что это по дровам. Мне было лет двенадцать. Я тогда ещё удивилась, что дрова у нас с весны сложены.

— Один раз, — сказал дед. — Я его не пустил.

— Почему?

— Потому что я матери твоей поклялся.

— Мама умерла, когда мне было восемь! — Я сказала это громче, чем собиралась, Нина дёрнулась во сне. — Она умерла, дед. Она в маршрутке ехала на рынок и умерла. А ты её клятву тащил ещё девятнадцать лет?

— Тащил.

— Зачем?

Он поднял на меня глаза, и я увидела, что он старый. По-настоящему старый, а не тот дед, который весной сам чинил забор.

— Затем, что она мне сказала: пусть у Дашки будет утонувший отец. Утонувшего можно любить.

Ночью я не спала. Кормила Нину, ходила по комнате, где обои с корабликами дед клеил сам, когда я пошла в первый класс, и снова кормила. За стеной у него тоже не скрипело — лежал и не спал.

Утром он вышел небритый и спросил только:

— Ты сейчас поедешь?

— Поеду.

— Даш. Может, он тебя нарочно нашёл. Стрельцовы — они…

— Он не знал, — сказала я.

— Откуда тебе знать, что он не знал?

— Оттуда, что он год восемь месяцев рядом со мной прожил и ни разу не спросил, как мою мать звали.

Дед хотел ещё что-то сказать, но я уже застёгивала автокресло.

— Не звони пока, — попросила я. — Я сама.

Три недели я не звонила. Он тоже не звонил, и это было хуже всего: если бы он названивал, я бы могла злиться дальше.

В городе всё стало обычным до тошноты. Патронажная сестра, взвешивания, «прибавка хорошая, мамочка, вы что такая бледная». Ночи по частям. Соседка снизу, которая один раз принесла банку компота и один раз постучала по батарее. Я гуляла с коляской по одному и тому же кругу вокруг школы и думала про глаза.

У Кирилла в правом глазу было тёмное пятнышко. Не весь глаз, а как будто кто-то капнул чаем в голубое, сектор, четверть. Я в самом начале, когда мы ещё сидели по ночам на его кухне, сказала, что это красиво. Он засмеялся и ответил: «Наследственное». И всё. Больше про наследство ни слова.

К его матери он меня не возил ни разу. За полтора года. Один раз, в декабре, я ждала его в машине у пятиэтажки на Победы — он занёс ей лекарства и вернулся через десять минут, и мы поехали дальше. Я запомнила дом, потому что на первом этаже была аптека с зелёным крестом, который мигал.

Я нашла этот дом с третьей попытки. Квартиру спросила у женщин на лавке — сказала, что из поликлиники. Сорок первая.

Она открыла сразу, как будто стояла в коридоре. Невысокая, полная, в халате, волосы крашеные, у корней седые.

— Вы Людмила Ивановна?

— Я.

— Я Дарья. Котова.

Она не побледнела, не схватилась за косяк. Просто посмотрела на меня долго, потом на коляску в подъезде, потом снова на меня.

— Ребёнок с тобой?

— Со мной.

— Заноси. Дует.

Коляску мы затащили в прихожую вдвоём, молча, и это было самое странное — как обыкновенно у нас это получилось. В квартире было чисто и жарко, на кухне работало радио, она его выключила.

— Десять минут, — сказала она. — Потом уйдёшь.

— Хорошо.

— Чай не предлагаю.

— Я не за чаем.

Она села напротив, сложила руки на столе. Пальцы толстые, короткие, ногти обрезаны совсем коротко.

— Он ко мне ночью тогда приехал, — сказала она, не дожидаясь вопроса. — Одиннадцатый час. Довольный, как дурак. Мам, говорит, я отцом буду. Женюсь. Я спрашиваю: кто она хоть, покажи. Он телефон достаёт. Даша, говорит, Котова, тридцати нет, из Ольховки, там дед у неё, мать Верой звали, умерла давно.

Она замолчала. Из комнаты тикали часы.

— И я ему сказала.

— Что сказали?

— Что его отца убил Андрей Котов, Веркин муж. Что я на том суде сидела с Кириллом на коленях, ему шесть было. Что мы из Заречья потом уехали, потому что там на меня смотрели, как на прокажённую, — а меня-то за что?

— Вы могли не говорить.

Она посмотрела на меня так, что я поняла: вот сейчас она меня и выгонит.

— Могла, — согласилась она. — Двадцать семь лет молчать могла, да? Как твой дед?

Я не нашлась что ответить.

— Я твою мать знала, — сказала она, и голос у неё поехал в сторону. — Верка ко мне ездила. Я шила. Она автобусом из Ольховки в Заречье, три раза в неделю то с юбкой, то с наволочками, а на самом деле просто сидела у меня на кухне и ревела, потому что Андрей пил и руки распускал. Я ей распашонки шила. Тебе. Фланелевые, с завязками.

У меня в горле стало горячо.

— А по посёлку пошло, что Верка Котова к Стрельцову бегает. — Она усмехнулась, некрасиво. — К Стрельцову. Он в это время в мастерской от темна до темна сидел, Мишка мой, он бы и не понял, если б к нему кто побежал.

— Людмила Ивановна…

— На суде твой отец кричал, что ему тесть глаза открыл. Так и сказал: тесть. Я это слово с тех пор слышать не могу.

Я сидела и очень чётко видела перед собой бархатцы у забора и деда, который каждое двадцать шестое февраля покупал мне в Каменке торт «Прага», потому что я его один раз в детстве похвалила.

— Двенадцать лет мне из Ольховки переводы приходили, — сказала она. — Каждый месяц. Без фамилии, но откуда — видно. Я их брала. Я на них Кирилла в школу собирала, куртку ему покупала, ботинки. И каждый раз, когда на почту шла, у меня руки чесались этой квитанцией в кого-нибудь кинуть.

Нина проснулась и заворочалась в коляске. Я встала.

— Где Кирилл?

— На вахте. Уренгой. Уехал в мае.

— Номер дайте.

— Не дам.

— Он мой…

— Он никто твой, — сказала она спокойно. — Он даже не в свидетельстве. Захочет — сам объявится. Я его не воспитывала так, чтоб он бегал, — а он побежал, и мне за это стыдно, но телефон я тебе не дам.

Я взялась за коляску. Нина уже кричала в голос, тонко, обиженно, и Людмила Ивановна вдруг подошла и наклонилась над ней, ничего не спрашивая.

Она смотрела секунд пять. Потом выпрямилась и сказала:

— Ты её специально притащила.

Я могла соврать. Не стала.

— Не только специально.

— Мишины глаза, — сказала она в сторону. — Ну надо же. Всё, иди.

Я вырвала из блокнота листок, написала номер и оставила на тумбочке под ключами. Она видела и не остановила.

Дед приехал через четыре дня. Без звонка. Я открыла — он стоял на площадке в своей плащёвке, с полосатой сумкой, в которой у него всегда были банки.

— Автобус в шесть двадцать, — сказал он. — Пустишь?

Я пустила. Он разулся, помыл руки, достал из сумки три банки: огурцы, кабачковая, компот из сливы. Расставил на столе аккуратно, в ряд.

— Я к Стрельцовым ездила, — сказала я.

Он кивнул, будто знал.

— Она мне рассказала про суд. Про то, что ты Андрею сказал.

Дед сел. Долго вытирал ладони о колени.

— Я ему сказал: спроси у Верки, к кому она в Заречье на автобусе таскается.

— Ты знал, что это неправда?

— Я знал, что он её бьёт, — сказал дед. — И что она от меня это прячет. Я хотел, чтоб он ушёл. Чтоб озлился и ушёл из дома. Ты не думай, что я его на Мишку наводил. Я про Мишку ни слова не сказал. Я вообще имени не называл.

— А ему и не надо было. Ему хватило Заречья.

— Хватило, — согласился он.

Мы сидели друг напротив друга, и три банки стояли между нами, как забор.

— Мама поэтому с тебя клятву взяла? — спросила я. — Не чтобы меня уберечь. Чтоб я не узнала, что это ты начал.

— И поэтому тоже.

Вот тут я и сказала то, за что потом расплачивалась долго. Что он двадцать семь лет играл в святого деда, что мой отец стоял у нашей калитки, а я в это время была на речке, что бархатцы он сажает не для мамы, а для себя, чтоб не так тошно было. Я говорила негромко, потому что Нина спала.

Он не спорил. Взял сумку.

— Огурцы в холодильник не убирай, — сказал он в прихожей. — Они и так стоят.

Я думала, он уехал на своём автобусе в шесть двадцать. Он не уехал.

Через два дня позвонила Людмила Ивановна.

— Забери своего деда, — сказала она вместо «здравствуйте». — Он у меня под дверью два часа простоял. Соседи спрашивают, кто это.

— Он в городе?

— Уже нет, слава богу. Уехал. Ты его подослала?

— Нет.

— Он мне через дверь говорил, что это он виноват. Что не Андрей, а он. Мне-то что с этого? Мне Мишку теперь принесут?

Она замолчала, и я слышала, как она дышит.

— Я Кириллу позвонила, — сказала она наконец. — Пусть приезжает и сам разбирается. Я не буду ни за него, ни за вас. Я старая.

Кирилл приехал в середине октября.

Он позвонил снизу, сказал, что стоит у подъезда, и я вынесла Нину сама, потому что не хотела его в квартире. Мы пошли к площадке, где качели и одна нормальная лавка. Он шёл рядом и держал руки в карманах.

Загорел, похудел, отрастил бороду. Чужой мужик.

— Я не знал, что она в больнице лежала, — сказал он.

— Ты вообще ничего не знал. Ты телефон выключил.

— Да.

— Кирилл, ты мог написать одно слово.

— Какое? — Он посмотрел на меня, и я увидела то самое пятнышко в глазу, чайное на голубом. — Ну какое слово, Даш? «Извини»? Я в ту ночь от матери вышел и до утра по городу ездил. Я к тебе три раза подъезжал. У тебя в кухне свет горел. Я стоял и думал: сейчас поднимусь и скажу — слушай, у меня для тебя новость про твоего папу. И не поднялся.

— И уехал в Уренгой.

— Не сразу. Сначала на Кубань, к брату двоюродному. Там не пошло.

Он сел на лавку. Я осталась стоять с коляской.

— Мать говорит, глаза у неё дедовы, — сказал он. — Отцовы то есть.

— У неё разные глаза. Один голубой, один почти чёрный. В роддоме врач сказала — бывает, это не болезнь.

— Покажешь?

Я откинула капюшон. Нина как раз не спала, лежала и смотрела в небо, как они все смотрят в этом возрасте — не на тебя, а сквозь. Кирилл нагнулся, посмотрел и очень быстро выпрямился, как будто обжёгся.

— Я деньги перевёл, — сказал он. — Сегодня. Сорок. Буду каждый месяц, у меня вахта нормально оплачивается.

— Спасибо.

— Ты не думай, я не откупаюсь.

— Кирилл, я не сказала ни слова.

— У тебя лицо сказало.

Мы помолчали. Мимо прошла женщина с таксой, такса обнюхала колесо коляски.

— Я хочу, чтобы ты подал на признание отцовства, — сказала я. — Через ЗАГС. Она сейчас записана без отца, прочерк. Я не хочу, чтоб у неё был прочерк.

— Зачем? — спросил он. — Деньги я и так буду.

— Затем, что я не хочу через двенадцать лет придумывать ей утонувшего папу.

Он понял. Я видела, что понял, — он поморщился, потёр лоб.

— Мать не переживёт, — сказал он. — Она эту фамилию…

— Фамилия твоя. Не её.

— Ты не понимаешь. Она с шести моих лет одна. Я ей единственный.

— Я понимаю, — сказала я. — Я всё понимаю, Кирилл, я просто не могу с этим согласиться.

Он сидел, сгорбившись, локти на коленях, и мне вдруг стало ясно, что он не подлец и не герой, а обыкновенный мужик тридцати трёх лет, которому в одну ночь дали слишком тяжёлое, и он его уронил. И что в следующий раз, когда дадут тяжёлое, он опять уронит. И что от этого знания никуда не деться.

— В четверг могу, — сказал он. — У меня билет обратно семнадцатого.

Вечером я отправила деду фотографию — Нина в кресле, руки в стороны, рот открыт. Без подписи.

Он ответил через час, двумя пальцами, я представляю, как он тыкал: «Похожа на Веру».

В ЗАГСе была очередь из двух беременных и одной пары, которая ругалась шёпотом. Кирилл опоздал на двадцать минут, пришёл с паспортом в пакете, потому что «в кармане мнётся». Мы заполняли бланки на подоконнике, он два раза испортил и просил новый.

Женщина за стеклом спросила:

— Отчество ребёнку меняем? Фамилию?

Я сказала:

— Отчество. Фамилия моя останется.

Кирилл не спорил. Только шевельнул плечом.

Всё заняло минут сорок. Мы вышли, я держала папку с бумагами, он катил коляску до крыльца и там отдал мне, как отдают чужую вещь.

У обочины стояла его серая «Гранта». На пассажирском сиденье сидела Людмила Ивановна.

Она не вышла. Смотрела прямо перед собой, на дорогу, в своём тёмном платке. Я подошла и постучала по стеклу. Она опустила его наполовину.

— Мы записались, — сказала я. — Кирилловна.

— Ну, — сказала она.

Помолчали.

— Ночью спит?

— Часа три подряд. Потом орёт.

— Мишка тоже так спал, — сказала она и почему-то поправила платок. — До года. Я думала, с ума сойду.

Кирилл открыл водительскую дверь, сел, завёл. Людмила Ивановна взялась за ручку стеклоподъёмника и остановилась.

— Дед-то твой живой?

— Живой.

— Ты ему передай…

Она подумала, махнула рукой, подняла стекло, и они уехали.

До поликлиники было три остановки, но я пошла пешком — Нина в последнее время засыпала только на ходу, а мне надо было, чтоб она спала.