После гибели родителей меня вырастил дед. Когда в двадцать семь лет я узнала, что беременна, а любимый мужчина исчез в ту же ночь, дед снова оказался единственным, кто не отвернулся.
Он собрал кроватку, возил меня в женскую консультацию и всё время повторял:
— Не накручивай себя. У ребёнка будет семья. Я рядом.
Роды были тяжёлыми. Дочку, Нину, почти сразу забрали в отделение патологии новорождённых, и почти две недели я жила между палатой и кабинетом врача. Всё это время я старалась не думать о человеке, который исчез, едва услышав о ребёнке.
Вечером, когда я сказала ему о беременности, он обнял меня и сказал:
— Разберёмся. Всё решим.
А утром его уже не было. Телефон отключён, вещи забрал, ни сообщения, ни записки.
Когда нас наконец выписали, я первым делом поехала к деду в посёлок. Он ждал нас у калитки и, увидев машину, сразу заулыбался:
— Ну вот и мои девчонки приехали.
Я осторожно передала ему Нину. Сначала он смотрел на неё с такой нежностью, что у меня самой защипало в глазах. Но потом она проснулась и открыла глаза.
И в ту же секунду лицо у деда изменилось.
Один глаз у неё был ярко-голубой. Второй — тёмный, почти чёрный.
Дед застыл. Потом его руки дрогнули так сильно, что я сразу шагнула ближе.
— Дед, ты чего?
Он не ответил. Только смотрел на Нину так, будто увидел что-то из прошлого, чего боялся всю жизнь.
Потом поднял на меня глаза и хрипло спросил:
— Кто отец ребёнка?
— Его зовут Кирилл, — сказала я. — А что?
Дед побледнел.
— Кирилл кто? Фамилию назови.
У меня внутри всё сжалось.
— Дед, да что происходит?
Я увидела, что у него по щекам текут слёзы.
— Твоя мать заставила меня поклясться, что я никогда не скажу тебе правду, — прошептал он.
— Какую правду? — выдохнула я.
Дед посмотрел сначала на Нину, потом на меня и тихо сказал:
— Кирилл исчез не из-за ребёнка. Он сбежал в ту ночь, когда понял, чья ты дочь...
Я забрала у него Нину. Не потому что испугалась за неё, а потому что руки у деда ходили ходуном, и я боялась, что он её уронит.
— Стрельцов, — сказала я. — Кирилл Михайлович Стрельцов. Ты просил фамилию — вот фамилия.
Дед сел прямо на ступеньку крыльца, как будто у него отняли ноги. Сентябрь стоял тёплый, у забора ещё цвели его дурацкие бархатцы, которые он сажал каждый год, потому что «мама твоя любила». Он смотрел в землю и молчал так долго, что Нина успела заснуть.
— Михайлович, — повторил он наконец. — Значит, Мишкин.
— Дед.
— Заходи в дом. Не на улице же.
В доме пахло, как всегда, — подгоревшим молоком и печкой. Он поставил чайник, забыл его зажечь, сел за стол и начал говорить, глядя не на меня, а куда-то в клеёнку.
Отец мой не утонул. Никакой рыбалки, никакой лодки, никакой перевёрнутой на Оке лодки — ничего этого не было. Андрей Котов, двадцать девять лет, водитель совхозного КамАЗа, в октябре, за четыре месяца до моего рождения, у гаражей в Заречье ударил монтировкой Михаила Стрельцова. Один раз. Хватило одного. Ему дали одиннадцать.
— Мать твоя тогда пятый месяц ходила, — сказал дед. — Верка. Ходила на суд, пока живот не стал видно. Потом перестала.
— Он живой? — спросила я.
— Нет.
— Когда?
Дед посчитал в уме, шевеля губами. Мне хотелось его ударить за эту неторопливость.
— Вышел, когда тебе одиннадцать было. Умер, когда восемнадцать. В Каменке. Печень.
Я сидела с Ниной на руках и считала вместе с ним. Одиннадцать. Двенадцать. Семнадцать. Восемнадцать. Семь лет он ходил по земле в шестидесяти километрах отсюда, а я в это время сдавала ЕГЭ, поступала, снимала первую комнату у метро и звонила деду по воскресеньям.
— Он приезжал, — сказала я. Не спросила. Я вдруг вспомнила мужика в серой куртке, который стоял у нашей калитки бесконечно долго, а дед выгнал меня в дом и сказал, что это по дровам. Мне было лет двенадцать. Я тогда ещё удивилась, что дрова у нас с весны сложены.
— Один раз, — сказал дед. — Я его не пустил.
— Почему?
— Потому что я матери твоей поклялся.
— Мама умерла, когда мне было восемь! — Я сказала это громче, чем собиралась, Нина дёрнулась во сне. — Она умерла, дед. Она в маршрутке ехала на рынок и умерла. А ты её клятву тащил ещё девятнадцать лет?
— Тащил.
— Зачем?
Он поднял на меня глаза, и я увидела, что он старый. По-настоящему старый, а не тот дед, который весной сам чинил забор.
— Затем, что она мне сказала: пусть у Дашки будет утонувший отец. Утонувшего можно любить.
Ночью я не спала. Кормила Нину, ходила по комнате, где обои с корабликами дед клеил сам, когда я пошла в первый класс, и снова кормила. За стеной у него тоже не скрипело — лежал и не спал.
Утром он вышел небритый и спросил только:
— Ты сейчас поедешь?
— Поеду.
— Даш. Может, он тебя нарочно нашёл. Стрельцовы — они…
— Он не знал, — сказала я.
— Откуда тебе знать, что он не знал?
— Оттуда, что он год восемь месяцев рядом со мной прожил и ни разу не спросил, как мою мать звали.
Дед хотел ещё что-то сказать, но я уже застёгивала автокресло.
— Не звони пока, — попросила я. — Я сама.
Три недели я не звонила. Он тоже не звонил, и это было хуже всего: если бы он названивал, я бы могла злиться дальше.
В городе всё стало обычным до тошноты. Патронажная сестра, взвешивания, «прибавка хорошая, мамочка, вы что такая бледная». Ночи по частям. Соседка снизу, которая один раз принесла банку компота и один раз постучала по батарее. Я гуляла с коляской по одному и тому же кругу вокруг школы и думала про глаза.
У Кирилла в правом глазу было тёмное пятнышко. Не весь глаз, а как будто кто-то капнул чаем в голубое, сектор, четверть. Я в самом начале, когда мы ещё сидели по ночам на его кухне, сказала, что это красиво. Он засмеялся и ответил: «Наследственное». И всё. Больше про наследство ни слова.
К его матери он меня не возил ни разу. За полтора года. Один раз, в декабре, я ждала его в машине у пятиэтажки на Победы — он занёс ей лекарства и вернулся через десять минут, и мы поехали дальше. Я запомнила дом, потому что на первом этаже была аптека с зелёным крестом, который мигал.
Я нашла этот дом с третьей попытки. Квартиру спросила у женщин на лавке — сказала, что из поликлиники. Сорок первая.
Она открыла сразу, как будто стояла в коридоре. Невысокая, полная, в халате, волосы крашеные, у корней седые.
— Вы Людмила Ивановна?
— Я.
— Я Дарья. Котова.
Она не побледнела, не схватилась за косяк. Просто посмотрела на меня долго, потом на коляску в подъезде, потом снова на меня.
— Ребёнок с тобой?
— Со мной.
— Заноси. Дует.
Коляску мы затащили в прихожую вдвоём, молча, и это было самое странное — как обыкновенно у нас это получилось. В квартире было чисто и жарко, на кухне работало радио, она его выключила.
— Десять минут, — сказала она. — Потом уйдёшь.
— Хорошо.
— Чай не предлагаю.
— Я не за чаем.
Она села напротив, сложила руки на столе. Пальцы толстые, короткие, ногти обрезаны совсем коротко.
— Он ко мне ночью тогда приехал, — сказала она, не дожидаясь вопроса. — Одиннадцатый час. Довольный, как дурак. Мам, говорит, я отцом буду. Женюсь. Я спрашиваю: кто она хоть, покажи. Он телефон достаёт. Даша, говорит, Котова, тридцати нет, из Ольховки, там дед у неё, мать Верой звали, умерла давно.
Она замолчала. Из комнаты тикали часы.
— И я ему сказала.
— Что сказали?
— Что его отца убил Андрей Котов, Веркин муж. Что я на том суде сидела с Кириллом на коленях, ему шесть было. Что мы из Заречья потом уехали, потому что там на меня смотрели, как на прокажённую, — а меня-то за что?
— Вы могли не говорить.
Она посмотрела на меня так, что я поняла: вот сейчас она меня и выгонит.
— Могла, — согласилась она. — Двадцать семь лет молчать могла, да? Как твой дед?
Я не нашлась что ответить.
— Я твою мать знала, — сказала она, и голос у неё поехал в сторону. — Верка ко мне ездила. Я шила. Она автобусом из Ольховки в Заречье, три раза в неделю то с юбкой, то с наволочками, а на самом деле просто сидела у меня на кухне и ревела, потому что Андрей пил и руки распускал. Я ей распашонки шила. Тебе. Фланелевые, с завязками.
У меня в горле стало горячо.
— А по посёлку пошло, что Верка Котова к Стрельцову бегает. — Она усмехнулась, некрасиво. — К Стрельцову. Он в это время в мастерской от темна до темна сидел, Мишка мой, он бы и не понял, если б к нему кто побежал.
— Людмила Ивановна…
— На суде твой отец кричал, что ему тесть глаза открыл. Так и сказал: тесть. Я это слово с тех пор слышать не могу.
Я сидела и очень чётко видела перед собой бархатцы у забора и деда, который каждое двадцать шестое февраля покупал мне в Каменке торт «Прага», потому что я его один раз в детстве похвалила.
— Двенадцать лет мне из Ольховки переводы приходили, — сказала она. — Каждый месяц. Без фамилии, но откуда — видно. Я их брала. Я на них Кирилла в школу собирала, куртку ему покупала, ботинки. И каждый раз, когда на почту шла, у меня руки чесались этой квитанцией в кого-нибудь кинуть.
Нина проснулась и заворочалась в коляске. Я встала.
— Где Кирилл?
— На вахте. Уренгой. Уехал в мае.
— Номер дайте.
— Не дам.
— Он мой…
— Он никто твой, — сказала она спокойно. — Он даже не в свидетельстве. Захочет — сам объявится. Я его не воспитывала так, чтоб он бегал, — а он побежал, и мне за это стыдно, но телефон я тебе не дам.
Я взялась за коляску. Нина уже кричала в голос, тонко, обиженно, и Людмила Ивановна вдруг подошла и наклонилась над ней, ничего не спрашивая.
Она смотрела секунд пять. Потом выпрямилась и сказала:
— Ты её специально притащила.
Я могла соврать. Не стала.
— Не только специально.
— Мишины глаза, — сказала она в сторону. — Ну надо же. Всё, иди.
Я вырвала из блокнота листок, написала номер и оставила на тумбочке под ключами. Она видела и не остановила.
Дед приехал через четыре дня. Без звонка. Я открыла — он стоял на площадке в своей плащёвке, с полосатой сумкой, в которой у него всегда были банки.
— Автобус в шесть двадцать, — сказал он. — Пустишь?
Я пустила. Он разулся, помыл руки, достал из сумки три банки: огурцы, кабачковая, компот из сливы. Расставил на столе аккуратно, в ряд.
— Я к Стрельцовым ездила, — сказала я.
Он кивнул, будто знал.
— Она мне рассказала про суд. Про то, что ты Андрею сказал.
Дед сел. Долго вытирал ладони о колени.
— Я ему сказал: спроси у Верки, к кому она в Заречье на автобусе таскается.
— Ты знал, что это неправда?
— Я знал, что он её бьёт, — сказал дед. — И что она от меня это прячет. Я хотел, чтоб он ушёл. Чтоб озлился и ушёл из дома. Ты не думай, что я его на Мишку наводил. Я про Мишку ни слова не сказал. Я вообще имени не называл.
— А ему и не надо было. Ему хватило Заречья.
— Хватило, — согласился он.
Мы сидели друг напротив друга, и три банки стояли между нами, как забор.
— Мама поэтому с тебя клятву взяла? — спросила я. — Не чтобы меня уберечь. Чтоб я не узнала, что это ты начал.
— И поэтому тоже.
Вот тут я и сказала то, за что потом расплачивалась долго. Что он двадцать семь лет играл в святого деда, что мой отец стоял у нашей калитки, а я в это время была на речке, что бархатцы он сажает не для мамы, а для себя, чтоб не так тошно было. Я говорила негромко, потому что Нина спала.
Он не спорил. Взял сумку.
— Огурцы в холодильник не убирай, — сказал он в прихожей. — Они и так стоят.
Я думала, он уехал на своём автобусе в шесть двадцать. Он не уехал.
Через два дня позвонила Людмила Ивановна.
— Забери своего деда, — сказала она вместо «здравствуйте». — Он у меня под дверью два часа простоял. Соседи спрашивают, кто это.
— Он в городе?
— Уже нет, слава богу. Уехал. Ты его подослала?
— Нет.
— Он мне через дверь говорил, что это он виноват. Что не Андрей, а он. Мне-то что с этого? Мне Мишку теперь принесут?
Она замолчала, и я слышала, как она дышит.
— Я Кириллу позвонила, — сказала она наконец. — Пусть приезжает и сам разбирается. Я не буду ни за него, ни за вас. Я старая.
Кирилл приехал в середине октября.
Он позвонил снизу, сказал, что стоит у подъезда, и я вынесла Нину сама, потому что не хотела его в квартире. Мы пошли к площадке, где качели и одна нормальная лавка. Он шёл рядом и держал руки в карманах.
Загорел, похудел, отрастил бороду. Чужой мужик.
— Я не знал, что она в больнице лежала, — сказал он.
— Ты вообще ничего не знал. Ты телефон выключил.
— Да.
— Кирилл, ты мог написать одно слово.
— Какое? — Он посмотрел на меня, и я увидела то самое пятнышко в глазу, чайное на голубом. — Ну какое слово, Даш? «Извини»? Я в ту ночь от матери вышел и до утра по городу ездил. Я к тебе три раза подъезжал. У тебя в кухне свет горел. Я стоял и думал: сейчас поднимусь и скажу — слушай, у меня для тебя новость про твоего папу. И не поднялся.
— И уехал в Уренгой.
— Не сразу. Сначала на Кубань, к брату двоюродному. Там не пошло.
Он сел на лавку. Я осталась стоять с коляской.
— Мать говорит, глаза у неё дедовы, — сказал он. — Отцовы то есть.
— У неё разные глаза. Один голубой, один почти чёрный. В роддоме врач сказала — бывает, это не болезнь.
— Покажешь?
Я откинула капюшон. Нина как раз не спала, лежала и смотрела в небо, как они все смотрят в этом возрасте — не на тебя, а сквозь. Кирилл нагнулся, посмотрел и очень быстро выпрямился, как будто обжёгся.
— Я деньги перевёл, — сказал он. — Сегодня. Сорок. Буду каждый месяц, у меня вахта нормально оплачивается.
— Спасибо.
— Ты не думай, я не откупаюсь.
— Кирилл, я не сказала ни слова.
— У тебя лицо сказало.
Мы помолчали. Мимо прошла женщина с таксой, такса обнюхала колесо коляски.
— Я хочу, чтобы ты подал на признание отцовства, — сказала я. — Через ЗАГС. Она сейчас записана без отца, прочерк. Я не хочу, чтоб у неё был прочерк.
— Зачем? — спросил он. — Деньги я и так буду.
— Затем, что я не хочу через двенадцать лет придумывать ей утонувшего папу.
Он понял. Я видела, что понял, — он поморщился, потёр лоб.
— Мать не переживёт, — сказал он. — Она эту фамилию…
— Фамилия твоя. Не её.
— Ты не понимаешь. Она с шести моих лет одна. Я ей единственный.
— Я понимаю, — сказала я. — Я всё понимаю, Кирилл, я просто не могу с этим согласиться.
Он сидел, сгорбившись, локти на коленях, и мне вдруг стало ясно, что он не подлец и не герой, а обыкновенный мужик тридцати трёх лет, которому в одну ночь дали слишком тяжёлое, и он его уронил. И что в следующий раз, когда дадут тяжёлое, он опять уронит. И что от этого знания никуда не деться.
— В четверг могу, — сказал он. — У меня билет обратно семнадцатого.
Вечером я отправила деду фотографию — Нина в кресле, руки в стороны, рот открыт. Без подписи.
Он ответил через час, двумя пальцами, я представляю, как он тыкал: «Похожа на Веру».
В ЗАГСе была очередь из двух беременных и одной пары, которая ругалась шёпотом. Кирилл опоздал на двадцать минут, пришёл с паспортом в пакете, потому что «в кармане мнётся». Мы заполняли бланки на подоконнике, он два раза испортил и просил новый.
Женщина за стеклом спросила:
— Отчество ребёнку меняем? Фамилию?
Я сказала:
— Отчество. Фамилия моя останется.
Кирилл не спорил. Только шевельнул плечом.
Всё заняло минут сорок. Мы вышли, я держала папку с бумагами, он катил коляску до крыльца и там отдал мне, как отдают чужую вещь.
У обочины стояла его серая «Гранта». На пассажирском сиденье сидела Людмила Ивановна.
Она не вышла. Смотрела прямо перед собой, на дорогу, в своём тёмном платке. Я подошла и постучала по стеклу. Она опустила его наполовину.
— Мы записались, — сказала я. — Кирилловна.
— Ну, — сказала она.
Помолчали.
— Ночью спит?
— Часа три подряд. Потом орёт.
— Мишка тоже так спал, — сказала она и почему-то поправила платок. — До года. Я думала, с ума сойду.
Кирилл открыл водительскую дверь, сел, завёл. Людмила Ивановна взялась за ручку стеклоподъёмника и остановилась.
— Дед-то твой живой?
— Живой.
— Ты ему передай…
Она подумала, махнула рукой, подняла стекло, и они уехали.
До поликлиники было три остановки, но я пошла пешком — Нина в последнее время засыпала только на ходу, а мне надо было, чтоб она спала.







