Семейные драмы 8 мин чтения 112

Незнакомец отдал мне почку, спас жизнь, а через месяц сделал предложение. Уже после свадьбы он признался, зачем на самом деле всё это начал, и у меня все онемело.

Незнакомец отдал мне почку, спас жизнь, а через месяц сделал предложение. Уже после свадьбы он признался, зачем на самом

В 31 год моя жизнь свелась к диализу, лекарствам и ожиданию донора. Когда врач сказал: «Для вас нашли почку», я не сразу поверила. Моим донором оказался совершенно чужой человек — Артём. Я вообще не понимала, почему совершенно чужой человек решил отдать мне почку, но операция состоялась, и прошла успешно.

Пока я восстанавливалась, Артём всё чаще появлялся рядом: приносил кофе, книги, просто сидел и разговаривал со мной. Постепенно он стал мне самым близким человеком, и я влюбилась в него раньше, чем успела это признать.

Через месяц он пришёл ко мне с другим лицом — таким, будто заранее знал, что сейчас перевернёт всё.

— Мне нужно сказать тебе кое-что важное, — тихо сказал он. — У меня рак. Агрессивная форма.

У меня внутри всё заледенело.

А потом он взял меня за руку и добавил:

— Я не хочу прожить то время, которое у меня осталось, в одиночестве.

После этих слов он достал кольцо.

— Выходи за меня.

Это звучало безумно. Но я уже любила его и тогда думала только об одном: если человек спас мне жизнь, а теперь просит просто быть рядом, я не могу отвернуться.

Я сказала «да».

Перед свадьбой я попросила его только об одном:

— Никаких секретов. Если мы это делаем, то без лжи и без сюрпризов после.

Он сразу кивнул.

— Обещаю. Никаких.

Мы расписались на маленькой тихой церемонии. И почти сразу после этого Артём крепко сжал мою ладонь и наклонился ко мне.

— Теперь я наконец могу признаться, зачем на самом деле всё это было.

У меня пересохло во рту.

— Что именно?

Он посмотрел на меня так, что я впервые по-настоящему испугалась. Не болезни. Не будущего. А его ответа.

А потом прошептал:

— У меня есть дочь. И она до сих пор не знает, что я только что женился на женщине, ради которой отдал свою почку....

Я убрала руку. Не резко, не напоказ — ладонь сама съехала с его пальцев на колено и там осталась.

Мы сидели на бархатной банкетке в коридоре загса. Мимо прошла пара с шариками, женщина в блёстках несла папку с чужими свидетельствами. У меня в сумке лежали таблетки на два приёма и наше, ещё тёплое от принтера.

— Сколько ей лет?

— Семнадцать. В июне восемнадцать.

— Где она?

— В Клину. С матерью.

— Ты полчаса назад пообещал, что никаких сюрпризов, — сказала я. Голос вышел ровный, и меня это самой удивило.

— Это не сюрприз. Это дочь.

— Артём.

Он потёр лоб ладонью — жест, который я к тому времени знала лучше, чем собственные анализы.

— Я не то чтобы скрывал. Просто не было момента. Ты лежала, потом ты вставала, потом я пришёл к тебе с этим своим... — он неопределённо махнул в сторону живота, где у него был шов. — Ну а когда бы я это сказал? «Кстати, у меня Вера»?

— Позвони ей.

— Сейчас?

— Сейчас.

Он достал телефон и очень долго его разблокировал. Пошли гудки, четыре или пять, потом сброс. Он посмотрел на экран так, будто там могло появиться объяснение.

— Она на подготовке к экзаменам. Перезвонит.

— Дай мне её номер.

— Не надо.

— Дай номер, Артём.

Он дал. И это было первое, что он сделал для меня после свадьбы.

Я написала ей вечером, из кухни, пока он спал на диване с не выключенным телевизором. Написала коротко: меня зовут Марина, мы с вашим папой сегодня расписались, я не знала о вас до сегодняшнего дня, простите.

Она ответила через двое суток, ночью.

«Поздравляю. Он вам шов показывал? Мне он фотографию присылал. Прямо из палаты».

Я перечитала это раз двадцать. Потом посмотрела на спящего мужа — мы были женаты третий день — и поняла, что не знаю, что делать со злостью, которая во мне поднимается, потому что злиться на человека, чья почка работает у тебя внутри, оказалось технически невозможно. Она просто некуда девалась.

В субботу я сказала Артёму, что еду к сестре, а сама поехала в Клин.

Мы встретились у кафе возле вокзала. Вера пришла с матерью, и это меня сбило: я почему-то думала, что семнадцатилетняя девочка придёт одна. Лариса оказалась моей ровесницей или чуть старше, в лёгкой куртке, с телефоном в руке — было видно, что дома оставлен маленький ребёнок и время у неё считанное.

— Вы извините, — сказала она сразу, садясь. — Я не воевать. Я просто посмотреть, кто вы.

Вера села боком, не снимая рюкзак. Худая, с обкусанным лаком на ногтях, очень похожая на него — тот же жест, потереть лоб.

— Я не знала, что у него есть дочь, — сказала я. — До самого загса.

— А мы знали, что у него есть вы, — ответила Вера. — С марта. Он писал. «Спас человека». Фотографию капельницы прислал. Потом фотографию шва. Потом какую-то статью, там про доноров было.

— Вер, — сказала Лариса.

— Что «Вер»? Я же не ругаюсь.

Официантка принесла морс, которого никто не заказывал, и ушла. Я сидела и понимала, что сейчас скажу то, что говорить не имею права, и одновременно понимала, что если я этого не скажу, то они узнают об этом от него — то есть, скорее всего, не узнают вообще.

— Он вам не писал про диагноз?

Лариса подняла глаза.

— Какой диагноз?

— У него лимфома. Агрессивная. Он сказал мне об этом в апреле.

Вера очень аккуратно поставила стакан на стол.

— Врёте, — сказала она.

— Нет.

— Врёте оба. Это же он вас прислал, да? Он всегда так делает, только раньше сам приезжал.

— Вера, — сказала Лариса, но уже другим тоном, и положила ладонь ей на запястье. Вера руку выдернула, встала и ушла к окну, к автоматам с шоколадками, и стояла там, повернувшись к нам спиной.

Лариса помолчала.

— У неё через десять дней экзамен. Первый. Профильная математика.

— Я не подумала.

— Вы не подумали, — согласилась она без нажима. — Он тоже никогда не думает. Он не злой, вы не решите. Он просто всегда делает большое, а маленького не умеет. Уйти умеет красиво. Прийти умеет красиво. Позвонить в среду просто так — нет.

Она достала кошелёк, чтобы заплатить за морс, который никто не пил, и я почему-то не стала спорить из-за этих ста сорока рублей.

Дома был скандал. Настоящий, первый в нашей короткой семейной жизни.

— Ты полезла, — сказал Артём. Он стоял в дверях кухни и не входил. — Кто тебя просил?

— Ты женился на мне и не сказал ей. Она узнала бы через год. От знакомых.

— Я собирался.

— Когда?

— После экзаменов! — он всё-таки вошёл и сел, и сразу стало видно, какой он усталый. — Я хотел, чтобы она узнала обо мне сначала хоть что-то хорошее. Понимаешь? Хоть один раз хорошее.

— Она узнала. Ты ей шов сфотографировал.

Он посмотрел на меня, и я в первый раз пожалела о сказанном.

Через неделю мы поехали в диспансер. Я сидела в кабинете, потому что он попросил: «Ты запоминай, я не запоминаю». Врач, немолодая женщина с очень тихим голосом, листала бумаги и задавала обычные вопросы. Когда появились узлы. Терял ли вес. Потливость ночью.

— Поты когда начались?

— В январе, — сказал Артём.

Я услышала это и продолжала сидеть. Врач писала. Ручка скрипела.

— То есть до операции, — сказала врач, не поднимая головы.

— До какой операции? — она посмотрела в бумаги. — А. Донорство. Март.

— Ну да, — сказал Артём.

Я вышла в коридор, дошла до конца, до окна с решёткой, и стояла там, пока он не вышел с направлениями.

В машине я спросила:

— Ты знал.

— Я не знал, что это. Я думал, щитовидка. Или нервы. У меня был год такой, что...

— Ты сдавал анализы перед донорством. Тебя спрашивали то же самое, что сегодня. Слово в слово.

Он молчал, глядя на парковочный барьер.

— Меня бы не взяли, — сказал он наконец. — Скажи я про эти поты — меня бы гоняли по обследованиям три месяца, потом ещё три. А ты сидела на диализе четвёртый год. Ты сама говорила: у тебя вены заканчиваются.

И вот тут было самое паршивое: он был прав. Не полностью, не морально, но в той части, где я живая, а не в очереди, он был прав, и я это знала.

— Ты понимаешь, что могло быть со мной? — сказала я. — Мне пересадили твою почку. Твою, январскую.

— Тебе всё проверили.

— Мне проверили то, что ты не скрыл.

Он повернулся ко мне.

— Марин. Если бы я тогда всё рассказал, я бы сейчас сидел один со своей лимфомой, а ты — на аппарате. Кому было бы лучше?

— Мне надо позвонить Наталье Сергеевне, — сказала я.

Наталья Сергеевна — мой координатор в центре трансплантации. Она выслушала меня, не перебивая, и потом сказала фразу, от которой у меня руки стали холодные: «Марина, приезжайте завтра, не в пятницу. Завтра».

Дальше был месяц, о котором я стараюсь не вспоминать подробно. Кровь, КТ, ещё кровь, разговоры в кабинете, где мне очень спокойным голосом объясняли, что вероятность передачи мала, что такое бывает крайне редко, но наблюдать нас будут долго, годами. Мне снизили дозу препаратов, которые не дают почке отторгнуться, — потому что эти же препараты в моём случае не нужны были в прежнем количестве. Через две недели креатинин пополз вверх. Ещё через десять дней его отыграли обратно, но я в те дни просыпалась в четыре утра и лежала, прислушиваясь к боку, будто там что-то могло звякнуть.

Ира, моя сестра, приехала на второй день, привезла кастрюлю супа и своё лицо, на котором всё было написано заранее.

— Я тебе говорила.

— Ир, не сейчас.

— Я тебе в апреле говорила: не расписывайся с человеком, которого ты знаешь три месяца, и половину из них ты была под наркозом.

Она поставила кастрюлю, села, и вдруг у неё дёрнулся подбородок.

— Я же его нашла, — сказала она. — Ты понимаешь? Это я тогда писала во все эти группы. «Помогите, сестра, четвёртый год, третья группа». Мне человек двести написали, из них сто девяносто восемь — мошенники. А он написал нормально.

— Ира.

— Меня не взяли. У меня давление и вот эта дурацкая моя история с сахаром. Меня даже до конца обследовать не стали, сразу сказали — нет. Я два года тебе катетер обрабатывала, я тебя из ванной поднимала, а почку отдал он. И теперь он ещё и герой, и ещё и умирает, и на него даже орать нельзя.

Мы сидели на кухне и обе смотрели на кастрюлю.

— Можно, — сказала я. — Я уже.

В июне Артём отказался от лечения.

Он сообщил это буднично, за завтраком, намазывая масло: он всё обдумал, схема тяжёлая, шансы не такие, чтобы ради них полгода лежать под капельницами, и он хочет прожить оставшееся время как человек, а не как пациент. Съездить в Карелию. Доделать баню у брата в Тульской. Побыть со мной.

— И с Верой, — добавил он.

— Она сдаёт экзамены.

— Ну вот сдаст.

Я поставила чашку.

— Ты понимаешь, что тебе предлагают лечение, а не паллиатив? Тебе врач сказала: агрессивная, но отвечает. Ты слышал это своими ушами, я рядом сидела.

— Я слышал, какой процент.

— Ты слышал то, что тебе удобно.

Он улыбнулся — беззлобно, устало.

— Марин, я не боюсь.

— А я боюсь, — сказала я. — И я тебе не зритель.

Он не понял. Он правда не понял, я видела.

Я собрала сумку и уехала к себе, в свою однушку в Некрасовке, где с марта жила Ира. Одиннадцать дней я спала на её раскладном кресле, ходила на анализы, работала — я бухгалтер на удалёнке, у меня три маленькие фирмы, — и не отвечала на его сообщения. Он писал коротко: «ты права», «я подумаю», «купил абрикосы, они тут дурацкие». На девятый день написал: «Вера сдала математику на 68».

На двенадцатый день мне позвонила Вера.

Не Артём. Вера.

Она приехала в Москву на консультацию перед последним экзаменом и попросила встретиться. Мы сидели во дворе возле её колледжа — она уже подала документы в Тверь, на технолога, — и она ела мороженое, роняя на джинсы.

— Он не лечится, да? — спросила она.

— Пока нет.

— Мама сказала, он будет так делать. Она сказала: он выберет вариант, где красиво.

Она вытерла руку о рюкзак.

— Я ему в октябре кое-что сказала, — проговорила она. — Он приехал на мой день рождения, через два года, привёз телефон. Хороший, дорогой. И такой: «Верунь, я исправлюсь». А я ему сказала: ты за всю жизнь ни одному человеку ничего не отдал. Ни одной вещи, ни одного дня. Только обещаешь.

Она посмотрела на меня, и я увидела, что она не плачет и очень старается, чтобы это выглядело как выбор, а не как усилие.

— А в марте он мне прислал фотографию шва.

Я долго молчала.

— Вера, ты тут ни при чём.

— Да я знаю, что ни при чём, — сказала она с внезапной злостью. — Я не дура. Просто он теперь так: раз — и почку. Раз — и женился. Раз — и умер. А в среду позвонить — этого не будет. И теперь я всю жизнь буду помнить, что я это сказала.

Она встала, отряхнула джинсы.

— Вы к нему вернётесь?

— Не знаю.

— Вернитесь, — сказала она. — Не ради него. Он всё равно не поймёт. Просто там больше никого.

Я вернулась в тот же вечер. И не потому, что она попросила, — а потому что мне было куда возвращаться, а ей нет, и это оказалось важнее, чем моя правота.

Решать в итоге пришлось не ему и не мне.

Двадцать шестого июня, ночью, я проснулась от того, что он ходит по коридору. Лицо у него было отёкшее, шея толще обычного, воротник футболки врезался. Он сказал, что душно. Я вызвала скорую в четыре утра, и его увезли, и в приёмном молодой врач с очень усталым лицом сказал слово, которое я тогда услышала впервые, и сразу за ним — «начинаем сегодня, тянуть нельзя».

Никакой Карелии не было. Не было бани в Тульской и не было красиво.

Первый курс он перенёс тяжело. На третий день его рвало так, что лопнули сосуды в глазах, и он лежал с багровыми белками и просил не включать свет. На пятый — орал на меня из-за того, что я купила не ту минералку. Потом извинялся. Потом снова орал, уже из-за пульта. Он похудел на четырнадцать килограммов, у него вылезли волосы, и, когда они полезли, он трое суток не выходил из комнаты, а на четвёртые вышел бритый и сказал: «Ну и ладно, я в армии такой ходил».

Он оказался ужасным больным. Ныл. Врал врачам, что температуры не было. Прятал в тумбочке сушки, которые ему было нельзя. Один раз, в сентябре, перед третьим курсом, сел на кровати и сказал, что не поедет, что всё, хватит, и я тридцать минут разговаривала с ним, как с ребёнком, а потом просто вызвала такси и стояла у двери с его сумкой, пока он одевался.

Ничего героического в этом не было ни одной минуты.

Вера приезжала. Не часто — раз в три недели, иногда реже. В первый раз она вошла в квартиру, посмотрела на него, лысого, в шапке, и сказала: «Ну ты и красавец». Он засмеялся, и смех перешёл в кашель, и она стояла и ждала, пока он откашляется, не подходя.

Они не помирились. Я думаю, они и не собирались. Она не называла его папой, он не говорил ей, что исправится, — по-моему, он вообще перестал говорить эту фразу, потому что она стала звучать неприлично. Он спрашивал про общежитие, про какой-то её курсовой проект по хлебопечению, и один раз, когда она сказала, что у неё нет нормальной куртки, он не перевёл ей денег красивым жестом и не заказал ничего дорогого, а поехал с Ирой — с Ирой, представьте, они за это лето начали разговаривать — в «Спортмастер» на распродажу и три часа выбирал.

В ноябре после четвёртого курса ему сделали контрольное обследование. Опухолевые массы уменьшились сильно. Врач сказала: «Отвечаем хорошо, продолжаем, никаких выводов пока». Артём вышел из кабинета и в лифте сказал мне:

— Ты понимаешь, что я, может, не умру?

— Понимаю.

— Тогда получается некрасиво, — сказал он. — Я тебя позвал замуж помирать. А я, может, не помру.

— Это мы как-нибудь переживём.

Он засмеялся, но я видела, что ему правда не по себе. Человек, который умел только один жест — огромный, разовый, окончательный, — впервые оказался перед перспективой длинной, скучной, тянущейся жизни, в которой надо звонить в среду.

Не знаю, справится ли он. Я не знаю даже, что у нас за брак, и люблю ли я его, или это просто то, что вырастает между двумя людьми, у которых один орган на двоих и одна общая куча справок. Я перестала пытаться отделить одно от другого.

Двадцатого декабря у меня был мой собственный контроль в центре. Годовой. Кровь, УЗИ, разговор с Натальей Сергеевной, которая сказала, что за мной будут смотреть ещё долго и чтобы я не выдумывала лишнего.

Артём поехал со мной. Сидел в коридоре в своей шапке, держал папку с моими выписками обеими руками и мою куртку на коленях. Медсестра, выглянув из кабинета, спросила, кто со мной.

— Сопровождающий, — сказал он и встал.

Про почку он не сказал ни слова.