В 31 год моя жизнь свелась к диализу, лекарствам и ожиданию донора. Когда врач сказал: «Для вас нашли почку», я не сразу поверила. Моим донором оказался совершенно чужой человек — Артём. Я вообще не понимала, почему совершенно чужой человек решил отдать мне почку, но операция состоялась, и прошла успешно.
Пока я восстанавливалась, Артём всё чаще появлялся рядом: приносил кофе, книги, просто сидел и разговаривал со мной. Постепенно он стал мне самым близким человеком, и я влюбилась в него раньше, чем успела это признать.
Через месяц он пришёл ко мне с другим лицом — таким, будто заранее знал, что сейчас перевернёт всё.
— Мне нужно сказать тебе кое-что важное, — тихо сказал он. — У меня рак. Агрессивная форма.
У меня внутри всё заледенело.
А потом он взял меня за руку и добавил:
— Я не хочу прожить то время, которое у меня осталось, в одиночестве.
После этих слов он достал кольцо.
— Выходи за меня.
Это звучало безумно. Но я уже любила его и тогда думала только об одном: если человек спас мне жизнь, а теперь просит просто быть рядом, я не могу отвернуться.
Я сказала «да».
Перед свадьбой я попросила его только об одном:
— Никаких секретов. Если мы это делаем, то без лжи и без сюрпризов после.
Он сразу кивнул.
— Обещаю. Никаких.
Мы расписались на маленькой тихой церемонии. И почти сразу после этого Артём крепко сжал мою ладонь и наклонился ко мне.
— Теперь я наконец могу признаться, зачем на самом деле всё это было.
У меня пересохло во рту.
— Что именно?
Он посмотрел на меня так, что я впервые по-настоящему испугалась. Не болезни. Не будущего. А его ответа.
А потом прошептал:
— У меня есть дочь. И она до сих пор не знает, что я только что женился на женщине, ради которой отдал свою почку....
Я убрала руку. Не резко, не напоказ — ладонь сама съехала с его пальцев на колено и там осталась.
Мы сидели на бархатной банкетке в коридоре загса. Мимо прошла пара с шариками, женщина в блёстках несла папку с чужими свидетельствами. У меня в сумке лежали таблетки на два приёма и наше, ещё тёплое от принтера.
— Сколько ей лет?
— Семнадцать. В июне восемнадцать.
— Где она?
— В Клину. С матерью.
— Ты полчаса назад пообещал, что никаких сюрпризов, — сказала я. Голос вышел ровный, и меня это самой удивило.
— Это не сюрприз. Это дочь.
— Артём.
Он потёр лоб ладонью — жест, который я к тому времени знала лучше, чем собственные анализы.
— Я не то чтобы скрывал. Просто не было момента. Ты лежала, потом ты вставала, потом я пришёл к тебе с этим своим... — он неопределённо махнул в сторону живота, где у него был шов. — Ну а когда бы я это сказал? «Кстати, у меня Вера»?
— Позвони ей.
— Сейчас?
— Сейчас.
Он достал телефон и очень долго его разблокировал. Пошли гудки, четыре или пять, потом сброс. Он посмотрел на экран так, будто там могло появиться объяснение.
— Она на подготовке к экзаменам. Перезвонит.
— Дай мне её номер.
— Не надо.
— Дай номер, Артём.
Он дал. И это было первое, что он сделал для меня после свадьбы.
Я написала ей вечером, из кухни, пока он спал на диване с не выключенным телевизором. Написала коротко: меня зовут Марина, мы с вашим папой сегодня расписались, я не знала о вас до сегодняшнего дня, простите.
Она ответила через двое суток, ночью.
«Поздравляю. Он вам шов показывал? Мне он фотографию присылал. Прямо из палаты».
Я перечитала это раз двадцать. Потом посмотрела на спящего мужа — мы были женаты третий день — и поняла, что не знаю, что делать со злостью, которая во мне поднимается, потому что злиться на человека, чья почка работает у тебя внутри, оказалось технически невозможно. Она просто некуда девалась.
В субботу я сказала Артёму, что еду к сестре, а сама поехала в Клин.
Мы встретились у кафе возле вокзала. Вера пришла с матерью, и это меня сбило: я почему-то думала, что семнадцатилетняя девочка придёт одна. Лариса оказалась моей ровесницей или чуть старше, в лёгкой куртке, с телефоном в руке — было видно, что дома оставлен маленький ребёнок и время у неё считанное.
— Вы извините, — сказала она сразу, садясь. — Я не воевать. Я просто посмотреть, кто вы.
Вера села боком, не снимая рюкзак. Худая, с обкусанным лаком на ногтях, очень похожая на него — тот же жест, потереть лоб.
— Я не знала, что у него есть дочь, — сказала я. — До самого загса.
— А мы знали, что у него есть вы, — ответила Вера. — С марта. Он писал. «Спас человека». Фотографию капельницы прислал. Потом фотографию шва. Потом какую-то статью, там про доноров было.
— Вер, — сказала Лариса.
— Что «Вер»? Я же не ругаюсь.
Официантка принесла морс, которого никто не заказывал, и ушла. Я сидела и понимала, что сейчас скажу то, что говорить не имею права, и одновременно понимала, что если я этого не скажу, то они узнают об этом от него — то есть, скорее всего, не узнают вообще.
— Он вам не писал про диагноз?
Лариса подняла глаза.
— Какой диагноз?
— У него лимфома. Агрессивная. Он сказал мне об этом в апреле.
Вера очень аккуратно поставила стакан на стол.
— Врёте, — сказала она.
— Нет.
— Врёте оба. Это же он вас прислал, да? Он всегда так делает, только раньше сам приезжал.
— Вера, — сказала Лариса, но уже другим тоном, и положила ладонь ей на запястье. Вера руку выдернула, встала и ушла к окну, к автоматам с шоколадками, и стояла там, повернувшись к нам спиной.
Лариса помолчала.
— У неё через десять дней экзамен. Первый. Профильная математика.
— Я не подумала.
— Вы не подумали, — согласилась она без нажима. — Он тоже никогда не думает. Он не злой, вы не решите. Он просто всегда делает большое, а маленького не умеет. Уйти умеет красиво. Прийти умеет красиво. Позвонить в среду просто так — нет.
Она достала кошелёк, чтобы заплатить за морс, который никто не пил, и я почему-то не стала спорить из-за этих ста сорока рублей.
Дома был скандал. Настоящий, первый в нашей короткой семейной жизни.
— Ты полезла, — сказал Артём. Он стоял в дверях кухни и не входил. — Кто тебя просил?
— Ты женился на мне и не сказал ей. Она узнала бы через год. От знакомых.
— Я собирался.
— Когда?
— После экзаменов! — он всё-таки вошёл и сел, и сразу стало видно, какой он усталый. — Я хотел, чтобы она узнала обо мне сначала хоть что-то хорошее. Понимаешь? Хоть один раз хорошее.
— Она узнала. Ты ей шов сфотографировал.
Он посмотрел на меня, и я в первый раз пожалела о сказанном.
Через неделю мы поехали в диспансер. Я сидела в кабинете, потому что он попросил: «Ты запоминай, я не запоминаю». Врач, немолодая женщина с очень тихим голосом, листала бумаги и задавала обычные вопросы. Когда появились узлы. Терял ли вес. Потливость ночью.
— Поты когда начались?
— В январе, — сказал Артём.
Я услышала это и продолжала сидеть. Врач писала. Ручка скрипела.
— То есть до операции, — сказала врач, не поднимая головы.
— До какой операции? — она посмотрела в бумаги. — А. Донорство. Март.
— Ну да, — сказал Артём.
Я вышла в коридор, дошла до конца, до окна с решёткой, и стояла там, пока он не вышел с направлениями.
В машине я спросила:
— Ты знал.
— Я не знал, что это. Я думал, щитовидка. Или нервы. У меня был год такой, что...
— Ты сдавал анализы перед донорством. Тебя спрашивали то же самое, что сегодня. Слово в слово.
Он молчал, глядя на парковочный барьер.
— Меня бы не взяли, — сказал он наконец. — Скажи я про эти поты — меня бы гоняли по обследованиям три месяца, потом ещё три. А ты сидела на диализе четвёртый год. Ты сама говорила: у тебя вены заканчиваются.
И вот тут было самое паршивое: он был прав. Не полностью, не морально, но в той части, где я живая, а не в очереди, он был прав, и я это знала.
— Ты понимаешь, что могло быть со мной? — сказала я. — Мне пересадили твою почку. Твою, январскую.
— Тебе всё проверили.
— Мне проверили то, что ты не скрыл.
Он повернулся ко мне.
— Марин. Если бы я тогда всё рассказал, я бы сейчас сидел один со своей лимфомой, а ты — на аппарате. Кому было бы лучше?
— Мне надо позвонить Наталье Сергеевне, — сказала я.
Наталья Сергеевна — мой координатор в центре трансплантации. Она выслушала меня, не перебивая, и потом сказала фразу, от которой у меня руки стали холодные: «Марина, приезжайте завтра, не в пятницу. Завтра».
Дальше был месяц, о котором я стараюсь не вспоминать подробно. Кровь, КТ, ещё кровь, разговоры в кабинете, где мне очень спокойным голосом объясняли, что вероятность передачи мала, что такое бывает крайне редко, но наблюдать нас будут долго, годами. Мне снизили дозу препаратов, которые не дают почке отторгнуться, — потому что эти же препараты в моём случае не нужны были в прежнем количестве. Через две недели креатинин пополз вверх. Ещё через десять дней его отыграли обратно, но я в те дни просыпалась в четыре утра и лежала, прислушиваясь к боку, будто там что-то могло звякнуть.
Ира, моя сестра, приехала на второй день, привезла кастрюлю супа и своё лицо, на котором всё было написано заранее.
— Я тебе говорила.
— Ир, не сейчас.
— Я тебе в апреле говорила: не расписывайся с человеком, которого ты знаешь три месяца, и половину из них ты была под наркозом.
Она поставила кастрюлю, села, и вдруг у неё дёрнулся подбородок.
— Я же его нашла, — сказала она. — Ты понимаешь? Это я тогда писала во все эти группы. «Помогите, сестра, четвёртый год, третья группа». Мне человек двести написали, из них сто девяносто восемь — мошенники. А он написал нормально.
— Ира.
— Меня не взяли. У меня давление и вот эта дурацкая моя история с сахаром. Меня даже до конца обследовать не стали, сразу сказали — нет. Я два года тебе катетер обрабатывала, я тебя из ванной поднимала, а почку отдал он. И теперь он ещё и герой, и ещё и умирает, и на него даже орать нельзя.
Мы сидели на кухне и обе смотрели на кастрюлю.
— Можно, — сказала я. — Я уже.
В июне Артём отказался от лечения.
Он сообщил это буднично, за завтраком, намазывая масло: он всё обдумал, схема тяжёлая, шансы не такие, чтобы ради них полгода лежать под капельницами, и он хочет прожить оставшееся время как человек, а не как пациент. Съездить в Карелию. Доделать баню у брата в Тульской. Побыть со мной.
— И с Верой, — добавил он.
— Она сдаёт экзамены.
— Ну вот сдаст.
Я поставила чашку.
— Ты понимаешь, что тебе предлагают лечение, а не паллиатив? Тебе врач сказала: агрессивная, но отвечает. Ты слышал это своими ушами, я рядом сидела.
— Я слышал, какой процент.
— Ты слышал то, что тебе удобно.
Он улыбнулся — беззлобно, устало.
— Марин, я не боюсь.
— А я боюсь, — сказала я. — И я тебе не зритель.
Он не понял. Он правда не понял, я видела.
Я собрала сумку и уехала к себе, в свою однушку в Некрасовке, где с марта жила Ира. Одиннадцать дней я спала на её раскладном кресле, ходила на анализы, работала — я бухгалтер на удалёнке, у меня три маленькие фирмы, — и не отвечала на его сообщения. Он писал коротко: «ты права», «я подумаю», «купил абрикосы, они тут дурацкие». На девятый день написал: «Вера сдала математику на 68».
На двенадцатый день мне позвонила Вера.
Не Артём. Вера.
Она приехала в Москву на консультацию перед последним экзаменом и попросила встретиться. Мы сидели во дворе возле её колледжа — она уже подала документы в Тверь, на технолога, — и она ела мороженое, роняя на джинсы.
— Он не лечится, да? — спросила она.
— Пока нет.
— Мама сказала, он будет так делать. Она сказала: он выберет вариант, где красиво.
Она вытерла руку о рюкзак.
— Я ему в октябре кое-что сказала, — проговорила она. — Он приехал на мой день рождения, через два года, привёз телефон. Хороший, дорогой. И такой: «Верунь, я исправлюсь». А я ему сказала: ты за всю жизнь ни одному человеку ничего не отдал. Ни одной вещи, ни одного дня. Только обещаешь.
Она посмотрела на меня, и я увидела, что она не плачет и очень старается, чтобы это выглядело как выбор, а не как усилие.
— А в марте он мне прислал фотографию шва.
Я долго молчала.
— Вера, ты тут ни при чём.
— Да я знаю, что ни при чём, — сказала она с внезапной злостью. — Я не дура. Просто он теперь так: раз — и почку. Раз — и женился. Раз — и умер. А в среду позвонить — этого не будет. И теперь я всю жизнь буду помнить, что я это сказала.
Она встала, отряхнула джинсы.
— Вы к нему вернётесь?
— Не знаю.
— Вернитесь, — сказала она. — Не ради него. Он всё равно не поймёт. Просто там больше никого.
Я вернулась в тот же вечер. И не потому, что она попросила, — а потому что мне было куда возвращаться, а ей нет, и это оказалось важнее, чем моя правота.
Решать в итоге пришлось не ему и не мне.
Двадцать шестого июня, ночью, я проснулась от того, что он ходит по коридору. Лицо у него было отёкшее, шея толще обычного, воротник футболки врезался. Он сказал, что душно. Я вызвала скорую в четыре утра, и его увезли, и в приёмном молодой врач с очень усталым лицом сказал слово, которое я тогда услышала впервые, и сразу за ним — «начинаем сегодня, тянуть нельзя».
Никакой Карелии не было. Не было бани в Тульской и не было красиво.
Первый курс он перенёс тяжело. На третий день его рвало так, что лопнули сосуды в глазах, и он лежал с багровыми белками и просил не включать свет. На пятый — орал на меня из-за того, что я купила не ту минералку. Потом извинялся. Потом снова орал, уже из-за пульта. Он похудел на четырнадцать килограммов, у него вылезли волосы, и, когда они полезли, он трое суток не выходил из комнаты, а на четвёртые вышел бритый и сказал: «Ну и ладно, я в армии такой ходил».
Он оказался ужасным больным. Ныл. Врал врачам, что температуры не было. Прятал в тумбочке сушки, которые ему было нельзя. Один раз, в сентябре, перед третьим курсом, сел на кровати и сказал, что не поедет, что всё, хватит, и я тридцать минут разговаривала с ним, как с ребёнком, а потом просто вызвала такси и стояла у двери с его сумкой, пока он одевался.
Ничего героического в этом не было ни одной минуты.
Вера приезжала. Не часто — раз в три недели, иногда реже. В первый раз она вошла в квартиру, посмотрела на него, лысого, в шапке, и сказала: «Ну ты и красавец». Он засмеялся, и смех перешёл в кашель, и она стояла и ждала, пока он откашляется, не подходя.
Они не помирились. Я думаю, они и не собирались. Она не называла его папой, он не говорил ей, что исправится, — по-моему, он вообще перестал говорить эту фразу, потому что она стала звучать неприлично. Он спрашивал про общежитие, про какой-то её курсовой проект по хлебопечению, и один раз, когда она сказала, что у неё нет нормальной куртки, он не перевёл ей денег красивым жестом и не заказал ничего дорогого, а поехал с Ирой — с Ирой, представьте, они за это лето начали разговаривать — в «Спортмастер» на распродажу и три часа выбирал.
В ноябре после четвёртого курса ему сделали контрольное обследование. Опухолевые массы уменьшились сильно. Врач сказала: «Отвечаем хорошо, продолжаем, никаких выводов пока». Артём вышел из кабинета и в лифте сказал мне:
— Ты понимаешь, что я, может, не умру?
— Понимаю.
— Тогда получается некрасиво, — сказал он. — Я тебя позвал замуж помирать. А я, может, не помру.
— Это мы как-нибудь переживём.
Он засмеялся, но я видела, что ему правда не по себе. Человек, который умел только один жест — огромный, разовый, окончательный, — впервые оказался перед перспективой длинной, скучной, тянущейся жизни, в которой надо звонить в среду.
Не знаю, справится ли он. Я не знаю даже, что у нас за брак, и люблю ли я его, или это просто то, что вырастает между двумя людьми, у которых один орган на двоих и одна общая куча справок. Я перестала пытаться отделить одно от другого.
Двадцатого декабря у меня был мой собственный контроль в центре. Годовой. Кровь, УЗИ, разговор с Натальей Сергеевной, которая сказала, что за мной будут смотреть ещё долго и чтобы я не выдумывала лишнего.
Артём поехал со мной. Сидел в коридоре в своей шапке, держал папку с моими выписками обеими руками и мою куртку на коленях. Медсестра, выглянув из кабинета, спросила, кто со мной.
— Сопровождающий, — сказал он и встал.
Про почку он не сказал ни слова.







