Долгое время Елена оставалась неподвижной на прохладном кафельном полу в ванной, прижимая влажное полотенце к щеке. Опухшая губа настолько изменила ее лицо, что оно казалось чужим. Левый глаз уже приобретал насыщенный темно-фиолетовый оттенок, и Лена с грустью понимала, что к утру синяк распространится до виска.
Дверь в спальню была плотно закрыта, откуда доносился равномерный храп Максима. Он уснул сразу, даже не удостоив ее взглядом, видимо, считая ее виновной в произошедшем. А виновата она была лишь в том, что не успела приготовить ужин. Он вернулся с работы голодным и раздраженным, а она была занята стиркой. Стиральная машина сломалась, и ей приходилось полоскать белье вручную в тазике.
В ярости Максим бросил портфель на диван и начал кричать, что в их доме невозможно жить, что у других мужчин дома всегда все готово, а она – бездельница, непонятно чем занимающаяся целыми днями. Лена попыталась объяснить ситуацию с машинкой, но он не слушал.
Он грубо схватил тарелку с остывшим супом и с силой бросил ее в стену. Брызги разлетелись по обоям, которые она собственноручно клеила два года назад. В порыве гнева он ударил ее кулаком, отчего она упала и ударилась головой о дверной косяк. Лена поднялась, молча собрала осколки и вытерла стену.
Максим уже спокойно сидел перед телевизором с бутербродом в руках. Она, не говоря ни слова, прошла мимо него в ванную. Затем легла на диван в гостиной, укрывшись старым пледом, и заснула под утро, когда за окном начало светать.
Проснулась рано, проспав всего около трех часов. Лицо горело, и каждое движение челюстью отдавалось тупой болью. Лена встала, взглянула на себя в зеркало и усмехнулась: «Красавица, теперь хоть неделю из дома не выходить».
Она прошла на кухню, налила воды и выпила залпом. В голове стучало, но мысли были на удивление ясными и холодными. Лена открыла холодильник, достала яйца, молоко, муку, а затем большую сковороду, венчик и принялась готовить тесто для блинов.
Движения были отработанными и механическими. Она пекла блины, переворачивала их и складывала стопкой на большое блюдо. Затем достала из холодильника все, что там было: колбасу, сыр, ветчину, помидоры, огурцы и зелень. Нарезала, разложила по тарелкам, сварила кофе, поставила на стол сливки, джем, мед, накрыв стол так, словно ждала гостей.
Максим проснулся около десяти. Лена услышала, как он ворочается в спальне, затем встает и идет в ванную. Она стояла у окна на кухне и наблюдала за дворником Сергеем Матвеевичем, подметавшим дорожки во дворе. Обычное утро понедельника: серое небо, голые деревья, лужи на асфальте.
Максим вышел из ванной и замер в дверях кухни, уставившись на накрытый стол, на гору блинов и на нарезки. Лена увидела, как на его лице появилось довольное выражение. Он даже улыбнулся, потирая руки. «Вот, умница, наконец-то поняла», – сказал он с удовлетворением. «Я же говорил тебе, что нужно просто стараться. Видишь, когда захочешь, можешь все».
Он направился к столу, собираясь сесть на свое обычное место, но вдруг заметил, что там уже кто-то сидит.
На его стуле, у самой стены, сидела Нина Павловна. В пальто, не сняв даже платка, с прямой спиной, положив перед собой связку ключей. Перед ней стояла чашка с кофе, к которому она не притронулась, и тарелка с одним блином, разрезанным на четыре части.
Максим замер посреди кухни в трусах и растянутой футболке.
— Мам? Ты чего в такую рань?
— Половина одиннадцатого, — сказала Нина Павловна. — Лена мне в семь позвонила.
Он медленно повернул голову к жене. Лена стояла у окна и не отходила от него, будто там, за стеклом, у Сергея Матвеевича с его метлой была какая-то безопасность. Она чувствовала, как под кожей стучит в скуле.
— И что ты ей наговорила? — тихо спросил Максим.
— Ничего не наговорила. Сказала: приезжайте, заберите сына.
Она произнесла это ровно, тем самым голосом, каким когда-то по телефону записывала пациентов на четверг к четырнадцати тридцати. Ей самой этот голос показался чужим.
Максим засмеялся. Сел на табуретку с другой стороны стола, придвинул к себе блюдо с блинами, взял сразу три.
— Мам, ну ты видишь, да? Вот с этим я живу. Поругались вечером, бывает у всех. Она с утра драму развела на весь подъезд.
— Я не в подъезде. Я на кухне, — сказала Нина Павловна.
— Тем более. Ешь, остынет.
Он макнул блин в сметану и ел, и Лена смотрела, как он ест, и понимала простую вещь: ему не страшно. Ни капли. Она полночи пекла эти блины, воображая себе сцену, в которой мать хватается за сердце, кричит на него, а он опускает глаза. Ничего этого не было. Была кухня, запах кофе и мужчина, который завтракает.
Нина Павловна встала, обошла стол и остановилась перед Леной. Взяла ее за подбородок сухими холодными пальцами и повернула лицом к окну, к свету. Смотрела долго. Лена терпела.
— Косяком, — сказала она наконец. — Ты ее об косяк уронил?
— Она сама упала.
— Ага, — сказала Нина Павловна и отпустила подбородок. — Собирайся, Максим. Поедешь ко мне, поживешь недельку. Она пусть в себя придет.
— Я не поеду.
— Тогда я не уеду.
— Мам. — Он положил вилку. — Мам, это моя квартира.
— Это моя квартира, — сказала Нина Павловна. — Я тебя в ней прописала, и все.
Максим встал. Он был выше матери на две головы, и в этой тесной кухне между мойкой и столом это вдруг стало очень заметно. Он не кричал, он даже улыбался.
— Хорошо. Тогда пусть она собирается. Дом же твой.
Нина Павловна молчала. Лена смотрела на нее и ждала, и в этом ожидании было унизительно много надежды. Свекровь взяла со стола ключи, подержала в руке, положила обратно.
— Никто никуда не собирается, — сказала она. — Я в четверг приеду.
И ушла. Хлопнула дверь, потом хлопнула дверь лифта, и стало слышно, как во дворе шаркает метла.
Максим доел, вытер рот, аккуратно сложил салфетку.
— Значит, мамочке звонить, — сказал он. — Понял. Учту.
Он оделся и уехал на работу, не хлопнув дверью, и это было хуже, чем если бы хлопнул.
Весь день Лена сидела на кухне среди нетронутых нарезок, которые уже подсыхали и заворачивались по краям. Убрала колбасу в холодильник, сыр в контейнер. Пересчитала деньги: три тысячи четыреста и мелочь в банке из-под кофе. Карта была общая, привязанная к его телефону, и он видел каждую покупку — раньше это казалось удобным.
Она набрала Ирину Львовну из стоматологии, где работала администратором до того, как Максим сказал, что нечего сидеть на телефоне за копейки.
— Ленка! Сто лет! — обрадовалась Ирина Львовна. — Ой, а мест нет сейчас. После Нового года Оксана в декрет, вот тогда точно. Позвони в декабре, ладно?
До декабря было полтора месяца.
На следующее утро Лена надела темные очки — в ноябре, в пасмурь, — намотала шарф до носа и пошла через дорогу, в пекарню «Колосок», где на двери с весны висело объявление, написанное от руки: «Требуется пекарь-продавец. Обучим».
Хозяйку звали Тамара Ивановна, ей было под шестьдесят, у нее были красные руки и голос, которым удобно разговаривать сквозь работающую печь. Она посмотрела на очки, потом велела снять.
Лена сняла.
Тамара Ивановна ничего не сказала. Только спросила:
— Вставать в пять сможешь?
— Смогу.
— Оформлю официально, но первый месяц ученицей, двадцать две. Потом посмотрим. Тесто месить умеешь?
— Блины умею.
— Ну хоть что-то, — сказала Тамара Ивановна.
Максим три дня почти не разговаривал. На четвертый привез стиральную машину. Не новую-новую, а какую-то с рук, но рабочую, и сам ее подключал, лежа на боку в ванной, ругаясь на гайку. Потом принес хризантемы, желтые, штук пятнадцать, обернутые в мокрую газету.
— Лен. — Он стоял в дверях кухни с этими цветами, и вид у него был почти растерянный. — Ну я же не зверь. Я на работе с ума схожу, у меня Костров этот, ты не представляешь. Прихожу — жрать нечего, ты в тазике полощешь, как в деревне. Я себя чувствую… не знаю. Ну сорвался.
— Ты меня ударил.
— Я знаю, что я тебя ударил, — сказал он с досадой, как будто она напоминала ему о невыключенном утюге. — Больше не будет. Я тебе обещаю. Все, забыли.
И она почти забыла. Вернее — очень захотела забыть. Ночью, когда он спал, отвернувшись, а машинка в ванной гудела на отжиме, Лена лежала и думала: ну вот, купил же. Ну вот же он старается. Мать приехала, значит, подействовало. Может, это была одна такая ночь на всю жизнь, и теперь пойдет по-другому. Мысль была теплая и удобная, как этот плед, и Лена в нее заворачивалась.
В четверг Нина Павловна не приехала. Позвонила и сказала, что давление.
А в пятницу Максим вернулся раньше обычного и застал жену в прихожей — она снимала кроссовки, и от нее пахло дрожжами и жженым сахаром.
— Ты где была?
— На работе.
— Где?
— В «Колоске». Через дорогу. Я четвертый день там.
Он молчал секунд десять. Потом снял куртку, повесил, поправил ее на вешалке.
— То есть моя жена продает булки в ларьке.
— Это не ларек. Это пекарня.
— Мне все равно, как оно называется. — Он говорил спокойно, и это спокойствие Лена уже знала наизусть, оно всегда шло первым номером. — Меня Витька спросит: а где Ленка твоя? А я скажу: у прилавка стоит, сдачу отсчитывает. Мне это надо?
— Мне деньги нужны.
— Я тебе даю деньги.
— Ты мне даешь на продукты, — сказала Лена. — И смотришь чеки.
— Потому что ты не умеешь считать!
Он сказал это громко, и она непроизвольно дернула плечом и отступила к вешалке. Он это заметил. И — она увидела — ему это было приятно. Не то чтобы он обрадовался. Просто где-то в глубине у него отлегло: все на месте, все работает.
— Завтра пойдешь и скажешь, что увольняешься, — сказал Максим и ушел в комнату.
Она не пошла.
Тогда он стал приходить сам. Каждое утро, без четверти семь, когда только-только выносили первую партию, звенел колокольчик над дверью, и Максим вставал у стекла, за которым лежали батоны и слойки. Брал полбуханки бородинского. Расплачивался мелочью, которую отсчитывал долго, монету за монетой, глядя ей в лицо. Говорил: «Спасибо». Уходил.
На восьмой день он взял ее за запястье через прилавок — не сильно, просто взял и держал, пока считал сдачу, — и Лена уронила лоток с пирожками.
Тамара Ивановна вышла из-за печи, вытирая руки о фартук.
— Молодой человек, выйдите.
— Я покупатель.
— Вы выйдите, — повторила она, и он вышел, и еще с улицы, через стекло, показал Лене на часы: мол, до вечера.
Тамара Ивановна подняла пирожки, отложила в брак и села на табурет.
— Муж?
— Муж.
— Лен. — Она помолчала, потом сказала прямо, без жалости, и Лене за это было ей потом благодарно всю жизнь. — Я тебя не выгоню. Но у меня тут окно на витрине и утренний поток. Мне драки не нужны. Решай как-то со своей жизнью, а то она сюда переедет.
Вечером Лена поехала в травмпункт. Она додумалась до этого только сейчас, через две с половиной недели, — раньше в голове это как-то не помещалось, там были блины, работа, тесто, хризантемы в трехлитровой банке. Врач, молодая, замотанная, осмотрела скулу, где остался желтоватый след, потрогала пальцем, спросила, теряла ли сознание, было ли головокружение.
— Побои-то давние, — сказала она. — Синяка нет, ушиб мягких тканей описать могу, а вот когда и как — я не установлю. Раньше надо было, в тот же день.
— Я не знала.
— Все не знают, — сказала врач и начала печатать. — Хотите, справку выпишу. Толку немного, но пусть будет.
Лена взяла справку, сложила вчетверо и положила в карман куртки, и всю дорогу до дома трогала ее рукой, как будто это был билет куда-то.
Она не пошла в полицию. Ей потом много раз говорили, что зря, и она соглашалась, что зря, и все равно знала, что тогда бы не смогла: ей нужно было сначала найти, где ночевать, а уже потом воевать. Одно на другое не накладывалось.
Она позвонила матери в Тихвин. Мать выслушала, повздыхала и сказала:
— Ленусь, ну а куда ты пойдешь? Ко мне? Тут комната девять метров и Сашка с семьей на голове. Ты потерпи. Он же не пьет. Отец мой, знаешь, тоже руку прикладывал, и ничего, сорок два года прожили.
— Мам, я не прошу к тебе. Я просто рассказала.
— Ну и не выдумывай тогда.
После этого разговора Лена сидела на лестничной площадке между этажами, потому что домой заходить не хотелось, а идти было некуда, и вот там, на подоконнике, она вдруг посчитала все впервые по-настоящему: двадцать две тысячи ученицей, потом тридцать пять; комната в этом районе — восемь-девять; на первое время нужно два платежа сразу.
У нее не было двух платежей сразу.
Три дня она собиралась и на четвертый набрала свекровь. Это было унизительнее всего, что случилось за тот месяц, — унизительнее очков в ноябре и мелочи, которую он ей отсчитывал.
— Нина Павловна, — сказала она, — вы простите. Мне нужно пятнадцать тысяч. Я отдам, у меня работа, я с двух зарплат отдам.
На том конце было долго тихо.
— Ты уходишь?
— Да.
— Куда?
— Комнату сниму. На Речной, у знакомой Тамары Ивановны, там бабушка одна живет.
— Приеду завтра, — сказала Нина Павловна. — Максиму не говори, что от меня.
Она приехала в субботу утром, когда Максим был в гараже. Привезла деньги в конверте из-под квитанций, восемнадцать тысяч, и еще пакет — там были сушки и банка меда, зачем-то.
И пока Лена складывала в клетчатую сумку свитера, свекровь стояла в дверях комнаты, в пальто, как в тот раз, и говорила — тихо, ни к кому особенно не обращаясь.
— Отец его так же. Первый раз — когда Максимке два было. Я к своим уехала, а мать меня развернула на пороге. Сказала: замуж не в цирк идут. Я и вернулась. И потом еще возвращалась, я не считала сколько. — Она поправила платок. — Я думала, он не запомнит. Ему же два года было, потом четыре, потом семь. Я думала, дети не помнят.
Лена застегнула молнию на сумке. Руки у нее дрожали, и молния шла криво.
— Вы почему в четверг не приехали?
— Я приехала, — сказала Нина Павловна. — Я во дворе постояла и уехала. Мне легче было думать, что вы помирились.
Внизу, у подъезда, Сергей Матвеевич скалывал ледок с дорожки. Он посмотрел на сумку, на пакет, на Лену и придержал ей дверь. Ничего не спросил. Только сказал: «Осторожно там, скользко у арки», и пошел дальше скалывать.
Максим приехал на Речную через неделю. Как узнал адрес — Лена так и не поняла, скорее всего, у матери, а мать сказала, что не говорила. Стоял под окнами, звонил в домофон, потом кричал снизу, что она дура, что у него все нормально, что он уже пять раз мог бы найти себе другую, и вообще пусть забирает свои цветы, они завяли.
Зоя Федоровна, хозяйка комнаты, восемьдесят один год, глухая на левое ухо, вышла на балкон в халате и сказала вниз:
— Молодой человек, я милицию вызову.
— Полицию, бабуль!
— И полицию тоже, — согласилась Зоя Федоровна и ушла в комнату.
Он приходил еще дважды. Потом перестал. В январе Ирина Львовна позвонила про декретное место, и Лена почти согласилась, но у Тамары Ивановны как раз уволилась вторая пекарша, и Лену перевели с прилавка к печи, на тридцать восемь, и она осталась.
Нина Павловна заходит в «Колосок» по вторникам. Берет батон и две ватрушки, деньги за комнату Лена ей вернула в марте, всё до копейки, и свекровь взяла, не спорила, чем сильно ее удивила. Про Максима они почти не говорят. Один раз только Нина Павловна сказала, что он сошелся с какой-то Оксаной с работы и что квартиру она на него не переписала и не станет.
А в апреле, уже под закрытие, она вдруг спросила, не снимая перчаток:
— Лен. А если бы он тогда извинился по-человечески? Не машинку эту, а по-человечески?
Лена вытирала стол и ответила не сразу.
— Не знаю, Нина Павловна. Наверное, осталась бы.
— Вот и я думаю, что осталась бы, — сказала свекровь и взяла свой батон. — Я бы точно осталась. Я тридцать лет оставалась.
Она пошла к двери, и колокольчик звякнул, и с улицы потянуло сырым апрельским холодом.
Из пекарного зала выглянула Тамара Ивановна.
— Лен! Ты опару когда ставила?
— В шесть.
— Перестоит же.
— Не перестоит, — сказала Лена и пошла к печи.







