Семейные драмы 8 мин чтения 16

Под картошкой у 80-летней бабушки оказался гроб. Крышку открыли — и Мария онемела…

Под картошкой у 80-летней бабушки оказался гроб. Крышку открыли — и Мария онемела

Копать дальше не получалось: лопата глухо ударила о дерево, а когда восьмидесятилетняя Мария переставила её чуть вбок и налегла, снова упёрлась в доски. Картошка словно росла поверх деревянного настила.

Нагнувшись, она расчистила землю, обнажив угол ящика, и сразу проверила, не видит ли кто с улицы. Никто не наблюдал. Здесь, по старым рассказам, когда-то располагалась церковная площадь. Представив спрятанные сокровища, Мария забыла об усталости и стала копать быстрее.

Вскоре, однако, лопата замелькала реже. Очертания находки никак не вязались с сундуком: из грядки выглядывал маленький гроб, сколоченный вручную. Дерево ещё не сгнило.

Отпрянув, старушка тяжело опустилась возле ямы. Весенними посадками занимался Витька, её племянник: сама она в это время лежала в больнице. Вальку он незадолго до того привёз из города, и она помогала с картошкой. А потом, по словам Витьки, он её выгнал.

Глядя на доски, Мария не могла отделаться от страшного подозрения. Она втянула воздух носом, и ей будто пахнуло мертвечиной.

— Люди, беда-то какая!

Крик услышала вся улица. Сначала прибежали соседи, а следом у палисадника собрались жители других улиц. В толпе вспомнили, что с посадки картошки Валька никому не попадалась. Голоса становились всё громче, люди перебивали друг друга. Сквозь всхлипывания Марии слышалось одно: «Витька… Витька…»

Председатель позвал участкового. Стоило кому-то заговорить о вскрытии гроба, как толпа подалась назад, к забору. Только Мария продолжала сидеть на выкопанных клубнях, уставившись на страшную находку.

Двое мужчин согласились помочь после уговоров участкового. Вооружившись лопатами, они закончили раскопки и еле вытянули гроб из ямы. Разогнув спину и обтерев мокрый лоб, один выдохнул:

— Килограммов сто пятьдесят, пожалуй… Валька ведь совсем небольшая была.

Напарник невнятно отозвался, что сами доски могут немало весить. Обменявшись взглядами, оба ухватились за крышку. У забора опять пошёл шепоток; приблизиться никто не осмеливался.

Дерево трещало, гвозди выходили со скрипом. Наконец крышку удалось отодвинуть. За спинами мужчин тянули шеи, пытаясь увидеть, что скрывал гроб.

Мария тоже наклонилась вперёд — и, едва заглянув внутрь, побелела. Сказать хоть что-нибудь она не смогла…

Внутри лежал брезент, перетянутый бельевой верёвкой в трёх местах. Славик Окунев поддел верёвку ножом, отвернул угол — и по грубой ткани прошёл тусклый зелёный блеск. Он вытащил медный подсвечник, тяжёлый, в локоть высотой, и зачем-то поднял его над головой, будто показывал товар. У забора охнули все разом. Потом из брезента показался край колокола, кадило с оборванной цепочкой, два оклада без икон, крест с погнутым основанием.

— Нету тут Вальки, — сказал Славик и вытер руки о штаны. — Медь тут.

Мария всё сидела на выкопанных клубнях. Губы у неё шевелились, а голоса не было. Потом она произнесла:

— Живая, значит.

И, помолчав, тише, уже не для людей:

— А я на всю улицу…

Толпа за минуту переменилась. Тех, кто пять минут назад держался у забора, теперь было не оттащить от ямы; тянулись руки, кто-то уже прикидывал, сколько идёт килограмм такой меди, кто-то говорил про музей, а бабка Шура с угла начала рассказывать, как её мать видела, что попа уводили и что он тогда сказал. Участковый Дмитрий, молодой ещё, на службе второй год, оттеснял людей животом и повторял, чтобы не хватали. Председатель Пал Палыч велел Любе Окунёвой принести Марии воды и табуретку, и Люба принесла банку с водой, а табуретку забыла.

Дмитрий пересчитал всё, что было в ящике, сфотографировал на телефон, отошёл к калитке и долго с кем-то разговаривал, отворачиваясь от людей. Вернувшись, сказал, что из Никольска приедут завтра, а до этого ничего не трогать, и что он тут посидит. Он и сидел до темноты на крыльце, и деревня сидела напротив, на брёвнах у Окунёвых. Уходя по одному, все спрашивали у Марии одно и то же: кто копал у неё весной.

Она отвечала: Витька. Не сказать было нельзя, это знала половина улицы. Телефон его она нашла в тетрадке, где записывала номера крупными цифрами, и сама продиктовала Дмитрию, потому что руки не слушались набирать.

Из Никольска приехали в одиннадцать утра, двое, на серой машине. Постояли над ямой, что-то писали, потом ещё раз разложили брезент на траве и перечислили вслух: подсвечники — три, колокол — один, крест, кадило, оклады — два, блюдо, ещё какие-то пластины, которые Мария не узнала. Ящик осмотрели отдельно и очень внимательно: доски были распилены недавно, торцы свежие, гвозди новые, из хозяйственного. Мария смотрела на эти доски и узнавала их. Банька у неё стояла у самого огорода, гнилая, Витька в прошлом году её разобрал, а доски сложил под навесом — обещал сделать летнюю кухню.

Ей дали подписать бумаги, три листа. Она надела очки, прочитала первый абзац, дальше читать не стала и подписала — почерк у неё был круглый, старательный, как у первоклассницы. Всё увезли. Яму оставили как есть, велели не засыпать неделю.

— А мне-то что будет? — спросила Мария у Дмитрия уже у калитки, стесняясь этого вопроса.

— По закону так: если оценят как ценность, идёт государству, а половину стоимости делят между тем, кто нашёл, и хозяином земли. Пополам, — сказал Дмитрий. — Только это не завтра, Мария Петровна. Это через экспертизу, через суд, может, через год. И это если оценят.

— А нашёл кто?

Дмитрий помолчал.

— Вот это и будем выяснять.

Витька приехал на третий день, вечером, на своём «Ларгусе», поставил его так, что зеркало упёрлось в куст сирени. В дом вошёл в обуви, ключи бросил на стол — они проехали по клеёнке и остановились у солонки.

— Ну, тётя Маша, — сказал он. — Спасибо.

— Витя…

— Ты меня перед всей деревней убийцей сделала. Мне мать Славкина позвонила, спросила, где я Вальку зарыл. — Он засмеялся коротко, нехорошо. — Я в Никольске на базе стою, мне мужики говорят: Витёк, у тебя, говорят, статья.

— А я что должна была думать? — Мария встала, держась за угол стола. — Ты мне сам сказал: выгнал. Её с посадки никто не видел. Я в землю лезу, а там гроб. Витя, там гроб был. Я лопатой в него.

— Это ящик! — заорал он. — Ящик из банных досок! Я его сам сколотил, какой он тебе гроб?! У меня доски какие были, такие и взял!

— А зачем ты его в гроб-то сколотил, — сказала она устало. — Узкий, длинный, сверху крышка на гвоздях. Я, что ли, придумала.

Он сел, снял кепку, положил на колено. Рассказывал уже без крика. Копал под картошку, третья грядка от бани, лопата встала. Думал — камень. Стал выбирать руками, вылез подсвечник, потом второй, потом ткань какая-то, совсем распавшаяся, и всё это было просто в земле, без ничего, только остатки чего-то деревянного, в труху. Он сходил за брезентом, завернул, вечером сколотил ящик, ночью зарыл глубже, чтобы никто не зацепил, а сверху посадил картошку. Хотел осенью, после уборки, вывезти тихо. У него за машину двести десять тысяч не выплачено, и с работы платят так, что он второй год возит хлеб по деревням до обеда и материалы после обеда.

— А Валька?

— А Валька стояла рядом, когда я первый подсвечник вынул, — сказал Витька. — И начала: надо отдать, это церковное, грех. Я ей — какой грех, оно семьдесят лет в земле лежало. Она мне два дня пилила, потом собралась. Я ей пять тысяч дал и в Никольск отвёз, на автобус. Она к сестре поехала.

— Ты мне сказал — выгнал.

— Ну выгнал. Какая разница.

Мария подошла к печке, подняла крышку с кастрюли, зачем-то опустила обратно.

— Мне люди четыре дня в глаза не смотрят, — сказала она. — Я, Витя, тебя на всю улицу кричала. Мне с этим теперь жить.

— Тебе-то жить, — сказал Витька и взял ключи. — А мне с этим работать.

Ужинать он не стал.

Неделю после этого Мария занималась картошкой. Полторы грядки были перекопаны и вывалены, клубни лежали на солнце и уже начали зеленеть; часть она перебрала и сложила в ведро для скотины, которой у неё не было, потом отнесла Любе для поросёнка. Костя, Любин младший, засыпал яму, когда Дмитрий разрешил, и выровнял грядки граблями. Мария дала ему пятьсот рублей, он не хотел брать, взял.

В деревню два раза в неделю приезжала автолавка, и там Марию уже ждали. Разговор шёл теперь другой. Кто-то говорил, что Витька всё вывез ещё весной, а в ящике оставил остатки. Кто-то — что Мария сама всё знала, а теперь торгуется с государством. Тетка Валя из Заречья сказала при всех, что Марии полагается миллион, и посоветовала не отдавать Витьке ни копейки. Мария купила хлеб, пачку соли и подсолнечное масло и ушла, ничего не ответив, а дома долго мыла одну и ту же чашку.

В конце августа приехал отец Андрей из Никольска, молодой, в сером подряснике, с ним женщина из районного музея. Постояли у грядок, поговорили с Пал Палычем. Оказалось, на колоколе отлита надпись: село Ольховка, храм Николая Чудотворца, тысяча восемьсот девяносто седьмой год. Колокол был небольшой, подзвонный, пуда на два, и по деньгам, сказала женщина из музея, там не богатство: медь, латунь, серебра нет, оклады простые, штампованные. Ценность другая — что это именно здешнее и что комплект сохранился почти целиком.

— А церковь-то где стояла? — спросил кто-то.

— А вот тут и стояла, — сказал Пал Палыч и обвёл рукой три огорода и дорогу. — Разобрали в тридцать девятом, кирпич на свинарник пошёл. Я мальцом помню фундамент.

Мария слушала и вспоминала, как мать рассказывала: перед тем как закрывать, ночью выносили, и отец Тихон был, и двое мужиков с ним, и один потом уехал, а другой умер до войны. Мать говорила это вполголоса, и Мария тогда, девчонкой, больше запомнила именно вполголоса, чем слова.

Валька приехала девятого сентября. Мария увидела её от колодца: с сумкой, в кроссовках, идёт по улице и смотрит на номера домов, будто впервые. У Ольховки номеров давно никто не смотрел.

— Здравствуйте, — сказала она. — Мне сестра в интернете показала. Пишут: в деревне Ольховка под картошкой нашли гроб с женщиной. Я, значит, женщина.

Сидели на кухне. Валька оказалась старше, чем Мария думала, лет сорока пяти, с крашеными в рыжину волосами и грубыми руками — она работала на кондитерке, в цеху. Рассказала то же, что Витька, только по-другому. Что ехала сюда насовсем, что Витька обещал жить здесь, в этом доме, и что тётка, то есть Мария, не против. Что после подсвечников он переменился: стал считать вслух, ходить ночью в огород, а её в дом не пускал, пока сам не зайдёт. Что она сказала — отдай в церковь, а он сказал — не лезь, это не твоё. Денег дал пять тысяч и всю дорогу до Никольска молчал.

— Я ж не святая, — сказала Валька. — Взяла и поехала. А теперь, извиняюсь, выходит, я тоже нашла. Я там стояла. У меня и фотография есть, я тогда сфоткала, дура, первый подсвечник, прямо в земле. — Она достала телефон, полистала, показала: рыжая земля, лопата, зелёная загогулина. — Мне тоже, может, положено.

— Иди в Никольск, к участковому, — сказала Мария. — Скажи, что живая. Хоть это скажи. А то меня тут уже второй месяц хоронят вместе с тобой.

Валька осталась ночевать, спала в горнице, утром вымыла пол без просьбы и уехала первым автобусом. В отделении она написала всё, что видела, и фотографию отдала.

Витька приехал через неделю. Трезвый, чисто одетый, привёз два пакета: сахар, чай, печенье в жестяной коробке, которое Мария не любила. Помог занести баллон. Посидел, поговорил про машину, про то, что зимой работы нет, а платить надо всё равно. Потом вынул из кармана сложенный вчетверо лист.

— Тётя Маша. Тут написано, ты прочитай. Ничего страшного. Что этот ящик — наш, семейный. Что дед, отец твой, это в тридцать девятом спрятал у себя в огороде, и ты про это знала всю жизнь, и мне сказала весной, чтоб я перезакопал глубже, потому что доски гнили. Вот и всё.

Мария надела очки. Читала долго, шевеля губами.

— Это зачем?

— Затем, что тогда это не клад, — сказал Витька и подвинулся вместе с табуреткой. — Тогда это имущество. Наше. И не надо ничего ни с государством делить, ни с этой… которая теперь тоже нашла. Мне юрист в Никольске объяснил, за тысячу рублей объяснил. Ты подпишешь, я подпишу, и всё. Это, между прочим, и тебе. Тебе за что? Тебе за землю, ты хозяйка.

— Так отец мой не прятал.

— А кто докажет, что не прятал? — Витька сказал это спокойно, как очевидное. — Их же трое было, ты сама говорила, мать рассказывала. Может, и он был. Ты просто не помнишь.

— Я помню, что не он, — сказала Мария. — Он в тридцать девятом в Кандалакше был, на лесозаготовках, вернулся в сороковом, у меня и справка была, я её в печку сунула, когда мать умерла. Он про церковь и говорить не любил.

— Тётя Маша.

— Дай подумать, — сказала она. — Ночь дай.

Витька остался. Ночью она слышала, как он выходил курить, и как под навесом перекладывал доски — там ещё оставались от баньки, штук пятнадцать. Утром он встал первый, натопил, поставил чайник и ждал.

— Не буду я это подписывать, Витя.

Он поставил кружку.

— Из-за Вальки?

— Не из-за Вальки.

— Из-за чего тогда? Тебе что, лишние деньги? Тебе крышу надо, у тебя над сенями течёт, я тебе второй год говорю.

— Течёт, — согласилась Мария. — Ты мне бумагу принёс, а в бумаге мой отец вор. Он не прятал, а там написано — прятал. Я под этим не подпишусь. И не в отце даже дело. — Она сняла очки, положила на клеёнку. — Те трое это в землю не для твоей машины клали.

— Ага, — сказал Витька. — Для музея, значит, клали. Для музея в Никольске, где два посетителя в год.

— Может, и для музея.

Он надел кепку и вышел, не допив. От калитки крикнул, что доски забирает, они его. Погрузил в машину все, сколько влезло, остальные оставил, как были. Уехал.

Дальше пошёл сентябрь, обыкновенный. Из Никольска дважды звонил Дмитрий: один раз попросил уточнить, в каком году разбирали баню, другой — просто сказал, что дело с кладом никуда не денется и что экспертиза пришла, ценность признана, будет решаться через суд, и что там теперь три заявителя, включая её. Сумму он не назвал, а Мария не спросила. Костя привёз на тракторе прицеп дров, распилил и сложил, за это Мария отдала ему пенсионные две тысячи и трёхлитровую банку варенья; Люба потом кричала через забор, что много, а Мария кричала в ответ, что не много.

Крышу над сенями залатал Славик, с уговором, что отдаст Марии осенью картошку своей, если у неё не хватит. Хватило.

Копала она сама, понемногу, по полгрядки в день, в старых галошах, с трёхлитровым ведёрком. Урожай вышел мелкий, но чистый — земля на месте той ямы оказалась рыхлая, лучше всей остальной.

Витька приехал в последних числах сентября, к обеду, когда оставалось две грядки. Молча взял вилы из-под навеса и стал копать с другого конца. Копал он хорошо, быстро, куст к кусту, и почти не разговаривал: спросил, есть ли мешки, сказал, что у Окунёвых калитка упала, поругал погоду. Мария носила ведёрко к сараю и высыпала в закут, и один раз, распрямившись, посмотрела ему в спину дольше, чем надо.

К четырём часам всё было выкопано. Витька вымыл руки из бочки, вытер о полотенце, висевшее на гвозде, и остановился у крыльца.

— Тётя Маша, ты мне одно скажи. Тогда, в августе. Ты правда думала, что я мог?

Она поставила ведёрко на землю.

— Думала, Витя.

Он кивнул, будто ждал именно этого, и пошёл к машине. У сирени обернулся:

— Мешки в пятницу привезу, у меня на базе возьму бесплатно.

— Привези, — сказала Мария.

Он завёл машину, долго разворачивался, задел зеркалом ветку. Мария постояла, пока не стало тихо, потом взяла ведёрко и понесла последнюю картошку в сарай.