Семейные драмы 9 мин чтения 21

«Не трогай это зеркало… пока стоит этот дом!» — именно эти слова бабушки Веры Андреевны Лебедевой Наталья поклялась исполнить перед самой её смертью.

«Не трогай это зеркало… пока стоит этот дом!» — именно эти слова бабушки Веры Андреевны Лебедевой Наталья поклялась

Сорок лет она берегла обещание. Но одна трещина на стене старого дома в Ярославле заставила нарушить клятву…

— Мама, тебе уже 71 год! Неужели какая-то странная клятва дороже дома? — не выдержала дочь.

На рассвете Наталья позвонила строителям и приказала снять огромное старинное зеркало.

Никто даже представить не мог, что за ним скрывалась не просто тайна…

Зеркало снимали втроём и всё равно чуть не уронили. Оно было в полный человеческий рост, в тёмной раме с облезлой позолотой, и держалось не на крюках, а на четырёх кованых скобах, вбитых прямо в стену.

— Ну и дура́ческая работа, — сказал бригадир Гена, отдуваясь. — Тут кило сто двадцать, не меньше. Наталья Викторовна, вы отойдите от греха.

Зеркало отнесли в сени и прислонили к стене, накрыв старым одеялом. Наталья не смотрела на него. Она смотрела туда, где оно висело сорок лет.

Там были не обои. Там была кирпичная кладка — кривая, из белого силикатного кирпича, положенного как попало, с наплывами серого раствора, будто человек торопился и работал в темноте.

Гена присвистнул.

— Вот вам и трещина ваша. Тут дверной проём был. Заложили без перевязки, кирпич в четверть, раствор — глина пополам с известью. Кто ж так кладёт? Ей-богу, женщина клала.

— Женщина, — тихо повторила Наталья.

К полудню приехала Ольга. Она вбежала во двор в рабочем пальто, прямо из своего цветочного, и остановилась в коридоре с сумкой в руке.

— Мама, я же говорила! Никакой мистики. Просто кладовку заложили, а бабушка боялась, что дом развалится.

— Оля, помолчи, — попросила Наталья.

Разбирали кладку до вечера. Кирпич шёл легко, почти сам. За ним оказалась дверь — обыкновенная, филёнчатая, крашенная в грязно-голубой цвет, с медной ручкой, вытертой до блеска. Не снаружи вытертой. Изнутри.

Гена потянул ручку. Дверь не открылась — её держал крючок с той стороны. Он поддел ножом, крючок звякнул, и дверь пошла.

Из проёма потянуло сухим холодом, мышами и ещё чем-то — старым табаком, что ли.

Комната была маленькая, шага четыре в длину. Когда-то, наверное, чулан под лестницей на чердак. Окна не было. У стены стоял топчан с провалившимся матрасом, из которого мыши вытащили половину ваты. Табуретка. На табуретке — эмалированная кружка и опасная бритва в раскрытом виде, будто человек только что побрился. На гвозде висел ватник. Под топчаном лежала доска с четырьмя подшипниками, приделанными снизу, — низкая тележка, каких Наталья не видела с детства. На полке — керосиновая лампа, жестяная коробка из-под монпансье и радиоприёмник «Спидола» с отломанной ручкой.

Ольга включила фонарь на телефоне и повела лучом по стене.

— Мам… тут написано что-то.

На штукатурке слева от топчана шёл карандашный столбик. Даты. «12 июня 1959 — сад». «3 августа 1961 — сад». «19 мая 1964 — сад». Через год, через два. Последняя — «7 сентября 1973 — сад».

Наталья опустилась на корточки прямо в пыль и просидела так, пока не заныли колени.

— Кто здесь жил? — спросила Ольга совсем другим голосом.

Тетради нашли в коробке из-под монпансье — не поместились, часть лежала под матрасом. Восемь школьных тетрадок в клетку, все исписаны крупным, старательным, чуть заваливающимся вправо почерком. Первая начиналась без предисловий: «Ноябрь 1946. Вера сказала, чтоб я записывал, а то, говорит, ты молчишь и молчишь, с ума сойдёшь. Писать нечего. За стеной ходит Витька».

Наталья читала до трёх ночи, разложив тетради на кухонном столе.

Пётр Ильич Лебедев, тридцать восьмого года рождения муж Веры Андреевны — нет, восьмого, тысяча девятьсот восьмого. Пропал без вести под Харьковом в сорок третьем. Похоронка не пришла, пришла бумага «пропал без вести», и Вера с этой бумагой прожила три года.

Он вернулся сам. Осенью сорок шестого, ночью, на такой же доске с подшипниками. Без обеих ног выше колена. Из плена, через фильтрацию, из которой то ли вышел, то ли не стал дожидаться, — в тетради об этом было глухо, в двух строчках: «Про лагерь писать не буду. И про то, как оттуда шёл, не буду».

«Вера сказала: я тебя не отдам. Я думал, день перележу. Потом — до весны. Потом перестал считать».

Витька, отец Натальи, знал. Ему было тринадцать. В сорок девятом он подрался в школе с мальчишкой, который сказал, что Лебедевы получают за отца молоко от соседки задаром; в пятьдесят первом ушёл в ремесленное и в дом почти не возвращался. «Витька приезжал. В комнату не заходил. Постоял у двери, спросил через дверь: батя, ты живой? Я сказал: живой. Он ушёл».

В пятьдесят пятом Вера прочитала ему вслух газету про амнистию. Он записал: «Вера говорит — выходи. Куда я выйду. Меня в сорок третьем схоронили. Я на улице пять минут не просижу, чтоб бабы не собрались. И ей что — скажет, десять лет мужа в чулане держала? Её же и посадят».

Дальше про амнистию не было ни слова. Ни разу.

Наталья дошла до июня шестьдесят пятого и остановилась.

«Сегодня Наташка нашла щель. Они с Колькой соседским колупали гвоздём обои у зеркала, я не успел отодвинуться, и она увидела глаз. Кричала так, что у меня в ушах звенело. Вера её ударила. Первый раз в жизни ударила. Из-за меня. Хуже дня у меня тут не было».

Наталья помнила. Помнила, как орала «домовой, домовой!», как бабушка выволокла её за руку в огород и влепила пощёчину, а потом весь вечер молчала и клеила в коридоре новые обои — жёлтые, в мелкий листик. И как Наталья потом года три обходила это зеркало по стеночке.

Утром она сложила тетради в пакет и убрала в шкаф под простыни.

Артём приехал в субботу — внук, девятнадцать лет, второй курс, телефон в руке всегда. Он снял комнату со всех сторон, снял тележку, снял «Спидолу», снял столбик дат крупным планом.

— Бабуль, ты понимаешь, что это вообще? Это же не кладовка, это человек тут жил! Двадцать восемь лет!

— Ты никуда это не выкладывай, — сказала Наталья.

— Уже выложил.

К вечеру видео посмотрели сто тысяч человек, к утру — двести. Позвонили из местного телеканала, потом какой-то краевед из общества «Ярославская старина», очень вежливый, попросил разрешения приехать с фотографом и осторожно спросил про документы. Ольга ходила по двору с телефоном у уха и была страшно оживлена.

— Мам, слушай сюда. Мы эту комнату не заделываем. Мы её оставляем как есть. Стекло поставим, подсветку. Люди со всей страны поедут. Я же говорила — гостевой дом, а тут такое, это не гостевой дом, это музей практически!

— Нет, — сказала Наталья.

— Что «нет»?

— Комнату закроем.

— Мама! — Ольга села на ступеньку и уставилась на неё снизу вверх. — Я взяла девятьсот тысяч кредита. Девятьсот. Тридцать процентов бригаде отдала. У меня платёж в декабре. Ты сорок лет за зеркало держалась, я тебя не трогала. А теперь-то за что держаться? Прадед твой — герой, между прочим. Пленный, инвалид, войну прошёл.

— Он не хотел, чтобы про него знали.

— Он умер полвека назад!

— Мы не знаем, когда он умер, — сказала Наталья и ушла в дом.

Про это она думала уже третий день и ни с кем не делилась. В комнате не было ничего, что говорило бы о смерти. Последняя запись в тетради — 14 июля 1974 года, про то, что жарко и что Вера обещала вынести его вечером. Дальше пустые страницы. Кладку, судя по кирпичу, делали примерно тогда же: белый силикатный, каких до войны и в помине не было. Бабушке в семьдесят четвёртом было шестьдесят три года.

И ещё одно Наталья помнила, только раньше это ничего не значило. Летом семьдесят четвёртого она приехала из Иванова, из института, на две недели позже обычного, потому что бабушка написала: «не приезжай пока, у меня ремонт». Приехала — в коридоре пахло извёсткой, у забора лежала горка битого кирпича, а в огороде, у самого угла дома, стояла свежая молоденькая яблоня, подвязанная к колышку.

В понедельник Наталья пошла к Зое Павловне. Соседка через два дома, девяносто один год, слух неважный, но голова ясная. Она обрадовалась так, что Наталье стало стыдно: не заходила года полтора.

— Наташка! Садись. Я тебя по телевизору видела, у вас в доме нашли чего-то. Артёмка твой рассказывал.

— Зоя Павловна, — Наталья не стала ходить кругами, — вы знали?

Старуха долго возилась с кофтой, поправляла манжет.

— Что я знала… Я знала, что Верка молока брала на двоих, а жила одна. И что она в магазин ходила с большой сумкой. Мы с бабами языками чесали — думали, скупая, впрок берёт. Один раз я слышала, как она в стену разговаривает. Пришла за солью, а она в коридоре стоит и говорит: «Потерпи, я скоро». Я обратно вышла и не постучалась.

— И не спросили?

— А что спрашивать. Тогда, Наташа, не спрашивали. — Зоя Павловна помолчала. — Мой Митя ей яму копал. В семьдесят четвёртом, в октябре. Пришёл под утро, весь в глине, водки выпил стакан и лёг. Я ему: Митя, ты чего. Он говорит: не спрашивай и не спросишь. Больше про это ни слова за всю жизнь.

— Где?

— Так у вас же в огороде. Верка потом яблоню посадила, белый налив. — Старуха вдруг усмехнулась, сухо, без веселья. — Кто ж белый налив в октябре сажает. Я ей ещё сказала: не примется. А приня́лась.

Наталья вышла на улицу и постояла у чужого забора, держась за штакетину.

Яблоня стояла где стояла — старая, вся в лишайнике, в этом году почти без яблок. И ровно под ней Гена собирался копать: угол дома просел, трещина шла оттуда, надо было откапывать фундамент, подводить бетон, а для этого — снимать дерево.

Во вторник, в половине девятого, приехал мини-экскаватор. Наталья вышла в халате и встала между ковшом и яблоней.

— Стоп, — сказала она. — Здесь копать не будете.

Гена сначала решил, что она шутит. Потом снял каску.

— Наталья Викторовна, а как я вам угол подниму? По воздуху?

— Не знаю. Копайте с другой стороны.

— С другой стороны у вас трещины нет.

Ольга приехала через сорок минут, красная, с телефона на телефон. Экскаваторщик к тому времени курил четвёртую сигарету, а Гена считал вслух, во что встанет холостой день техники.

— Мама, — сказала Ольга ровным голосом, каким разговаривают с больными. — Объясни мне. Медленно. Что не так с яблоней.

— Под ней дед.

Ольга поморгала.

— В смысле?

— В прямом. Митя Зои Павловны копал яму в октябре семьдесят четвёртого. Бабушка сверху посадила яблоню. Тетради обрываются в июле того же года. Кирпич в проёме — того же года. Оля, он там.

— Тебе девяносто один год не Зоя Павловна, а ты! — Ольга всплеснула руками. — Она тебе про мужа своего покойного что угодно наговорит, ей поговорить не с кем! Может, он погреб копал! Может, столб ставил!

— Может.

— Так давай посмотрим!

— Так я и хочу посмотреть, — сказала Наталья. — Только не ковшом.

В этот момент Ольга поняла, к чему всё идёт, и голос у неё сорвался.

— Ты хочешь ментов вызвать. Мама. Мама! Ты понимаешь, что будет? У меня участок оцепят. У меня бригада уйдёт, у них следующий объект пятнадцатого. У меня декабрь! Ты хоть раз в жизни подумала не про свою клятву, а про меня?

— Оль, а если это не он? Если я промолчу, а бетоном сверху зальют — и всё?

— Ну и пусть всё! Ему полвека как всё равно!

— Ему — да, — сказала Наталья.

Она ушла в дом и позвонила в полицию сама, с городского, потому что мобильный держать в руках не могла — руки прыгали.

Участковый приехал через час и сначала не поверил. Потом приехала следственно-оперативная группа. Копали не экскаватором — лопатами, двое суток, аккуратно, сняв дёрн квадратами. Яблоню всё-таки спилили. Через забор смотрели соседи, Артём снимал, пока следователь не попросил убрать телефон. Приехала съёмочная группа, потом ещё одна.

Останки нашли на второй день, на глубине метра двадцати сантиметров, головой к дому. Без гроба, в холстине, которая почти истлела. Бедренных костей ниже трети не было — обе ампутированы высоко, старые, зажившие культи. Рядом лежала алюминиевая ложка с процарапанными буквами «П.Л.».

Наталья стояла у крыльца в пуховом платке и смотрела, как эксперт складывает всё в чёрные пакеты с номерами.

Следователь, молодой, с усталым лицом, объяснил ей всё честно и без утешений. Признаков насильственной смерти нет. Возраст захоронения — полвека и больше. Уголовного дела, скорее всего, не будет — по сокрытию смерти сроки давно вышли, да и предъявлять некому: женщина, которая копала, умерла в восемьдесят шестом. Останки после экспертизы отдадут родственникам под подпись.

— А имя? — спросила Наталья. — В документах он как пойдёт?

— Как неустановленное лицо. — Следователь развёл руками. — Тетради — не документ. Ложка — тем более. Хотите официально его имя — это через суд, установление факта смерти, экспертизы, вы внучка, родство по мужской линии доказывать сложно. Год, полтора. И не гарантирую.

— А похоронить я его могу?

— Похоронить можете.

Бригада ушла двенадцатого, как и обещала. Гена перед отъездом молча поставил на угол дома три подпорки из бруса, укрыл раскопанный фундамент плёнкой и денег за эти дни не взял. Ольга смотрела на это из машины и не вышла попрощаться.

Она вообще перестала приезжать. Звонила через день, коротко: «Живая?» — «Живая». — «Ну ладно». В начале октября пошли дожди, глина под плёнкой поплыла, трещина в коридоре разошлась так, что в неё стало видно дневной свет, и Наталья стала спать в кухне, потому что в спальне ночами что-то потрескивало.

Про дом писали в интернете и один раз показали по областному телевидению — сюжет назывался «Двадцать восемь лет за зеркалом». Приезжал тот вежливый краевед, привёз конфеты, попросил тетради — хотя бы на месяц, сделать копии, «это же документ эпохи, таких единицы». Наталья отдала три из восьми. Четвёртую, где про Наташку и щель, не отдала.

Позвонила двоюродная сестра из Костромы, которую Наталья не слышала лет двенадцать, и полчаса возмущалась, что «такое выносить на всю страну — позор на весь род». Наталья слушала и думала, что бабушка сказала бы примерно то же самое, только короче.

Останки отдали двадцатого октября. Небольшая картонная коробка, опечатанная, легче, чем можно было ожидать.

Наталья позвонила Ольге вечером.

— Двадцать четвёртого хороню. К бабушке в могилу, подзахоронением, я договорилась. Приедешь — приезжай.

Ольга помолчала.

— Мам, у меня платёж восьмого декабря. Сорок одна тысяча.

— Я знаю.

— Я не про то. — Ольга шумно вздохнула. — Я приеду.

На Игнатовском кладбище было ветрено и по-октябрьски светло. Пришли пятеро: Наталья, Ольга, Артём, Зоя Павловна, которую привезли на такси и вели под руки, и сосед Колька — тот самый Колька, с гвоздём, теперь Николай Степанович, семидесяти лет, в кепке. Батюшку Наталья звать не стала: крещёный ли Пётр Ильич, она не знала, а врать не хотела.

Копальщик, парень в оранжевой жилетке, сделал всё за двадцать минут. Потом достал блокнот.

— Хозяйка, на табличку что писать? Мне гравёру передать.

— Лебедев Пётр Ильич, — сказала Наталья. — Тысяча девятьсот восьмой — тысяча девятьсот семьдесят четвёртый.

Парень поднял голову.

— А по документам он у вас как?

— По документам он у меня никак.

— Ну, мне-то без разницы, — сказал парень и записал.

Зоя Павловна перекрестилась и негромко, ни к кому не обращаясь, сказала:

— Верка бы не одобрила.

— Не одобрила бы, — согласилась Наталья.

Обратно ехали молча. У поворота на дом Ольга вдруг сказала:

— Я в банке была. Кредитные каникулы дали на три месяца. И Гена звонил, у него объект сорвался, он может выйти пятого, только за фундамент возьмёт дороже, потому что зима и потому что копано уже.

— Дороже — это сколько?

— Много. — Ольга помолчала. — Мам, я насчёт зеркала. Мне писал человек, антиквар. Смотрел фотографии. Рама, говорит, конец девятнадцатого, стекло родное. Даёт семьдесят.

Наталья повернулась к окну. Мимо шёл частный сектор, чёрные огороды, дым из труб.

— Забирай.

Антиквар приехал в субботу с помощником и микроавтобусом. Зеркало выносили из сеней вдвоём, боком, задевая косяк, и на середине двора остановились передохнуть. В стекле, мутноватом по краям, отразилось небо, потом крыша с новой заплатой из железа, потом свежий пень от яблони.

— Аккуратно, порог, — сказал антиквар помощнику. И, обернувшись к Наталье: — Извините, а чего продаёте-то? Вещь ведь фамильная.

Артём фыркнул в кулак. Наталья поправила платок.

— Дом надо держать, — сказала она. — Пока стоит.

Ворота открыли пошире, и зеркало вынесли на улицу.