Семейные драмы 9 мин чтения 1

На похоронах внучки старик заметил что-то странное. Не говоря ни слова, он подошёл к гробу и поднял крышку. В следующую секунду от увиденного у него ВОЛОСЫ ВСТАЛИ ДЫБОМ...

На похоронах внучки старик заметил что-то странное. Не говоря ни слова, он подошёл к гробу и поднял крышку. В следующую секунду от увиденного у него ВОЛОСЫ ВСТАЛИ ДЫБОМ...

Лада сидела у ног Михаила Степановича и неотрывно смотрела на гроб. Всё время прощания она почти не двигалась, но, когда молитва закончилась и люди взялись за крышку, собака вдруг вскочила.

Она бросилась вперёд, зарычала и встала между гробом и присутствующими. Михаил Степанович попытался удержать её за ошейник, однако Лада вырвалась, оперлась передними лапами о край и посмотрела на хозяина так, будто отчаянно пыталась предупредить его о чём-то.

Люди начали перешёптываться. Кто-то предложил вывести собаку, кто-то объяснял её поведение тоской по девочке. Но старик слишком хорошо знал Ладу. Никогда раньше она не вела себя подобным образом. Чем настойчивее её оттаскивали, тем яростнее она возвращалась к гробу, не позволяя опустить крышку.

Михаил Степанович побледнел. Странное подозрение, которое сначала показалось ему безумным, теперь уже не отпускало его. Не говоря ни слова, он медленно приблизился к гробу. Несколько человек попытались остановить старика, но Лада ощетинилась и заставила их отступить.

Он положил дрожащие руки на крышку, на мгновение замер, а затем собрался с силами и поднял её.

В следующую секунду от увиденного у него волосы встали дыбом…

Под левой рукой Даши, между гвоздиками и еловыми веточками, лежал ингалятор. Синий, с белым донцем, без колпачка. Тот самый, который искали двое суток и не нашли ни в школьном рюкзаке, ни в куртке, ни под диваном, ни в раздевалке, ни в кабинете медсестры.

Лада перестала рычать. Она сунула нос под цветы, тронула баллончик мордой и подняла голову, ожидая команды. Так она делала всегда: находила, толкала носом и ждала «дай». Михаил Степанович сам её этому учил, когда Даша гостила у него летом и первый раз задохнулась в бане. Полгода учил, за колбасу, как когда-то в армии учил чужих собак искать чужие вещи. Собака знала запах этого пластика лучше, чем запах собственной подстилки.

Он взял ингалятор двумя пальцами, выпрямился и стоял с ним в руке, ничего не понимая и понимая всё сразу. Люди в клубе задвигались, кто-то ахнул, женщина в чёрном платке произнесла, что нельзя, грех.

— Дед, хватит! — крикнул от дверей Кирилл. — Закрывайте уже.

Мужики взялись за крышку и закрыли её быстро, будто боялись, что старик передумает. Михаил Степанович сунул баллончик в карман пиджака и всю дорогу до кладбища держал руку в кармане, сжимая его в кулаке так, что пластик впивался в ладонь.

Он шёл за гробом и считал. Даша сказала матери в понедельник, что не может найти ингалятор. Оксана ответила: завтра после работы зайду в аптеку. В среду вечером девочка осталась дома одна, начался приступ, она позвонила матери, а не в скорую, и потеряла на этом минут семь. Скорая приехала через двадцать. До больницы её довезли, а из больницы уже не привезли. И всё это время синий баллончик, почти полный, лежал у кого-то. У кого-то из тех, кто сейчас шёл рядом с ним по кладбищенской дорожке и вытирал глаза.

У ямы, пока гроб стоял на двух табуретках, он вытащил руку из карману и разжал кулак.

— Оксана, — сказал он громко. — Подойди сюда.

Она подняла на него мутное лицо. Три дня без сна, таблетки, чужие руки под локтем — она соображала медленно.

— Это откуда? — спросила она.

— Это я тебя спрашиваю. — Голос у него сорвался, и от этого он разозлился ещё сильнее. — Он был в гробу. Под её рукой. Кто-то положил. Ты кладёшь ей игрушку, платок, ты последняя стояла. Скажи при людях: он у тебя лежал?

— Отец, — начал Андрей.

— Не лезь. — Михаил Степанович шагнул к невестке. — Я тебя спрашиваю: ты его спрятала? Чтоб потом не спросили, почему у астматика в доме не было ни одного баллончика? Ты его завтра-послезавтра собиралась купить, а он вот тут, полный, я его тряс, он полный!

Оксана посмотрела на ингалятор, потом на него. Она не заплакала и не закричала. Она сказочень тихо, так, что услышали только те, кто стоял в первом ряду:

— Я его два дня по всему городу искала. Я в травмпункт бегала, они не дают без рецепта.

— Значит, нашла.

Тогда Андрей взял отца за плечи — не за воротник, а именно за плечи, крепко, как берут больного, — и повёл в сторону, к оградке. Он был выше отца на голову и сильнее, и старик ничего не смог сделать. Возле оградки сын наклонился к его лицу и сказал шесть или семь слов, которых Михаил Степанович потом не мог повторить дословно, но смысл был такой: если ты сейчас не замолчишь, я тебя увезу отсюда и на кладбище ты больше не приедешь.

Домой его отвела соседка Валентина. Как опускали гроб, он не видел. Он сидел у себя на кухне, положив ингалятор на клеёнку между солонкой и хлебницей, и смотрел на него.

Вечером, когда в доме стало тихо, он взял его и осмотрел уже спокойно, при лампе. Колпачка не было. Баллончик почти полный, это он определил ещё в клубе, по весу и по звуку. Пластик пах табаком. Не куревом вообще, а тем сладковатым, дешёвым табаком, который остаётся в кармане, если носить там открытую сигаретную пачку.

Оксана не курила никогда. Оксана в жизни не держала сигарету, у неё от дыма начиналась мигрень, и она гоняла всех на лестницу. Курил Андрей. Курил у себя в машине, с открытым окном, и всегда носил пачку в куртке.

Михаил Степанович просидел так до двух ночи. К утру у него сложилась своя картина: сын нашёл ингалятор — в машине, под сиденьем, где угодно, — понял, что теперь этим будут добивать жену, и сделал то, что делают такие, как Андрей: убрал вопрос. Положил в гроб. Не мог выбросить и оставить не мог.

Он набрал Оксану. Автомат сказал, что абонент недоступен, и в следующий раз сказал то же, и он понял, что его заблокировали. Андрею он звонить не стал. В магазине к нему подошла Валентина и с бабьей осторожностью сообщила, что в деревне уже говорят: старик сдал, полез в гроб, испугал народ, и что бывает, у одного её знакомого после смерти жены тоже началось.

— Началось, — согласился он и купил хлеб.

Андрей приехал на пятый день, вечером, на своей «Гранте», один. Не разулся, сел на табурет у двери, положил ключи на подоконник.

— Отдай.

— Что отдать?

— Не начинай.

Михаил Степанович достал ингалятор из ящика буфета и положил на стол, но руку не убрал.

— Сначала скажи мне одну вещь. Ты его где взял?

Андрей поднял голову. Он был небрит, под глазами лежала серая тень, и на секунду у него стало такое лицо, будто ему сказали что-то на непонятном языке.

— Я?

— Ты. В машине нашёл? В куртке? Он табаком пахнет, Андрей. Оксана не курит.

Сын встал. Прошёл два шага, упёрся ладонями в стол и заговорил не про ингалятор.

— Ты помнишь, что ты ей в больнице сказал? В коридоре, у реанимации, при враче?

— Я не помню.

— Ты сказал: «Ты дочь свою убила». Врач отвернулся. А она это теперь каждую ночь слышит, отец. Она у матери живёт, потому что в нашей квартире ей дышать нечем. Она таблетки горстями пьёт. И тут ты на кладбище, при полдеревне, с этой штукой. — Он всё-таки взял ингалятор, посмотрел на него и сунул в карман. — Она лежала в цветах. Значит, кто-то из наших положил. Хорошо. Мне уже всё равно кто. Я это выброшу, и всё.

— Как всё равно?

— А что мне сделать? — спросил Андрей. — Кому предъявить? Дашу этим не вернёшь, а Оксану добьёт. Ты вот от чего не спишь? От справедливости? А я не сплю от того, что у меня в квартире один ребёнок в гробу, а второй третью ночь спит с включённым светом и не жрёт ничего, кроме воды.

Он сказал это в сердцах, между прочим, и уехал, хлопнув калиткой. Михаил Степанович остался стоять у стола. Он не был умным человеком и всегда доходил медленно, а последние дни соображал ещё хуже. Но фразу про включённый свет он на всякий случай запомнил.

Ночью он вспомнил другое. Как Кирилл первым крикнул: «Дед, хватит, закрывайте». Как этот пятнадцатилетний парень, которого невозможно было заставить донести до мусорки собственный пакет, весь день прощания стоял у дверей и не подошёл к гробу ни разу — кроме одного раза, в самом начале, когда все кладут цветы.

И тогда он подумал про Ладу.

Девятый день собирались в городе, в квартире. Его никто не позвал, но и запретить приезжать к сыну на девятый день никто бы не решился. Он побрился, надел ту же рубашку, взял из погреба банку огурцов, потому что с пустыми руками неудобно, и посадил Ладу в машину. Себе он сказал, что собака сутками воет одна во дворе и что Оксана всё равно любила эту собаку. Правды в этом было ровно половина.

В квартире пахло кутьёй и валерьянкой. Народу было немного: мать Оксаны, две её подруги, сосед. Оксана вышла в коридор, посмотрела на него и на собаку и не сказала ни слова.

— Я тебе неправильно сказал на кладбище, — произнёс Михаил Степанович. — Я тогда не думал.

— Хорошо, — сказала она. — Проходите.

Ни «ничего», ни «понимаю» — просто «хорошо, проходите», и ушла на кухню резать хлеб. Он понял, что прощён не будет, и от этого стало легче: значит, можно делать то, за чем приехал.

Лада, которую он оставил в коридоре, вела себя странно с самого порога — тянула поводок, дышала часто, мелко. Он отстегнул карабин, наклонился к ней и сказал негромко, как учил когда-то, за колбасу:

— Ищи. Ингалятор ищи.

Собака прошла мимо закрытой двери Дашиной комнаты, даже не остановившись, толкнулась в другую, приоткрытую, и в три движения оказалась у письменного стола. Ткнулась в нижний ящик, села и коротко гавкнула — один раз, как её и учили.

Михаил Степанович выдвинул ящик. Сверху лежали шнур от зарядки, гантельный замок и мятая пачка сигарет с зажигалкой. Под ними — синий колпачок от ингалятора и пустая картонная коробочка с наклейкой аптеки и с надписью от руки маркером, рукой Оксаны: «Даша, школа».

Он сидел на корточках перед ящиком, когда в дверях появился Кирилл. Парень был босиком, в спортивных штанах, и лицо у него было такое, что спрашивать уже ничего не требовалось.

— Закрой ящик, — сказал Кирилл.

— Прикрой лучше дверь.

Кирилл прикрыл. Прижался спиной к шкафу и стал смотреть в сторону окна.

— Я на день взял, — сказал он. — На один день. Из куртки в прихожей. Она батю с Оксаной подняла из-за того, что я на балконе курил, у меня телефон забрали и сборы отменили, я в Кострому не поехал. Я хотел, чтоб она поискала. Испугалась. Вечером бы отдал.

— Отдал?

— Не отдал. — Он тёр большим пальцем о шкаф, туда-сюда, и говорил ровным, каким-то деревянным голосом. — Она в понедельник Оксане сказала, что потеряла. Оксана: завтра куплю. И я подумал: ну, купит, и всё. Она полгода не задыхалась вообще. Полгода, дед. С зимы ни разу.

— Ты был дома в среду?

— Я на тренировке был. — Кирилл наконец повернул голову. — Я потом пришёл, а там уже никого, только дверь открыта и на полу пакет из скорой валяется.

Михаил Степанович закрыл ящик, оперся рукой о стол и поднялся. Ему было семьдесят четыре, и колени поднимались хуже, чем всё остальное. Он сел на край незаправленной кровати. В зале негромко говорили, звенела посуда, женский голос рассказывал что-то про поминальную кашу.

— В гроб зачем положил?

Парень пожал плечами. Такого простого движения старик не мог ему потом простить дольше всего.

— Я не знал, куда его девать, — сказал Кирилл. — Выкинуть в помойку — как-то… Он же её. Я думал, положу, и всё закончится. Собака откуда-то узнала.

— Собака его два года по дому носила, у неё нос, а не как у тебя голова, — сказал Михаил Степанович и замолчал, потому что дальше пошло бы такое, чего в этой квартире произносить нельзя.

Он сидел ещё минуту. Внутри у него было пусто и муторно, как после угара, и он с удивлением отмечал, что не чувствует ни торжества, ни облегчения — ничего из того, что ждал все эти дни, когда доказывал сам себе, что не сошёл с ума.

— Оксана себя виноватой считает, — сказал он. — Что не купила в тот же день. Ты это знаешь?

— Знаю.

— И молчал.

— А что мне сказать? — Голос у Кирилла впервые дрогнул, и сразу стало слышно, что ему пятнадцать. — Мне сказать, и меня из дома выкинут. Батя выкинет. Мать в Тюмени, у неё маленький, я ей не нужен, она мне на Новый год носки прислала. Мне куда? Я лучше буду… — он не закончил.

Михаил Степанович встал, поправил покрывало на кровати, зачем-то ровно, как в казарме, и пошёл к двери. У двери остановился.

— В субботу отцу и Оксане скажешь сам. При мне или без меня, как хочешь. Не скажешь — скажу я. И я скажу хуже, чем ты.

Он вышел, посидел за столом двадцать минут, съел ложку кутьи, ответил невнятно на два вопроса про пчёл и уехал в деревню вместе с собакой и с полной банкой огурцов, которую забыл выставить.

Четверг он колол дрова, которые ему были не нужны до октября. В пятницу вечером в калитку вошёл Кирилл — на автобусе, в кроссовках по грязи, с рюкзаком, будто приехал на выходные.

— Скажи ты, — попросил он с порога. — Тебе поверят. Тебя не убьют.

— Меня и не за что.

— Дед. — Парень стоял в дверях и не проходил. — Я не могу это выговорить. Я всю ночь пробовал, у меня слов нет.

— Слов там пять, — сказал Михаил Степанович. — «Ингалятор взял я, чтоб её напугать». Больше не надо, остальное они сами додумают.

Он налил ему чаю, отрезал хлеба и не сказал больше ничего, потому что говорить было нечего, а жалеть парня он в тот вечер не мог, хотя видел, что тот стучит зубами о край кружки. Ночевать он его не оставил — отвёз на последний автобус, а мог бы и до города довезти, но не повёз.

В субботу днём позвонил Андрей. Он не кричал в трубку. Он говорил медленно, с длинными паузами, и Михаил Степанович впервые слышал у сына такой голос.

Кирилл сказал за обедом. Оксана сначала не поняла и переспросила два раза. Потом встала, ушла в комнату Даши и сидела там на полу минут сорок, и никого не пускала, а когда вышла — попросила Андрея выйти вместе с ней на лестницу и там спросила его, есть ли за такое статья. Андрей сказал, что не знает. Она к вечеру собрала сумку и уехала к матери. Уходя, сказала одну фразу, и это была не фраза про Кирилла: «Скажи отцу своему, что он был прав. Пусть порадуется».

— Ты добился, — сказал Андрей в трубку. — Довёл до конца. Тебе теперь хорошо?

— Мне никак.

— А мне плохо. Я бы, знаешь, промолчал. — Он помолчал. — Я, если честно, догадывался. Он в среду вечером спросил у меня, могут ли посадить за то, что человек чего-то не сделал. Я подумал — из интернета вычитал. Я не стал разбираться, отец. Я специально не стал.

Михаил Степанович сидел на крыльце с телефоном у уха и смотрел, как Лада ловит зубами слепня.

— Оксана вернётся?

— Не знаю. Она сказала, что в одной квартире с ним не сможет. И я ей не могу сказать, что она должна.

Через два дня Андрей приехал и попросил взять Кирилла к себе. Не насовсем, до конца учебного года, пока он что-нибудь придумает: мать в Тюмени говорить об этом не захотела, у неё второй ребёнок и муж, который в чужого подростка входить не собирается; а Оксана согласилась вернуться домой, только пока в квартире нет Кирилла.

— То есть я должен взять его в дом, — сказал Михаил Степанович. — В дом, куда Дашка ко мне каждое лето с первого класса ездила.

— Больше некуда.

— А если я не возьму?

— Тогда я потеряю жену, — сказал Андрей. — Или сына. Выбирай ты, у меня выбирать уже не получается.

Старик отказал. Твёрдо, глядя в стол: нет. Сын уехал, а он до ночи ходил по двору и разговаривал сам с собой, как деревенские старики и разговаривают, и утром позвонил и сказал, чтобы привозили, но с условиями: школа в райцентре, автобус в семь, курить в доме и во дворе не будет, будет колоть, носить, чистить, а сигареты пусть выбросит сразу, потому что здесь собака и сено.

Кирилла привезли в четверг с двумя сумками и учебниками. Поселили в маленькой комнате за печкой, где раньше стояла Дашина раскладушка, — раскладушку убрали на чердак, поставили железную кровать.

Дрова он пилил плохо. Ножовку вёл косо, зажимал полотно, злился и пилил ещё хуже, а Михаил Степанович стоял рядом, курил свои три сигареты в день у забора и не подсказывал. Лада к парню не подходила. Она ложилась в тени крыльца, за десять шагов, и следила за ним не зло, а внимательно, как следят за посторонним, который зачем-то ходит по двору.

На третий день Кирилл сел на чурбак, вытер лицо рукавом и сказал в сторону собаки:

— Она меня, что ли, никогда не подпустит?

— Хлеб возьми в сенях, — отозвался старик. — На ладони держи, не суй в морду.

Парень принёс горбушку, присел, вытянул руку. Лада поднялась, подошла, обнюхала пальцы и хлеб взяла — аккуратно, одними губами. Хвостом не махнула и, съев, вернулась на своё место в тени.

— Всё, — сказал Кирилл. — Взяла.

— Взяла, — согласился Михаил Степанович. — Пили давай. Мне до темноты ещё калитку перевесить надо, она на одной петле висит.