Но спустя всего несколько часов один страшный звонок заставил его понять, что, возможно, он совершил самую страшную ошибку в своей жизни...
Моей дочери было всего четырнадцать лет, когда однажды вечером она вернулась домой вместе со своим парнем и тихо попросила нас сесть.
Как только я посмотрела на её лицо, сразу поняла: произошло что-то очень серьёзное.
У неё дрожали руки.
Её парень был бледным.
Ни один из них не решался посмотреть нам в глаза.
А затем моя дочь прошептала три слова, от которых у меня остановилось сердце:
«Я беременна».
Несколько секунд в комнате стояла абсолютная тишина.
Мне было трудно дышать.
Но мой муж отреагировал мгновенно.
Он так резко вскочил со стула, что тот с грохотом отъехал назад, указал пальцем на входную дверь и закричал:
«Убирайся из моего дома!»
Моя дочь тут же разрыдалась.
Я умоляла мужа успокоиться.
Я говорила ему, что она по-прежнему остаётся нашим ребёнком, что ей страшно и что, какие бы ошибки она ни совершила, выгнать её из дома — значит только усугубить ситуацию.
Но он не хотел ничего слушать.
Он сказал, что она разрушила своё будущее.
Сказал, что опозорила всю нашу семью.
А когда её парень попытался заступиться за неё, мой муж разозлился ещё сильнее.
Через несколько минут моя дочь уже покидала наш дом с маленькой сумкой в руках, рыдая рядом с мальчиком, который обещал ей, что не оставит её одну.
Я смотрела, как они исчезают в конце улицы, и меня тошнило от отчаяния.
«Иди и забери её», — умоляла я мужа.
Он отказался.
«Она захотела принимать взрослые решения», — холодно ответил он. — «Теперь пусть сама несёт за них ответственность, как взрослая».
Всего несколько часов спустя эти слова будут преследовать его.
На улице уже стемнело, когда мой телефон зазвонил.
Номер был мне неизвестен.
Я чуть было не ответила.
Но как только я подняла трубку, услышала чей-то плач. Человек так сильно рыдал, что едва мог говорить.
Это был парень моей дочери.
На заднем плане я слышала крики.
Потом — сирены.
А затем он произнёс имя моей дочери.
Мой муж увидел выражение моего лица и тут же вскочил.
«Что случилось?»
Я не смогла ему ответить.
Я лишь смотрела на него, пока мальчик наконец не смог объяснить, где они находятся — и что произошло после того, как мы заставили нашу четырнадцатилетнюю дочь покинуть дом.
Лицо моего мужа стало совершенно белым.
И впервые за весь этот вечер он прошептал:
«Боже мой… Что же я наделал?»
Я не стала ему отвечать. Я искала ключи от машины и не могла их найти, а они лежали у меня в кармане халата.
Кирилл говорил сбивчиво, я поняла не всё. Они дошли до остановки на Сенной, потому что ему до дома две пересадки, а денег на такси не было. Настя села на лавку и сказала, что у неё болит живот. Он подумал, что это от слёз. Потом она перестала отвечать и сползла с лавки на асфальт.
Скорую вызвала женщина, которая ждала сорок пятый автобус.
Всю дорогу до больницы Андрей вёл машину так, что я хваталась за ручку над дверью. Он проехал два перекрёстка на красный и один раз чуть не задел бордюр. Я не сказала ему ни слова. Я вообще не могла с ним разговаривать.
В приёмном покое нас встретила медсестра с планшетом. Она спросила, кто из нас мать, попросила паспорт, полис и сказала подписать согласие на операцию. Настю к тому времени уже увезли наверх.
«Как — уже увезли? — сказал Андрей. — А кто разрешил?»
«По жизненным показаниям, — ответила медсестра, не поднимая головы. — Разрешение спрашивают, когда есть время».
Врач вышел к нам минут через двадцать. Немолодой, в мятом костюме, с маской, спущенной под подбородок. Игорь Львович. Он говорил спокойно и коротко, как человек, который сегодня уже несколько раз говорил такое.
Внематочная беременность. Труба разорвалась, кровь в брюшной полости, около полутора литров. Давление на подъезде было почти не определяемое. Оперируют, кровь уже поднимают из банка.
«Что значит — внематочная?» — спросил Андрей.
«Значит, что плодное яйцо прикрепилось не там, где нужно. Такая беременность не развивается. Никогда».
Андрей помолчал секунду и спросил:
«То есть она не беременна?»
Врач посмотрел на него. Не зло, а как смотрят на предмет, который мешает пройти.
«У вашей дочери внутреннее кровотечение. Мы сейчас про это говорим».
Он ушёл, а я осталась стоять и смотреть на закрывшуюся дверь. Мне было стыдно так, как никогда в жизни. Стыдно за собственного мужа, с которым я прожила восемнадцать лет.
Кирилла я нашла в коридоре. Он сидел на пластиковом стуле у окна, в тонкой курточке, и держал на коленях Настин рюкзак и её телефон. Телефон он держал двумя руками, как будто боялся, что его отберут.
Я села рядом. Он весь дёрнулся.
«Она сказала, что живот тянет ещё в школе, — сказал он. — На третьем уроке. Я говорил, пойдём в медпункт. Она сказала — не надо, там начнут спрашивать».
«Давно?»
«Дня три. Может, четыре».
Он замолчал, потом добавил очень тихо:
«Я думал, это потому что она нервничала. Из-за того, что мы вам скажем».
Его мать приехала в половине второго ночи, прямо с работы, в форменной жилетке с логотипом магазина. Её звали Ирина. Она подошла, посмотрела на сына, потом на меня и спросила только одно:
«Жива?»
«Оперируют».
Она села с другой стороны от Кирилла и сказала ему:
«Ты почему мне не позвонил?»
«Я звонил. У тебя телефон в шкафчике».
«Значит, надо было директору звонить».
И всё. Больше она его не ругала. Она сняла жилетку, свернула её и положила себе на колени, и они так и сидели.
Андрей стоял в другом конце коридора, у автомата с кофе. Он не подошёл к нам ни разу.
Операция закончилась без двадцати четыре. Игорь Львович вышел, стянул шапочку и сказал, что всё, живая, трубу убрали, вторая целая, кровь перелили, лежать будет в реанимации до утра, потом переведут.
Я заплакала прямо там, стоя.
Андрей подошёл близко и спросил, можно ли её увидеть. Врач сказал — утром.
А потом Андрей задал вопрос, который, наверное, копил все эти часы:
«Скажите… если бы она была дома. Этого бы не случилось?»
Врач подумал.
«Разрыв случился бы всё равно. Это не от нервов и не от прогулки. Но если бы это случилось дома, скорая ехала бы к вам, а не к остановке, и мальчик не искал бы, кому позвонить. Минут двадцать вы бы выиграли. У неё они были не лишние».
Он не стал ничего добавлять и ушёл.
Андрей постоял, потом медленно сел на стул и упёрся лбом в ладони.
Утром в отделение пришла женщина в штатском, представилась инспектором по делам несовершеннолетних. Наталья Сергеевна. Из больницы, как положено, передали сообщение в полицию: беременность у четырнадцатилетней.
Она разговаривала со мной в коридоре, у столика медсестры, и записывала в блокнот. Возраст мальчика. Где учатся. Знали ли мы. Как узнали.
А потом спросила:
«Из дома девочка ушла во сколько?»
Я открыла рот и не смогла произнести. И тогда Андрей, который стоял рядом и до этого не сказал ни слова, ответил сам:
«Около восьми. Я её выгнал».
Инспектор подняла глаза от блокнота.
«Как это — выгнали?»
«Так. Сказал: убирайся. Она собрала сумку и ушла».
Он мог соврать. Мог сказать, что она хлопнула дверью, что подростки, что не удержали. Кирилл к тому моменту уже всё равно всё рассказал и врачу, и фельдшеру скорой, — мальчик от испуга говорил чистую правду, ему в голову не приходило что-то скрывать. Но Андрей этого не знал.
Наталья Сергеевна записала. Потом сказала, что к нам придут посмотреть жилищные условия и что нас, скорее всего, пригласят на комиссию.
«Мальчику пятнадцать?» — уточнила она.
«Пятнадцать. В феврале шестнадцать».
Она кивнула и ничего не объяснила. Уже потом я узнала, что уголовного дела не будет: не тот возраст, отвечать некому. Но проверка была, и объяснения писали все — и Ирина, и Кирилл, и мы.
Настю перевели в палату к обеду. Она была серая, с трубочкой капельницы в руке, и первое, что она сделала, когда меня увидела, — заплакала, беззвучно, одними глазами.
Я села, взяла её за руку, которая была свободна.
«Всё, — сказала я. — Всё уже».
Она пошевелила губами. Я наклонилась.
«Ребёнка нет?»
«Нет, солнышко».
Она полежала, глядя в потолок, и сказала:
«Папа, наверное, рад».
Я хотела сказать что-нибудь правильное. Что он всю ночь просидел в коридоре. Что он белый как стена. Что он ей не враг.
Но я вспомнила, как он спрашивал у врача «то есть она не беременна?», — и промолчала.
Он зашёл вечером. Постоял в дверях палаты, потом сделал два шага и остановился у кровати.
«Настюш».
Она отвернулась к стене.
Он стоял ещё минуты три. Потом положил на тумбочку пакет — там были апельсины, сок и наушники, новые, в коробке, она давно такие хотела, — и вышел.
Наушники она мне отдала на следующий день. Сказала: «Верни».
Он не вернул. Они так и пролежали в прихожей на полке до конца зимы.
Восемь дней в больнице. Я брала отгулы, потом дни за свой счёт. Андрей приезжал каждый вечер, поднимался, стоял в коридоре у окна и не заходил, потому что она просила не пускать. Медсёстры уже здоровались с ним.
Дома он ходил тихо, как в гостях. Один раз, ночью, на кухне, он сказал:
«Оль. Я бы поехал за ней. Через час бы поехал. Я просто хотел, чтобы она испугалась».
«Она испугалась».
«Я не так хотел».
Я долго молчала, а потом сказала то, что было правдой и про меня тоже:
«Я стояла у окна и смотрела, как они уходят. Я тоже за ней не побежала. Я ждала, пока ты решишь. — Я поставила чашку в раковину. — Разница только в том, что пальцем на дверь показывала не я. И я это тебе, наверное, никогда не забуду. Ты не думай, что забуду».
Он не стал спорить.
Инспектор пришла к нам через неделю после выписки, вместе с женщиной из опеки. Смотрели квартиру. Заглянули в Настину комнату, спросили, где она спит, есть ли у неё стол, чем питаемся. Всё это было унизительно ровно настолько, насколько может быть унизительно, когда чужие люди вежливо открывают дверцы твоего шкафа.
Потом нас вызвали на комиссию. Небольшой зал в администрации, стол, семь человек, папка. Читали вслух: «отцом было допущено...». Андрей сидел прямо, отвечал коротко, ни разу не сказал «она сама виновата». Нас поставили на профилактический учёт как семью в социально опасном положении. На полгода. Обязали посещать психолога.
Когда мы вышли на улицу, Андрей закурил, хотя не курил четыре года.
В школе, конечно, узнали. Не от учителей — от детей. Кто-то видел скорую на Сенной, кто-то что-то слышал. Настя пропустила две недели по справке, а когда вышла, в первый же день пришла домой и легла лицом в подушку прямо в куртке.
Классная руководительница звонила мне два раза, говорила осторожно, подбирая слова. Предлагала перевести в другую школу.
Настя отказалась. Сказала: «Тогда точно все решат, что правда».
Она стала другая. Не истеричная, наоборот — очень спокойная и очень закрытая. Ела, делала уроки, мыла посуду, отвечала «нормально». Мне иногда хотелось, чтобы она наорала на меня.
С отцом она не разговаривала совсем. Не демонстративно, без сцен. Просто если он входил в комнату, она через минуту выходила. Если он что-то спрашивал, отвечала мне: «Мам, скажи ему, что у меня во вторник физра».
Он терпел. Он вообще стал странно терпеливый. Починил ручку на её двери, которая болталась года три. Купил ей зимние ботинки, угадал с размером, но не угадал с цветом; она носила.
А в конце ноября Ирина позвонила мне и сказала, что отправляет Кирилла к своей матери, в Волгодонск, с нового полугодия.
«Ты пойми, — говорила она в трубку. — Мне на работе уже намекнули. Участковый ходит. Мальчишку в школе прижали, он с урока ушёл. У меня их двое, я одна, я не вытяну ещё и это».
«Он-то как?»
«Молчит. Он вообще молчит теперь».
Я понимала её. Я до сих пор её понимаю. И всё равно, когда я положила трубку, у меня было чувство, что мы всей толпой взрослых доламываем то, что и так уже сломано.
Насте я сказала вечером. Сама. Решила, что от меня лучше, чем из сообщения.
Она выслушала, кивнула, ушла в комнату и закрыла дверь.
А через полчаса вышла — и вот тогда наконец случилось то, чего я ждала полтора месяца.
Она пришла в кухню, где сидел отец, встала напротив и сказала — сначала тихо, потом громче, потом уже криком, — что это он. Что она хотела рассказать про живот ещё в четверг, но не рассказала, потому что боялась. Что она вообще всё это время боялась не Кирилла, не боли и не того, что скажут в школе, а его, своего папу. Что она знала, слово в слово знала, что он скажет, и он ровно это и сказал. Что теперь Кирилла увозят, и его тоже забрали у неё, и что она никого не просила её спасать.
Она стояла и кричала, а по её лицу текло, и она не вытирала.
Андрей не встал. Он сидел на табуретке, положив руки на стол, и смотрел на неё. Я видела, как у него ходит челюсть.
Когда она замолчала, он сказал:
«Да».
«Что — да?»
«Всё — да. Я не знаю, как это исправить, Настя. Я думал, если строго — значит, правильно. Меня так растили. Я ничего другого не умею».
«И что мне теперь с этим делать?»
«Ничего. Это не тебе делать».
Она постояла ещё секунду и ушла. Дверь не хлопнула — новая ручка, он же чинил.
Ночью она пришла ко мне, легла рядом поверх одеяла, как в пять лет, и спросила в темноту:
«Мам, а если бы ты была одна? Без него. Ты бы меня выгнала?»
«Нет».
«А почему тогда не остановила?»
Я могла сказать многое. Что растерялась. Что никогда с ним не спорила при детях. Что была в шоке. Всё это было бы правдой и всё это ничего не стоило.
«Не знаю, — сказала я. — Я не успела стать смелой».
Она полежала и сказала: «Ладно». Потом уснула, а я нет.
К психологу мы ходили втроём, как велели. Первые два раза Настя молчала весь час. На третий заговорила. Не о том вечере — о школе, о том, что ей противно, когда девочки замолкают, если она подходит.
Психолог сказала Андрею фразу, которую он потом повторял: «Вам не надо просить прощения каждый день. Вам надо перестать быть опасным».
Он и правда перестал повышать голос. Совсем. Иногда это выглядело жутковато — он останавливался на полуслове и уходил на балкон.
В середине декабря был контрольный приём в больнице, у гинеколога. Я не могла: меня и так уже дважды предупреждали на работе, а декабрь — отчётность.
Я сказала Насте, что попрошу соседку. Она сказала: «Пусть папа отвезёт».
Так буднично сказала, что я сначала не поверила.
Они уехали в восемь утра. Позже он мне рассказывал, что всю дорогу туда она смотрела в окно и один раз спросила, работает ли ещё печка в машине нормально.
В регистратуре у них спросили, кто сопровождает.
«Отец», — сказал он.
Женщина в окошке посмотрела на Настю: «Отец?»
«Отец», — сказала Настя.
Врач посмотрела её, сказала, что всё зажило, что вторая труба в порядке, что рожать она в своё время сможет, и добавила ещё что-то про наблюдение раз в полгода. Андрей записал в телефон.
Обратно поехали по Ленина, потом свернули, чтобы объехать пробку, и выехали на Сенную.
«Останови», — сказала Настя.
Он остановился у самой остановки, во втором ряду, включил аварийку.
Она вышла. Постояла у лавки, той самой, с треснувшей второй доской. Мимо прошёл сорок пятый, никого не взял и уехал.
Андрей вышел следом, но не подошёл. Стоял у машины, в трёх шагах, и ждал.
Она вернулась сама, села, пристегнулась и захлопнула дверь.
«Поехали. Мне ещё к третьему уроку».







