Судьбы и испытания 10 мин чтения 10

МАЖОРЫ ТРОНУЛИ сельскую пасечницу. Она натравила на них пчел. От произошедшего дальше, ВЗДРОГУЛОСЬ все село…

Мажоры Тронули сельскую пасечницу. Она натравила на них пчел. От произошедшего дальше, Вздрогулось все село

Оксана вернулась от реки глубокой ночью. На запястьях темнели следы чужих пальцев, а в ушах всё ещё звучала угроза двух столичных мажоров, уверенных, что дочь влиятельного человека никто не посмеет обвинить.

До рассвета девушка просидела перед фотографией отца. Потом поднялась и молча направилась к пасеке.

Соседи видели, как она окуривала самый беспокойный улей, а затем унесла в сарай старую плетёную корзину. Что находилось под плотно закрытой крышкой, никто не заметил.

Через два дня Оксана надела чистое платье, взяла банку мёда и пришла к лагерю обидчиков. Мужчины решили, что девушка испугалась и явилась мириться. Они усадили её возле костра и продолжили пить, не обращая внимания на странное гудение у её ног.

Оксана терпеливо ждала. Когда один из них снова потянулся к ней, она наклонилась и медленно отстегнула защёлку.

Крышка распахнулась. Над берегом взметнулось чёрное гудящее облако, а самоуверенные мажоры с криками бросились врассыпную. Оксана осталась стоять неподвижно, наблюдая, как рой скрывает их фигуры.

А от того, что произошло дальше, вздрогнуло всё село…

Стас побежал к воде. Бежал он неуклюже, как бегает пьяный в шлёпанцах по гальке: один шлёпанец слетел, и он, не оглядываясь, рухнул в реку прямо в шортах и футболке и ушёл с головой. Кирилл побежал в другую сторону, к палаткам. Там он запутался в растяжке, упал, вскочил и закружился на месте, хлопая себя по лицу и по шее. Кричал он высоко и тонко, совсем не тем голосом, каким две ночи назад говорил Оксане у реки: «Скажешь кому — Лика скажет, что ты сама к нам припёрлась. Пьяная, денег просила. Её папе поверят. Её никто не посмеет обвинить».

Солнце уже село за элеватор на том берегу, и костёр был самым ярким пятном на всём берегу. Пчёлы кружили над ним, над разбросанными банками и пакетами, над людьми. Несколько штук ужалили Оксану, в плечо и под ухо. Она поморщилась и не шелохнулась. Отец говорил, что пчела жалит один раз и после этого умирает, поэтому зря не жалит. Если пчелу трясли, давили и тащили два дня в тёмной корзине, повод у неё есть.

Потом Кирилл перестал кричать.

Сначала Оксана решила, что он добрался до палатки и залез внутрь. Но он стоял у машины, держался рукой за капот и странно, со свистом, дышал. Она пошла к нему. Пчёлы ещё висели над костром, но уже редели: в сумерках они плохо летают, их тянуло к огню и прочь отсюда. Когда Оксана подошла, Кирилл сполз по крылу машины на песок. Лицо у него поплыло, глаза превратились в щёлки, губы раздулись, на шее и руках проступили белые пятна с красной каймой. Он хватал воздух ртом, а воздух не проходил.

Она это уже видела. Два года назад, в июне, отца ужалила одна-единственная пчела, в шею, — после тридцати лет на пасеке, после тысяч укусов, над которыми он смеялся. За год до того его уже раз прихватило, и фельдшерица из района выписала ему ампулы и шприцы и велела носить при себе. Он носил месяц, потом стал оставлять дома: «Что я, барышня, с аптечкой по пасеке ходить». Оксана нашла его между ульями, когда звать кого-то было уже поздно. С тех пор у неё в кармане фартука всегда лежал футляр из-под очков, а в нём две ампулы адреналина и два шприца. Срок годности она проверяла каждую весну. Утром, надевая чистое платье, она переложила футляр в карман платья. Она не врала себе, что сделала это по привычке.

Она опустилась рядом с ним на колени, отломила головку ампулы, набрала шприц и воткнула иглу Кириллу в бедро прямо через джинсы, как учила фельдшерица. Он дёрнулся и посмотрел на неё сквозь щёлки. Оксана достала телефон и набрала сто двенадцать. Говорила она спокойно: река, пляж под Лавровской базой, мужчина, пчёлы, отёк, адреналин уже ввела. Диспетчер спросил, кем она приходится пострадавшему. Оксана помолчала и сказала, что никем.

Из реки вылез Стас. Он шёл к ним, мокрый, лицо в буграх, и орал матом, что она больная, что её посадят, что он её сейчас… Оксана сказала, не поднимая головы:

— Держи ему голову. Вот так, набок. Если перестанет дышать, скажешь.

Стас замолчал и сел. Голову он держал, и руки у него тряслись.

Скорая ехала из района сорок минут. Через четверть часа Кириллу стало хуже, и Оксана сделала второй укол. Больше ампул не было. Она сидела рядом и считала его вдохи, как отец считал летки по утрам, а Стас то плакал, то спрашивал, не умрёт ли Кирилл, то снова начинал грозить, но уже тихо, будто сам себе. Потом подъехали фары. Это была не скорая, а белый «Ленд Крузер» Лики. Лика выскочила с пакетом из райцентровского «Магнита», увидела, бросила пакет на песок, и одна бутылка разбилась. Оксану она узнала сразу и спросила только одно:

— Ты чего здесь?

Оксана не ответила.

Скорая забрала Кирилла с воющей сиреной, Стаса тоже забрали, тот сам полез в машину. Участковый Николай Громов, которого всё село звало дядей Колей, приехал на своём «уазике» почти следом. Он посветил фонарём на кострище, на опрокинутую корзину с отстёгнутой защёлкой, на Оксану в чистом платье, с распухшим ухом, и долго молчал.

— Ксанка, — сказал он наконец. — Ты что ж наделала-то.

— Пчёл выпустила, — сказала Оксана.

— Это я вижу.

К утру об этом знали все. В магазине у Зинаиды рассказывали, что Ксанка Иванова мажоров пчёлами потравила, один в реанимации, а может, уже и помер. Другие поправляли: не помер, она же ему сама укол делала, она ж как отец, у неё всегда при себе. Третьи спрашивали, а зачем она тогда пчёл выпускала, если укол при себе. На этом месте все замолкали и смотрели в окно, на дорогу к реке. Больше всего село пугало не то, что пятерых взрослых мужиков с прошлого лета никто не помнил ужаленными до реанимации. Пугало то, что тихая Ксанка, которая на свадьбах стояла у стенки, а на похоронах отца не проронила при людях ни слезинки, два дня таскала в сарае корзину с роем и ждала.

Около полудня пришла соседка, тётя Валя. Она постояла у калитки, вошла, села на лавку под яблоней и сразу заговорила, словно боялась, что передумает:

— Ксана, ко мне из района приезжали. Спрашивали. Я сказала, как было: видела, ты в среду утром дымарём над крайним ульем, над злым, работала, и корзину в сарай понесла. Я врать не стану.

— И не надо, тёть Валь.

— Ты скажи хоть, за что. Люди ж болтают.

Оксана посмотрела на свои запястья. Синяки за два дня пожелтели по краям, но пальцы на них ещё можно было разобрать. Тётя Валя тоже посмотрела, потом отвела глаза, поднялась и сказала, что вечером занесёт пирожков. Пирожки она занесла.

Следователь Ершова, полная женщина лет пятидесяти с крашеными в рыжий волосами, приняла Оксану в районе в кабинете с закрашенным белой краской окном. Сначала Оксана рассказала про пляж, корзину и укол. Ершова печатала одним пальцем и только раз подняла глаза — когда Оксана сказала, что улей выбрала самый злой.

— Вы это понимаете, что сейчас говорите? — спросила она. — Вы мне сами умысел рассказываете.

— Вы спросили, я ответила.

Ершова вздохнула, допечатала и спросила, зачем. Тогда Оксана рассказала про ту ночь. Она пошла купаться к своему месту за ивами, куда ходила с детства, как всегда после работы. На берегу горел их костёр, но далеко, у базы. Двое подошли сзади, когда она выходила из воды. Кирилл держал её за руки, Стас стаскивал с неё купальник. Лика стояла выше на песке, светила телефоном и смеялась. Оксана укусила Кирилла за кисть до крови, вырвалась и ушла по мелководью на ту сторону, к броду. Вслед Кирилл крикнул ей про Лику и про то, что её папе поверят.

— В полицию почему сразу не пошли?

— А вы бы поверили?

— Я обязана проверить, — сказала Ершова. — Это другое.

Она отправила Оксану на освидетельствование. Судмедэксперт, молодой и вежливый, сфотографировал запястья, измерил синяки линейкой и записал, что давность повреждений соответствует трём-пяти суткам. Ершова оформила заявление, предупредила об ответственности за ложный донос и взяла с Оксаны подписку о невыезде по второму делу, где Оксана была уже не потерпевшей. Отец Кирилла прилетел из Москвы на следующий день, просидел у неё в кабинете два часа и написал заявление, в котором слово «покушение» стояло трижды. Ершова потом рассказала дяде Коле, что подчеркнула это слово карандашом и больше ничего с ним делать не стала. Дядя Коля пересказал это Оксане, хотя, наверное, не имел права.

Кирилл лежал в районной реанимации двое суток, потом его перевели в палату. Стаса отпустили в тот же вечер с горстью таблеток. Лика давала показания в присутствии адвоката, которого прислал отец. По её словам выходило, что местная девушка Оксана той ночью сама пришла к их костру продавать мёд, выпила с ними, вела себя странно, а потом ушла. Никаких рук, никакого купальника. Телефон? Телефон она утопила ещё в понедельник, когда каталась на сапе. Новый, вот, видите, купила. Ершова записала и это.

Геннадий Аркадьевич Лавров приехал на пасеку сам, без водителя, в рабочей рубашке с закатанными рукавами. Он был не из тех, кого показывают по телевизору, хотя в областную думу его выбирали дважды. Земля вокруг села на десять километров была в аренде у его агрохолдинга. Свой сахар, свой элеватор, своя база на реке для гостей и для дочери, которая наезжала из Москвы каждое лето. С покойным Иваном Степановичем он был знаком: каждый год брал у него по двадцать литров гречишного на подарки и всегда расплачивался с лихвой. К ульям он подходить не стал, сел у стола под навесом, отказался от чая и попросил воды.

— Я с тобой, Оксана, по-человечески хочу, — сказал он. — Я твоего отца уважал.

— Я знаю.

— Ты знаешь, что такое Москва, когда у человека сын? Савельев этот, отец Кирилла, он тебя закопает. Я его знаю, он закопает. Ему плевать, что ты укол делала. Его мальчик на аппарате лежал.

— Не на аппарате. Под капельницей.

Лавров помолчал.

— Хорошо, под капельницей. Я могу с ним поговорить. Он мне кое-чем обязан. Он заберёт свои претензии, напишет, что примирился. Тебе ничего не будет, даже судимости. Лечение его я сам оплачу. И тебе дам — за беспокойство, на пасеку, сколько скажешь. А ты своё заявление про реку забираешь. Пишешь, что ошиблась, что была выпивши, перепутала.

— Я не пью.

— Оксана. — Он потёр лицо ладонями. — У меня дочь дура. Я это знаю лучше тебя. Я её такой сам сделал, наверное. Но я её не отдам. Ни тебе, ни Ершовой, никому. Ты понимаешь? Не отдам.

Тогда Оксана впервые поверила ему целиком. Не в то, что он поговорит с Савельевым, и не в деньги, а вот в это.

— Заявление моё, — сказала она. — Там правда. Я его забирать не буду.

— Это твоё последнее слово?

— Я других не придумала.

Он кивнул, допил воду и поднялся. Уже у калитки он обернулся и сказал, как бы между делом, что в следующий четверг будут обрабатывать подсолнечник за лесополосой, по всходам сорняка и по моли. Шульгин позвонит, как всегда.

— Как всегда, — повторил он и уехал.

Что это было, Оксана так и не поняла: обещание или угроза. Петя Шульгин, агроном холдинга, каждый год обзванивал пчеловодов накануне обработок, чтобы те закрыли летки. Так требовал закон, хотя в округе все знали, как этот закон соблюдают. После опрыскивания по краям полей лежали пчёлы — коричневым слоем, как просыпанная гречка. Два года назад у Ивана Степановича так ушли шесть семей. Сам он тогда ездил к Лаврову ругаться, вернулся тихий и сказал, что Лавров наорал на Шульгина при нём, а Шульгин наорал на тракториста. С тех пор Петя звонил аккуратно.

Неделю Оксана жила, будто внутри улья при грозе. Днём работала на пасеке: шла откачка подсолнечника, мёд в июле шёл хороший, и бросать нельзя. Вечерами ей звонили. Звонила двоюродная тётка из Воронежа: «Ксаночка, да на что тебе это надо, возьми деньги, уезжай». Звонила бывшая учительница, Нина Петровна, и говорила, что гордится ею, но очень за неё боится. Звонил незнакомый номер. Кто-то молчал в трубку и дышал, пока Оксана не отключила звук. В магазине Зинаида отпускала ей хлеб молча и сдачу клала на прилавок, а не в руку. Муж Зинаиды работал у Лаврова на элеваторе. Две женщины, с которыми Оксана когда-то училась, остановили её у клуба. Одна сказала, что так им и надо, гадам. Вторая сказала, что из-за неё холдинг может не продлить договоры по паям, и тогда половина села без денег сядет. Обе говорили с ней одновременно и обе были по-своему правы.

Очную ставку Ершова назначила на среду, когда Кирилла выписали. Он сидел у стены рядом с отцом, высоким седым мужчиной с портфелем, и с адвокатом. Лицо у него ещё было в желтоватых пятнах после отёка, а на левой кисти, Оксана видела это ясно, подсыхал полукруглый струп. Он не смотрел на неё. Ершова зачитала Оксане её показания, Оксана подтвердила. Тогда Ершова повернулась к Кириллу и спросила, подтверждает ли он, что в ночь с понедельника на вторник удерживал Оксану Ивановну за руки на берегу реки.

Адвокат начал было про пятьдесят первую статью, но Кирилл заговорил первым.

— Я был пьяный, — сказал он. — Я не помню.

— Вы не помните, удерживали ли вы гражданку?

— Я не помню ничего. Мы пили три дня.

— Откуда у вас повреждение на кисти?

Кирилл посмотрел на руку так, будто впервые её увидел.

— Не помню. Об корягу, может.

Отец положил ладонь ему на колено. Ершова записала: «Не помнит». Оксана смотрела на этот струп. Ей казалось, она до сих пор чувствует во рту вкус его крови, медный, с перегаром, и это было отвратительнее всего, что она здесь услышала. Он не сказал «не было». Он сказал «не помню». Оксана подумала, что, может быть, это и правда, и от этого ей стало только хуже.

Когда протокол подписали, отец Кирилла и адвокат вышли в коридор звонить. Ершова пошла за ними: ей нужно было что-то отдать. На полминуты Оксана с Кириллом остались вдвоём в кабинете с закрашенным окном.

— Мне врач сказал, — проговорил Кирилл, глядя в пол, — что если бы не второй укол, то всё. До скорой бы не дотянул.

Оксана молчала.

— Зачем ты укол сделала? — спросил он. — Ты же сама их выпустила.

— Не знаю, — сказала Оксана. — Отец мой так умер. Я не хотела смотреть ещё раз.

Он кивнул, как будто это всё объясняло. Потом вернулся отец, и Кирилл поднялся, не попрощавшись.

В четверг Петя Шульгин не позвонил.

Оксана ждала звонка всю среду до ночи, легла, не раздеваясь, и в начале пятого проснулась от того, что у калитки кто-то тихо скрипнул тормозами велосипеда. Это был Петя, в куртке холдинга поверх майки, мокрый от росы.

— Мне сказали, тебе не звонить, — сказал он вместо здравствуй. — Я и не звонил.

— Кто сказал?

— Какая разница кто. Через час пойдут опрыскиватели от лесополосы. Закрывай давай. Я помогу.

Они вдвоём закрывали летки поролоновыми задвижками и мокрой мешковиной, а над полем за лесополосой уже поднимался гул моторов. Сорок два улья. С шестью крайними, за старой грушей, не успели: туда пчёлы уже вылетели на первый взяток, роса сошла рано. К обеду Оксана выгребла из-под них два ведра мёртвой пчелы. Остальные семьи сидели взаперти трое суток в июльскую жару. Она поливала крышки водой, подставляла тень, ночами открывала верхние вентиляции, и всё равно две семьи запарились. Итого восемь. Отец за весь последний год потерял меньше.

Петя заезжал ещё два раза. Он никогда ни о чём не спрашивал, только смотрел на ульи и курил у забора. Один раз он сказал, что жена его за это пилит: на нём кредит за машину, а холдинг в районе один. Оксана сказала, что понимает. Он сказал, что ничего она не понимает, и уехал. На следующий день он привёз ей два новых поролоновых вкладыша для летков, потому что старые раскрошились.

Через три недели Оксану вызвала Ершова. В кабинете было душно, на столе стоял вентилятор, гонявший по столу бумажки. Ершова прижала их степлером.

— Значит, так, — сказала она. — По вашему заявлению. Показания вашего Кирилла, второго тоже, гражданки Лавровой — все против вас. Синяки есть, но кто их поставил, установить нельзя, вы два дня тянули. Телефона нет. Свидетелей нет. Я выношу отказ. Вы имеете право обжаловать, я вам напишу куда.

— Хорошо.

— Не хорошо. — Ершова сняла очки. — Я вам верю, если хотите знать. Это к делу не относится. Теперь по вам. Савельев-младший написал заявление о примирении. Претензий не имеет, вред, говорит, заглажен. Чем заглажен, я спрашивать не стала. Отец его, кстати, был против, они при мне в коридоре орали друг на друга. Я дело по вам переквалифицировала на неосторожность. Ваш укол и скорая вам зачлись, вы уж не думайте. Но примирение сторон — основание нереабилитирующее. Вы подписываете, что совершили то, в чём вас обвиняют, и что с потерпевшим помирились. Судимости не будет. Если не подписываете — дело идёт в суд, и тогда там как суд решит. Может, штраф. Может, обязательные работы.

Она положила лист перед Оксаной и рядом ручку.

Оксана прочитала. Там было написано, что она, Иванова О. И., умышленно выпустила пчёл из корзины в местах отдыха граждан, в результате чего по неосторожности потерпевшему Савельеву К. О. был причинён тяжкий вред здоровью. Про реку там не было ни слова. Про то, почему она это сделала, — тоже. Она подумала про отца Кирилла в коридоре и про то, что в суде, наверное, можно будет рассказать всё при всех, с Кириллом в зале. И что Лика снова скажет про сап, а Кирилл скажет «не помню». Ещё она подумала, сколько сейчас стоит пакет пчёл с маткой и сколько у неё на карте после похорон, налога и трёх недель без откачки.

— Тут правда написана, — сказала она. — Я пчёл выпустила. Это подпишу.

— А примирились вы с ним?

— Нет.

— Это слово такое, юридическое, — устало сказала Ершова. — Никто вас с ним мириться не заставляет.

Оксана подписала.

Домой её вёз дядя Коля: он как раз был в районе по своим делам, а автобус шёл только в шесть. До поворота на село они ехали молча. «Уазик» трясло на ямах, в бардачке что-то звякало. У поворота дядя Коля сказал, что Лавровы съехали с базы ещё в понедельник, и Лика, и гости. База стоит пустая, только сторож. Зинаида теперь, кажется, на неё не дуется: её мужа на элеваторе не тронули. Оксана сказала, что хорошо.

Перед самым селом, у моста, дядя Коля сбавил ход, хотя машин не было.

— Я вот что спросить хочу, Ксан. Ты не отвечай, если не хочешь. Если бы у тебя в кармане тех ампул не было, ты бы пошла? Выпустила бы?

Оксана посмотрела на свои руки. Синяки давно сошли, на одном пальце краснела свежая точка от вчерашнего укуса.

— Они у меня всегда в кармане, дядь Коль, — сказала она.