Семейные драмы 8 мин чтения 49

Мама просила у меня 40 тысяч ежемесячно на лекарства и еду. Я каждый раз переводила. Пока однажды не приехала без звонка и не зашла в комнату сестры...

Мама просила у меня 40 тысяч ежемесячно на лекарства и еду. Я каждый раз переводила. Пока однажды не приехала без звонка и

В тот день я приехала к маме без звонка впервые за последние два года. Обычно предупреждала за неделю: у неё давление, она не любит сюрпризов, да и электричка ходит так, будто делает одолжение. Но командировку отменили, в багажнике лежали купленные для неё продукты, и я решила, что хотя бы раз появлюсь не голосом в телефоне и не строчкой «перевод выполнен». Дверь мама открыла не сразу. Увидев меня, она почему-то не обрадовалась, а испугалась. — Леночка… А ты чего не сказала? — Хотела сделать сюрприз. На кухне этот сюрприз быстро сменился недоумением. В холодильнике стояли половина кастрюли супа, пачка дешёвого масла и три яйца. Таблетки в пластиковом контейнере были те же, что полгода назад, только мама разрезала их пополам. — Где продукты? — спросила я. — Я же позавчера деньги отправила. — Не успела купить. Завтра собиралась. Она заговорила о моей работе, о погоде, о соседке сверху, но слишком быстро и громко. Потом из дальней комнаты донёсся короткий электронный писк. Будто включился кассовый терминал. — У тебя кто-то есть? — Телевизор, наверное. Я пошла по коридору. Мама схватила меня за локоть, но слабо, почти символически. Дверь комнаты моей младшей сестры Кати была прикрыта. После её переезда в другой город мама держала там гладильную доску и сушила бельё.

Я толкнула дверь и остановилась..

Комната была заставлена коробками. Они стояли вдоль стены до самого подоконника, тремя рядами, часть вскрытая, часть заклеенная скотчем с надписью «Иваново, текстиль опт». Гладильная доска была сдвинута к окну, и на ней ровными стопками лежали полотенца — вафельные, махровые, с петухами. Пахло как в отделе тканей, той пылью, которая ещё не пыль, а новая ткань.

На табуретке сидела Нина Павловна с первого этажа и держала на коленях маленький терминал. Рядом стояла женщина в расстёгнутом пуховике, с картой в руке.

— Ой, Леночка, здравствуй, — сказала Нина Павловна так, будто это я зашла к ней без предупреждения.

— Мне ещё два вафельных, — сказала женщина в пуховике. — Тамар Николавна, вы говорили, будут синие.

— Будут, Люсь, в следующую поставку, — ответила мама у меня из-за спины. Голос у неё был совсем обычный, рабочий.

Люся расплатилась, Нина Павловна оторвала чек, полотенца сложили в пакет из «Ленты». Обе вышли в коридор, обуваясь дольше, чем нужно. Я стояла и смотрела на коробки.

На кухне мама сразу взялась мыть чашку. Чашка была чистая, она мыла её уже второй раз.

— Это Нинин товар, — сказала мама. — Я только пустила комнату. У неё внуки, негде.

— Терминал на кого оформлен?

Мама выключила воду.

— На меня. Я самозанятая с мая.

Я села. Стул подо мной скрипнул, как скрипел двадцать лет.

— Мам. Я тебе перевожу сорок тысяч в месяц на лекарства и еду. У тебя в холодильнике три яйца.

— Яйца я не ем каждый день.

— Ты режешь таблетки пополам.

— Их можно делить, там риска посередине.

— Ты их делишь не потому, что можно.

Она вытерла руки о полотенце — своё, старое, не из тех, что в комнате, — и села напротив. Потом встала, открыла ящик серванта в большой комнате, вернулась и положила передо мной общую тетрадь в клетку. На обложке было написано её почерком: «Лена».

Внутри шёл столбик. Дата, сумма, дата, сумма. Сорок, сорок, сорок. Один раз пятьдесят — в мае, когда я думала, что ей нужны новые очки. В конце последней исписанной страницы была подведена черта и стояло: 680 000.

— Я всё записывала, — сказала мама. — Я не побиралась. Я брала в долг.

— Какой долг, мам. Ты моя мать.

— Вот именно.

Мы помолчали. За стеной кто-то сверлил, и это было даже хорошо.

Дальше она рассказывала неохотно, кусками, всё время сбиваясь на то, что «Ольга из Иванова человек порядочный». В апреле они с Ниной Павловной поехали за постельным бельём для себя. Мама посмотрела цены на рынке, посчитала, и ей стало обидно: то, что у Ольги стоило четыреста, в городе продавали за девятьсот. Она проработала в универмаге двадцать восемь лет, из них шестнадцать в отделе тканей, и считать умела всегда лучше меня. В мае она оформила рассрочку в банке на сто восемьдесят шесть тысяч и взяла первую большую партию. Платёж — девять четыреста в месяц, до октября следующего года.

— И ты платила его моими деньгами.

— Я платила его своими деньгами, — сказала мама. — Ты их мне отдала.

— Я их тебе отдала на еду.

— Лен, ну сколько мне надо той еды.

Я смотрела в тетрадь и не могла заставить себя злиться так, как надо было злиться. Злость была, но какая-то боковая, не на неё.

— Почему ты не сказала?

— Потому что ты бы сказала: мама, не связывайся.

— Я бы сказала.

— Вот.

Она поправила клеёнку на столе. Клеёнка была та же, в мелкий подсолнух, я её помню с института.

— Мне шестьдесят три, — сказала мама. — Не девяносто. Я сорок лет вставала в шесть. А теперь я встаю в шесть и жду, когда придёт эсэмэска «перевод выполнен». И весь мой день из этого состоит.

— Ты могла просто сказать.

— Что сказать? Что мне стыдно?

Я закрыла тетрадь.

— Сорока больше не будет, — сказала я.

Мама кивнула, но так, будто не расслышала.

— Я оплачу аптеку. Прямо в аптеке, по твоему списку, чтобы там лежало и ты забирала. И буду возить продукты или закажу доставку. Деньгами на карту — нет.

— Не надо мне никаких доставок, я в магазин своими ногами хожу.

— Тогда я буду привозить.

— Из Москвы? Ты будешь ко мне за двести километров сумки таскать?

— Я буду заказывать, и мне их привезут сюда.

Она поджала губы. Я знала это лицо: так она молчала, когда отец приходил поздно, и так она молчала, когда я в двадцать два сообщила, что выхожу замуж и уезжаю.

Электричка обратно шла полтора часа. Я открыла приложение, зашла в историю и пересчитала: семнадцать переводов, если считать с прошлого сентября, когда мама первый раз сказала про лекарства. Плюс два по пятьдесят до этого, весной. Я не считала их никогда. У меня в голове это лежало не суммой, а привычкой, как абонемент в бассейн, которым не ходишь.

Дома Артём разбирал посудомойку.

— Ну что, довезла продукты?

— Довезла.

Я рассказала. Он слушал, потом поставил тарелку в сушилку и сказал:

— Я тебе год назад говорил: спроси у неё чеки.

Вот именно этого мне и не хватало.

— Ты говорил не так. Ты говорил «твоя мать нас доит».

— Я говорил и так, и так.

Из комнаты вышла Соня, спросила, привезла ли бабушка носки, которые обещала связать. Носки бабушка не связала, потому что вязала она в последний раз, кажется, при живом дедушке, но Соня почему-то была уверена, что бабушки вяжут.

Вечером я зашла в приложение и отключила автоплатёж. Он назывался «Мама 40 000», и его я поставила два года назад, чтобы не забывать.

Кате я позвонила в одиннадцатом часу. У неё в Ярославле уже уложили Дашку, и Катя разговаривала вполголоса, шёпотом громче обычного.

— Я знала, — сказала она сразу.

— Что значит знала?

— То и значит. Я ей объявления на Авито делала. Фотографировала эти пледы у неё на диване, восемнадцать штук, я потом три дня спину разгибала.

— И ты мне не сказала.

— А что бы ты сделала?

— Хотя бы не думала, что она голодает.

Катя помолчала.

— Она и голодала, — сказала она. — Просто добровольно.

Я села на пол в коридоре, потому что стоять с телефоном мне надоело.

— Кать, там долг. Сто с чем-то осталось.

— Я знаю. Я ей пять тысяч в месяц кидаю, у меня больше нет. У меня ипотека и садик.

— Я не про то.

— Ты всегда про то, — сказала Катя. — Ты присылала сорок и считала, что вопрос закрыт. Приезжала два раза в год. Мам, как здоровье, мам, я перевела. Она из этих сорока ни рубля на себя не потратила, ты понимаешь? Ни на себя, ни на нас. Она их в дело вложила, потому что ей надо было куда-то себя деть.

— Она их вложила в двести полотенец, которые никто не покупает.

— Покупают. Плохо, но покупают.

Мы поругались ещё минут десять, в основном по кругу, и попрощались так, как прощаются, когда никто не уступил.

Через две недели я приехала в субботу, с утра, договорившись заранее. Привезла две сумки еды и распечатанный список из аптеки на углу — я туда позвонила, оставила денег на маминой карте лояльности и попросила откладывать по рецептам. Аптекарша сказала, что так делают многие дети из Москвы, и мне почему-то стало неприятно от слова «многие».

Мы начали считать товар. Мама сначала отнекивалась — «я и так всё помню», — но потом принесла из кухни блокнот, и мы просидели над коробками до темноты.

Двести восемьдесят полотенец. Тридцать четыре пледа, из них двенадцать — с оленями, взятые «под Новый год» ещё в июле. Шестьдесят один комплект постельного, полутора- и двуспальные, ни одного евро, который сейчас берут все. Наволочки отдельно, россыпью. Скатерти, которые не покупает никто и никогда.

Закупка вышла на сто девяносто с небольшим, продано за полгода тысяч на семьдесят — считая с Нининой долей. Остаток по рассрочке — сто двадцать восемь.

— Мам, почему евро нет?

— Ольга сказала, полуторки берут лучше.

— Ольга тебе продала то, что у неё лежало.

Мама молчала и складывала полотенце вчетверо, потом ещё раз вчетверо.

— Я не говорю, что она жулик, — сказала я. — Я говорю, что она продавец. Как ты в универмаге.

— В универмаге я такого не делала.

— В универмаге у тебя был план и зарплата.

Я перефотографировала всё нормально, при свете от окна, разложила по стопкам, написала внятные объявления с размерами и составом. В понедельник принесла на работу пакет образцов и поставила его в переговорке. Наши бабы за две недели разобрали пледов на сорок с лишним тысяч — предновогоднее, всем надо кому-то подарить. Я привозила деньги маме наличными и клала на стол, и она пересчитывала при мне, шевеля губами, и записывала в блокнот.

Она заметно ожила. Стала рассказывать по телефону, кто что взял, что вафельные идут, а махровые нет, что в четверг ярмарка в ДК «Юбилейный», место — тысяча двести за день. Я слушала и ловила себя на том, что мне это интересно.

В начале декабря она позвонила в пятницу вечером, когда я стояла в очереди в «Магните» с корзинкой.

— Лен, тут такое дело. Ольга новогодние наборы отдаёт по девятьсот, набор — простыня, два полотенца и коробка подарочная. В магазинах такие по две двести.

— Мам.

— Сорок наборов — тридцать шесть тысяч. У меня одиннадцать есть.

Передо мной женщина выкладывала на ленту детское питание. Я переложила телефон к другому уху.

— Нет.

— Двадцать пять, Лен. Я через месяц верну, это же Новый год, это самый ходовой товар.

— Мам, у тебя двенадцать пледов с оленями с июля лежат. Это тоже был самый ходовой товар.

— Пледы дорогие, а тут девятьсот.

— Нет.

Она замолчала. Кассирша пробивала мои продукты, я одной рукой складывала их в пакет.

— Я поняла, — сказала мама. — Извини, что побеспокоила.

И положила трубку.

Она не брала телефон четыре дня. На пятый ответила и разговаривала вежливо, как с поликлиникой: да, спасибо, лекарства забрала, да, всё хорошо. Про наборы не сказала ни слова.

Наборы она взяла. Заняла двадцать тысяч у Нины Павловны — та как раз получила расчёт после увольнения из детского сада. Я узнала об этом только в конце января, и не от мамы.

Позвонила сама Нина Павловна, вечером, и говорила очень долго, издалека, про то, что она Тамару Николаевну любит, что они с ней сорок лет в одном подъезде, но у дочери в Твери ремонт, и деньги нужны к пятнадцатому февраля, и она бы никогда, но вот так вышло.

Из сорока наборов продались одиннадцать. Двадцать девять коробок с золотыми снежинками стояли в Катиной комнате поверх пледов с оленями.

Я приехала в субботу. Мама открыла сразу — я звонила с вокзала, — и первое, что она сказала:

— Давление сегодня сто восемьдесят, я даже до аптеки не дошла.

— Мам, я про Нину знаю.

Она села на банкетку в прихожей прямо в фартуке.

— Я думала, к Новому году всё уйдёт.

— Я тебе говорила.

— Ты мне говорила, — сказала она. — Ну и что теперь, мне лечь и помереть от того, что ты мне говорила?

Она заплакала. Плакала она некрасиво и сердито, вытирая лицо тыльной стороной руки, и всё время повторяла, что Нине отдаст сама, что найдёт, что займёт в другом месте.

— В каком другом месте? — спросила я. — В телефоне, где под сто восемьдесят процентов?

— Не разговаривай со мной как с дурой.

Я позвала Нину Павловну наверх. Она пришла, села на край стула и держала сумку на коленях, как в поликлинике. Я при них обеих перевела ей двадцать тысяч и показала маме экран.

— Нина Павловна, вопрос закрыт, — сказала я. — И ещё. Больше денег ей не давайте. Ни двадцати, ни двух.

— Да я и не собиралась…

— Собирались. Вы хороший человек, вас легко уговорить. Она вас уговорит.

Нина Павловна ушла, забыв на столе очки, и через минуту вернулась за ними.

Мама стояла у окна спиной ко мне.

— Унизила ты меня.

— Да.

— Могла бы просто перевести и не звать её.

— Могла бы. Но тогда через месяц было бы то же самое.

Я взяла сумку и пошла в коридор. Уже надевая сапоги, сказала:

— Мам. Я больше не плачу за коробки. Совсем. Аптека — плачу, продукты — привожу, если сломается холодильник — куплю холодильник. Товар — нет. Ни рубля, ни разу, ни в декабре, ни в марте.

— Я поняла.

— Ты не поняла. Ты думаешь, я пугаю.

Она обернулась.

— Я поняла, Лена.

В феврале я приезжала два раза. Мы возили наборы на ярмарку в ДК, стояли там с восьми утра, я в своём городском пальто выглядела глупо, мама — совершенно нормально. Она умела говорить с людьми так, как я не умею и не научусь: спокойно, без заискивания, будто делает одолжение и одновременно рада. Двадцать три декабря она бы продала всё, но было двадцать второе февраля, и мы взяли за день девять тысяч сто.

Платёж по рассрочке в феврале она внесла сама. И в марте сама. Позвонила и сказала об этом между делом, в конце разговора, будто вспомнила.

Катя приехала на выходные в конце марта, привезла Дашку и увезла с собой шесть комплектов постельного — сказала, что у них в клинике возьмут. Взяли четыре. Деньги она перевела маме, а мне написала: «Ты всё равно всё делаешь как считаешь нужным, но я на тебя больше не злюсь». Я ответила: «И я». Больше мы это не обсуждали.

Восьмого марта в «Юбилейном» была последняя зимняя ярмарка. Я приехала накануне вечером, ночевала в Катиной комнате — там теперь помещалась раскладушка, потому что коробок осталось четыре с половиной. Утром мама разбудила меня в половине седьмого, уже одетая, и на кухне стояли собранные сумки.

Одна была килограммов на двенадцать: махровые, самые тяжёлые, и остатки наборов со снежинками, которые она пересчитала и уценила до шестисот.

— Я эту возьму, — сказала я.

— Возьми ту, она полегче.

— Я возьму эту.

Мама посмотрела, ничего не сказала и подала мне ключи, чтобы я открыла дверь свободной рукой.

— Только не через двор иди, — сказала она уже на лестнице. — Там перед аркой лужа с меня ростом. Обойди.