Мой муж Дима мечтал о чём-то другом. Он мечтал о том, чтобы держать нашего ребёнка в руках. Всё остальное для него было второстепенным.
Я этого тогда не понимала.
Мне было двадцать пять лет, я была беременна первым ребёнком, и я верила, что материальное благополучие — это основа счастья. Что если у нас будет красивый дом, то будет красивая жизнь. Что если мы сможем себе позволить хорошую квартиру, то наш ребёнок будет счастлив.
Дима работал на пилораме. Работа неплохо оплачивалась, но нестабильно. Месяц, когда было много заказов, он зарабатывал хорошо. Месяц, когда заказов было мало, он едва зарабатывал на аренду.
Мы не могли позволить себе ипотеку. Не могли позволить себе квартиру в хорошем доме. Мы могли позволить себе только одно — съёмную квартиру.
Квартира, которую мы нашли, была в старом доме, построенном в семидесятых годах. Два небольших окна, смотрящих на задворки. Линолеум на полу, который был местами поломан и вспучен. Обои на стенах, которые отклеивались и висели, как израненные флаги. Одна большая комната, одна маленькая комната, кухня, в которую ты мог войти только боком.
И лестница в подъезде, которая всегда пахла мочой и капустой.
Когда я посмотрела на неё, я плакала.
«Дима, я не могу здесь жить, — сказала я, стоя посередине гостиной. — Я не могу растить ребёнка в этом месте. Это — распад. Это — капитуляция».
Дима стоял рядом со мной, держа мою руку.
«Это — начало, — сказал он спокойно. — Это место, где мы будем вместе. И когда наш ребёнок откроет глаза, первое, что он увидит — это нас, а не стены».
Я подумала, что он наивен. Что он пытается выдать нищету за философию. Что я вышла замуж за человека, который может позволить себе только съёмную квартиру с отклеивающимися обоями.
Но я была беременна, и мне нужно было где-то жить. Мы подписали договор аренды.
Наша дочка Маша родилась в октябре.
Первые недели я была в состоянии шока. Не от рождения ребёнка — это было чудо, которое я ожидала. Я была в состоянии шока от жизни в этой квартире с новорожденным ребёнком в доме, который выглядел так, как будто он вот-вот упадёт.
Линолеум был грязным. Обои пахли старостью и разложением. Окна были маленькими и пропускали холод. Я подумала несколько раз о том, чтобы уйти от Димы и вернуться к родителям в их красивый дом, где всё было ухожено и красиво.
Но потом произошла вещь, которая изменила мою жизнь....
Маше было три недели, когда я проснулась в четвёртом часу ночи от того, что в большой комнате кто-то тихо возится.
Дима вернулся со смены в одиннадцать, поел на кухне холодные макароны и лёг. Я это помнила точно, потому что кормила Машу и слышала, как он двигает табуретку. А теперь его половина кровати была пустая и уже остывшая.
Я вышла в комнату. Он сидел на полу спиной ко мне, в старой футболке, и строительным ножом резал линолеум на длинные полосы. Резал медленно, прижимая лезвие ладонью, чтобы не хрустело. Полосы он тут же сворачивал и складывал у стены. Рядом лежала стопка досок, накрытая брезентом, — я неделю думала, что это его рабочее барахло с пилорамы, и один раз даже сказала, чтобы он убрал это с прохода.
«Ты чего?» — спросила я.
Он обернулся и приложил палец к губам.
«Тише. Разбудишь».
«Дима, ночь. Тебе в семь вставать».
«Я успею. Я тихо, я не стучу. Только режу».
Я подошла ближе и увидела то, от чего у меня стало горячо в горле. Половина комнаты, та, что за диваном, была уже другой. Там лежала новая доска. Светлая, с сучками, узкая, но ровная, подогнанная паз в паз. Он делал это уже не первую ночь. А утром накрывал сделанное старым линолеумом и придавливал диваном, чтобы я не увидела раньше времени.
Я неделю ходила по этому полу и не заметила.
«Откуда доска?» — спросила я.
«Некондиция. Третий сорт, с сучками, её всё равно в котёл. Витя разрешил забрать, Серёга на прицепе привёз в субботу, пока ты спала».
«Это чужая квартира».
«Это наша квартира, — сказал он, не поднимая головы. — Мы в ней живём. Маша по этому полу в апреле поползёт».
Я села рядом с ним прямо на голые лаги и заплакала. Он испугался, начал говорить, что всё исправит, что доска дешёвая, но хорошая, что он её отшлифует и промаслит и она будет лучше любого ламината. Он думал, что я плачу из-за квартиры.
Я плакала из-за того, что три недели считала себя несчастной женщиной, вышедшей замуж за человека, который может позволить себе только вот это. А человек в это время каждую ночь по два часа стелил мне пол и старался не шуметь.
Ту ночь мы досидели вместе. Я держала настольную лампу, потому что верхний свет бил в комнату, где спала Маша, а он стелил. К пяти он лёг на сорок минут, а в полседьмого ушёл на смену.
Пол он закончил к Новому году. Шесть досок в старом настиле оказались гнилыми, он их вырезал и заменил, остальное перекрыл новой доской, а потом взял у Серёги шлифмашинку и два выходных ходил по квартире в респираторе, весь белый от пыли, как мельник. Пол поднялся на два сантиметра, и двери стали цеплять — он снял их с петель и подпилил низ прямо на лестничной площадке. Тётя Валя со второго этажа вышла ругаться, что грязь, а через полчаса принесла ему чаю в банке.
Потом были стены. Он сдирал обои кусками, по вечерам, чтобы пыль успевала осесть за ночь. Под обоями оказалась газета семьдесят девятого года, и я её зачем-то сохранила, она до сих пор лежит у меня в коробке с документами. Он выровнял стены как умел — не идеально, в углу у окна до сих пор была волна, — и мы поклеили самые дешёвые светлые обои, метр за девяносто рублей. Я выбирала их два часа в строительном, и Дима два часа стоял со мной и ни разу не сказал «бери любые».
В феврале он привёз с пилорамы берёзовые обрезки и сделал Маше кровать. Не купил — сделал. Шлифовал руками, наждачкой, три вечера, потому что лаком покрывать нельзя, ребёнок будет дышать, а масло льняное сохнет долго и пахнет только едой. Кровать вышла тяжёлая, немного корявая в изголовье, и стояла у нас потом ещё много лет.
К весне я перестала стесняться своей квартиры.
Я поняла это в один день, когда пришла подруга и сказала: «Ой, а тут у вас уютно». И я не начала оправдываться, что мы снимаем, что это временно, что вообще-то мы копим. Я просто сказала спасибо и пошла ставить чайник.
А в мае приехала мама.
Мама у меня не злая. Она практичная. Она вырастила меня в доме, где всё было доведено до ума, и она искренне не понимала, как её дочь может жить в семидесятом году постройки с окнами на помойку.
Она обошла комнаты, потрогала обои, постояла на новом полу и сказала то, что я потом вспоминала целый год.
«Кать, ты хоть понимаешь, что вы вложились в чужое? Пол этот, обои эти. Хозяйка приедет, увидит и либо цену поднимет, либо выселит и будет сдавать дороже. И вы ей всё это подарите».
Самое обидное было в том, что я сама так думала в ноябре. Я сама говорила эти слова Диме, стоя на голых лагах.
«Мам, нам жить надо где-то».
«Жить надо в своём», — сказала мама.
Мы посидели, попили чай, она подержала Машу и уехала. А слова остались.
В июле, в один плохой месяц, когда на пилораме встали заказы и Дима принёс двадцать три тысячи вместо шестидесяти, я позвонила маме сама. Я не собиралась, я просто сидела над тетрадкой, где считала аренду, памперсы, смесь и долг за телефон, и позвонила.
Мама сказала, что деньги на первый взнос они с отцом дадут. Что у них отложено семьсот. Что этого хватит на однушку в новом районе. И сказала два условия, спокойно, как говорят про погоду: квартиру оформляем на меня одну, и Дима уходит с пилорамы к отцу на базу кладовщиком, потому что банку нужна белая зарплата и справка, а не «а он у нас в хорошие месяцы шестьдесят приносит».
Я сказала, что подумаю.
Диме я не сказала ничего.
Не потому, что что-то замышляла. Сначала — потому что не знала, как начать. Потом — потому что заказы вернулись, август и сентябрь были хорошие, он принёс семьдесят и шестьдесят пять, купил Маше велосипед-каталку и мне зимние сапоги. Разговор стал не срочным. Потом просто прошло время, и с каждой неделей сказать было всё труднее, потому что пришлось бы объяснять, почему я молчала два месяца.
Так у меня в доме появилась вещь, о которой знали мама, отец и я. И не знал мой муж.
Нина Петровна, наша хозяйка, приезжала за деньгами раз в месяц, всегда сама, всегда с сумкой-тележкой, потому что после нас шла на рынок. Она была не вредная. Просто женщина семидесяти двух лет, которая считает каждую тысячу и не притворяется, что не считает.
Летом она к нам не заходила, брала деньги на площадке, торопилась. А в конце сентября попросилась в туалет.
Она вышла из ванной и остановилась в комнате. Постояла. Посмотрела на пол, на стены, на кроватку. Ничего не сказала, только кивнула и ушла.
Двенадцатого октября Маше исполнился год. Восемнадцатого приехала Нина Петровна и сказала, что с декабря аренда будет восемнадцать вместо двенадцати.
«Нина Петровна, мы же квартиру подняли», — сказала я.
«Так я поэтому и говорю, — ответила она, и голос у неё был не злой, а виноватый и упрямый одновременно. — Квартира теперь другая. Я её теперь и за восемнадцать сдам, мне уже женщина звонила. Я не выгоняю. Я предупреждаю, у вас полтора месяца».
Дима вышел из комнаты с Машей на руках, поздоровался и начал говорить спокойно, как он умеет: что в ванной гнилая труба под ванной, что он её поменяет за свой счёт и плитку положит, если она зафиксирует двенадцать на два года, и что можно написать это в договоре.
«Дим, — сказала она. — Ты хороший мужик. Но мне семьдесят два, у меня внучка в институте платно. Мне трубы не нужны. Мне деньги нужны».
И ушла со своей тележкой.
Мы поругались вечером. Первый раз за все годы по-настоящему.
Я начала с того, что моя мама предупреждала. Потом сказала, что я тоже предупреждала, ещё в ноябре, стоя на голых лагах. Потом сказала, что мы полтора года вкладывали деньги, руки и ночи в чужие стены, и теперь эта женщина сдаст наш пол чужим людям за восемнадцать. И под конец я сказала главное, то, что держала на языке весь вечер.
«Я в июле говорила с мамой. Они дают семьсот на взнос. Только тебе придётся уйти с пилорамы к папе на базу, чтобы банк дал ипотеку».
Он помолчал.
«В июле?»
«Да».
«Сейчас октябрь, Кать».
Он не кричал. Он поставил чашку и очень долго её двигал по столу — миллиметр туда, миллиметр сюда.
«То есть ты три месяца ходила и думала: сказать ему или не сказать. Значит, ты уже тогда решила, что я сам не вытяну».
Я хотела ответить, что это не так. Но это было так.
Через неделю он уволился с пилорамы и вышел кладовщиком на базу к моему отцу.
Я ждала, что он будет упираться. Он не упирался. Он сказал: «Хорошо. Если так надо, я пойду». И пошёл.
Первую зарплату он принёс тридцать две тысячи белыми. Мы обрадовались, потому что тридцать две — это тридцать две всегда, а не то шестьдесят, то двадцать.
А потом я начала смотреть на своего мужа.
Он приходил в восемь. Не пахнул ничем. Раньше он приходил и от него пахло опилками, смолой, соляркой от погрузчика — я, честно говоря, этот запах не любила и просила его переодеваться в коридоре. Теперь он приходил чистый и пустой. Ел, смотрел в телефон, ложился. Один раз пришёл с пивом с мужиками, потом второй раз, потом стал приходить с пивом по пятницам. Ничего страшного. Просто он раньше по пятницам чинил что-нибудь.
Кроватку он Маше доделал ещё в феврале, а бортик к ней, который обещал, так и не сделал. Доска для бортика лежала на антресолях, я её каждый раз задевала, когда доставала санки.
В декабре мы заплатили Нине Петровне восемнадцать. В январе — восемнадцать. Оставалось столько, что я перестала покупать себе что-либо вообще.
И тогда я поехала к маме считать ипотеку.
Мы сели у неё на кухне, в её красивом доме, где всё доведено до ума, и посчитали.
Оказалось, что за полтора года однушки в новом районе выросли, семисот на взнос уже мало. Оказалось, что с зарплатой тридцать две тысячи и ребёнком банк даст такой платёж, что мы будем платить больше, чем платим Нине Петровне. И оказалось ещё кое-что, о чём мама заговорила в самом конце, помешивая сахар.
«Кать, вариант такой. Вы переезжаете к нам. Комната наверху ваша. Года за два, за три соберёте нормальный взнос, у отца там подвижки будут, я поговорю. Квартиру оформим на тебя, как договаривались».
«Мам, почему на меня одну?»
«Потому что деньги наши».
«Он мой муж».
Мама посмотрела на меня очень спокойно и сказала:
«Он твой муж, я не спорю. Мужик безвредный, руки есть. Но ты сама подумай, Катерина: пилорама, съём, третий сорт с сучками. Ты этого хотела? Ты в двадцать пять хотела вот такой жизни? Я тебя не для этого растила».
Я сидела у мамы на кухне, смотрела на её кухонный гарнитур из каталога, за который отец в своё время отдал две мои будущие свадьбы, и вдруг вспомнила, как Дима в ноябре резал линолеум ножом, прижимая лезвие ладонью, чтобы не хрустело.
«Мам, а он мне пол постелил», — сказала я.
«Что?»
«Ничего. Не поедем мы к вам. И денег не надо».
Она не обиделась сразу. Она обиделась потом, дома, по телефону, и не разговаривала со мной до апреля.
Домой я ехала в маршрутке и всю дорогу думала, как я это скажу. Сказала на кухне, ночью, когда Маша уснула.
«Уходи с базы. Возвращайся к Вите».
Он поднял голову.
«А ипотека?»
«Не будет ипотеки. Не тянем. И к маме мы не поедем».
Он молчал так долго, что я успела испугаться.
«Кать, я там нормально работаю вообще-то», — сказал он.
«Я знаю. Ты там нормально работаешь. Ты просто там не живёшь».
Он ушёл с базы в конце января. Мой отец сказал ему на прощание что-то такое, чего Дима мне не пересказал никогда, а я не спрашивала.
А в феврале мы отдали Нине Петровне ключи.
Мы не потянули восемнадцать. Я честно считала три вечера подряд, и восемнадцать не выходило никак — либо аренда, либо еда и садик, куда Маша должна была пойти осенью.
Вещи собрали за два дня. Кровать разобрали и вынесли, стол, который Дима сделал на кухню, вынесли тоже, он еле пролез в дверь. Всё остальное осталось. Пол остался. Обои по девяносто рублей остались. Двери, подпиленные снизу, остались.
Нина Петровна пришла принимать квартиру. Прошлась, посмотрела, проверила краны. Потом достала из кошелька залог, двенадцать тысяч, которые мы отдавали полтора года назад, положила на подоконник и добавила сверху ещё пять.
«Вот. За пол».
Я взяла. Знаете, я думала, что не возьму, что скажу что-нибудь гордое. Взяла и сказала спасибо, потому что нам нужно было платить за новое жильё.
Дима вышел последним. Он не оглядывался и вёл себя как обычно, всю дорогу говорил про то, где Серёга поставит прицеп. А ночью, уже на новом месте, я проснулась и не нашла его рядом. Он сидел на кухне в темноте, в куртке, как будто собрался куда-то, и просто сидел.
«Дим».
«Я нормально, — сказал он. — Иди спать. Я сейчас».
Больше он про ту квартиру не сказал ни слова. Ни разу, никогда.
Новое жильё мы нашли на окраине, в частном секторе. Полдома, восемь тысяч в месяц, хозяин — дед, который уехал к дочери в другой город и хотел только одного: чтобы платили вовремя и не жгли дом. Газовое отопление, холодная вода в доме, туалет во дворе, летний душ. Февраль, ребёнку год и четыре месяца.
Первую неделю я мыла. Просто мыла, всё подряд, с хлоркой, и ревела в те моменты, когда Маша не смотрела. Потому что туалет во дворе в феврале с ребёнком — это не философия, это конкретно.
Но у полдома был сарай. Большой, сухой сарай с бетонным полом, куда влезал верстак.
Дима вернулся к Вите на пилораму, и Витя разрешил ему после смены пилить своё на станках — за десять процентов. Первую вещь он сделал в марте: детский стульчик, из тех же обрезков третьего сорта, отшлифованный до шёлка и промасленный.
Я его сфотографировала.
Вот тут пригодилось всё моё бесполезное, за которое я себя столько времени грызла. Все эти журналы про интерьеры, все эти сохранённые картинки, вся эта пять лет копившаяся насмотренность про то, как должно выглядеть красивое. Я поставила стульчик у беленой стены сарая, дождалась бокового света, положила рядом плед, сняла двадцать кадров, выбрала два и выложила в городскую группу с подписью: «Детский стул из массива берёзы, ручная работа, масло, без лака».
Первый заказ пришёл через шесть дней. Женщина из центра захотела такой же, но два, и спросила, делаем ли мы столик.
Дима сказал: «Возьму три тысячи за оба».
Я написала ей: «Восемь за комплект».
Он на меня посмотрел так, как будто я его продавать заставила что-то краденое. Женщина ответила «хорошо, когда забрать».
К лету у него было по два-три заказа в месяц. Осенью Витя сам предложил ему брать частников через пилораму, официально, с чеками, — оказалось, у Вити половина клиентов спрашивала, кто у него делает мебель.
Мама приехала к нам в мае, первый раз после той кухни. Прошла по двору, посмотрела на туалет, посмотрела на летний душ, поджала губы. Я показала ей комод, который стоял в сарае готовый, ждал заказчика. Ясень, шпунт, петли скрытые, Дима с ними две недели мучился.
«И сколько?» — спросила мама.
«Двадцать четыре».
Она потрогала столешницу.
«Кать, ну это же не жизнь. Пилорама, сарай, удобства на улице».
Раньше я бы начала объяснять. Про то, что мы копим, что это временно, что через два года будет своё. Я стояла, смотрела на маму и понимала, что объяснять нечего и незачем, и что мы с ней просто про разное.
«Пойдём, мам, Маша тебе покажет цыплят у соседей», — сказала я.
Своё мы купили через четыре года. Не квартиру в новом районе — дом. Тот самый, вторую половину которого сначала снимали, дед в итоге продал нам его целиком, и мы полтора года выплачивали ему по частям, с распиской, потому что банк нам так ничего толком и не дал.
Полы Дима перестелил в первый же месяц.
А в тот вечер, весной, когда пришёл первый заказ на два стульчика и столик, он сидел на кухне и в столбик считал, во сколько ему обойдётся доска, шкурка и масло, и мучился, что взял с женщины слишком много. Маша спала. Я подошла, забрала у него листок и написала внизу другую цифру — на полторы тысячи больше, потому что доставку он посчитать забыл.
Он посмотрел, почесал шею и сказал: «Ну, тогда я ей ещё разделочную доску в подарок положу».







