Судьбы и испытания 8 мин чтения 267

Думали — лёгкая добыча. Но не учли, чему её учил отец

Думали — лёгкая добыча. Но не учли, чему её учил отец

Входная дверь вылетела вместе с косяком около трёх часов ночи. Сергей успел добежать до комнаты дочери, велел не включать свет и распахнул окно, выходившее к лесу. Лера уже перекинула ногу через подоконник, когда в коридоре загремели тяжёлые шаги.

Отец бросился на ворвавшихся молча и неожиданно быстро. Одного сбил с ног, второго отшвырнул к стене, но нападавших оказалось слишком много. Сергея ударили прикладом и прижали к полу, а Леру схватили за волосы, завернули в одеяло и вынесли из дома.

Она осталась в тонкой майке и коротких домашних шортах. Возле калитки работали двигатели двух машин, вокруг стояли пятеро вооружённых мужчин. Они переговаривались спокойно, будто всё уже было решено.

Вместо базы автомобиль свернул на глухую лесную колею. Когда машина остановилась, Леру вытащили наружу. Одеяло соскользнуло, один валенок остался в салоне, второй упал возле двери. Босые ноги провалились в снег, мороз мгновенно обжёг кожу.

Мужчины рассмеялись. Перед ними дрожала почти раздетая городская девушка, вокруг на многие километры тянулся зимний лес, а до ближайшего жилья было не добраться пешком. Один небрежно придерживал пленницу за плечо, второй подошёл слишком близко, остальные опустили оружие и уже спорили, что делать дальше.

Лера склонила голову, и они приняли это за покорность. Никто не заметил, как она перестала дрожать, выровняла дыхание и начала считать расстояние до деревьев. В памяти прозвучал спокойный отцовский голос, годами заставлявший повторять одни и те же движения до изнеможения.

Мужчина ослабил пальцы. Его товарищ шагнул ещё ближе, окончательно перекрыв собой остальных. Лера медленно перенесла вес на одну ногу, дождалась, когда все перестанут видеть в ней противника, и подняла глаза.

Они уже решили, что перед ними лёгкая добыча, и лишь одного не учли — чему её много лет учил отец…

Ближе всех оказался тот, что подошёл вплотную. Молодой, в распахнутом ватнике, от него тянуло перегаром и бензином. На поясе у него, поверх ватника, висел нож в кожаных ножнах — Лера заметила его ещё в машине, когда он сидел рядом и держал её за локоть.

Отец никогда не говорил ей «победи». Он говорил другое: у тебя есть три секунды, и в эти три секунды никто не думает, что ты можешь что-то сделать.

Она ударила основанием ладони под подбородок, коротко, снизу вверх, без замаха — так, как била по мешку в сарае тысячу раз, пока не начинала темнеть перед глазами. Парень хрюкнул, сложился и сел в снег, хватаясь за горло. Правая рука Леры уже была на рукояти. Нож вышел из ножен легко, он и был плохо застёгнут.

Тот, что держал её за плечо, сообразил быстрее остальных и снова поймал её за волосы. Лера не рванулась — от рывка волосы только намотались бы ему на кулак. Она развернулась внутрь, к его руке, и полоснула по кисти. Мужик заорал и отпустил.

Одеяло лежало у её ног, валенок — в двух шагах, у открытой дверцы. Она подхватила и то и другое на бегу и ушла не в темноту напрямую, а через свет фар — там, где её никто не ждал, потому что все смотрели в противоположную сторону.

— Не стрелять! — заорал сзади старший. — Живая нужна, дура! Живая!

Всё-таки выстрелили — два раза, в воздух и куда-то в вершины. Лера уже была за первыми пихтами. Снег доходил до колена, потом до середины бедра, ноги не чувствовали ни холода, ни ветвей, только удары. Она отбежала метров двести, свалилась за старую колодину и заставила себя остановиться.

Сначала ноги. Это правило отец вбивал в неё жёстче всех остальных. Можно бежать без шапки, без рукавиц, без ума. Без ног — никуда.

Она разрезала одеяло вдоль, обмотала правую ступню в четыре слоя, затянула полосой, отрезанной от края, а левую сунула в валенок — он был мужской, сорок пятого, и на голую ногу вошёл вместе с намотанной тряпкой. Пальцы уже стали чужими, как деревянные колышки. На это ушло меньше минуты, и за эту минуту голоса на колее сложились в цепь и пошли в лес.

Двадцать восемь градусов мороза, безветренно, звёзды крупные и низкие. В такую ночь звук идёт далеко, и она слышала их лучше, чем они её.

Она пошла не прямо. Отец учил: прямо ходят только те, кого догоняют. Лера спустилась в лог, прошла по дну до заломов, где снег висел на кустах и следа почти не оставалось, и вышла к Кедровке ниже переката.

Река была её главным козырем, и она знала об этом с тех пор, как ей было девять.

Ветер каждую зиму выдувал лёд под Лысой гривой до синевы, и по этой наледи можно было идти, как по асфальту, а не пахать целик. Но там же, метрах в пятнадцати от правого берега, всю зиму бил ключ, и лёд над ним оставался гнилой в любой мороз. Отец каждый май ставил там вешки — палки с обрывками красной изоленты, — и каждый год водил её этой тропой и заставлял повторять: обходить сверху, вдоль прижима, вплотную к камню.

Лера вышла на лёд у камня и побежала по наледи вверх, вдоль берега, широкой дугой.

Фонарь нашёл её на середине реки. Голоса стали громкими и радостными, они увидели её всю целиком — босую девчонку в майке на голом льду, и до неё было метров восемьдесят.

И они срезали. Пошли на луч, напрямую, потому что по льду напрямую всегда короче.

Хруст она услышала раньше, чем крик. Треснуло глухо, как рвётся мокрый брезент, и сразу за этим — вой на одной ноте. Лера обернулась на секунду. Фонарь лежал на льду и светил в сторону, в чёрной воде барахтался кто-то большой, двое ползли к нему на животах и орали друг на друга. Старший кричал: «Ремень давай! Ремень!»

Она развернулась и пошла вверх по реке. Больше её никто не догонял.

Зимовье в Косом Логу стояло в четырёх километрах, на второй террасе, за кедрачом. Она шла эти четыре километра сорок минут и последние двадцать уже не чувствовала правой ноги совсем, а левая, в валенке, начала болеть — и это было хорошо, значит, живая.

Дверь была подпёрта колом, как всегда. Внутри — тот же порядок, который отец держал двадцать лет: спички в гильзе от двенадцатого калибра, свеча в консервной банке, береста и смолистые щепки в ящике у печки, сухари в бидоне, соль, чай, две пары валенок на гвоздях, портянки, телогрейка, старый брезентовый плащ, лыжи под нарами.

Она затопила печку с третьей спички, потому что руки не слушались. Потом набила котелок снегом и поставила греться, и вот тут её начало трясти так, что зубы стучали, и остановить это не получалось минут десять.

К огню ноги она не поднесла. Отец говорил про это отдельно и злее всего: не растирать, не к печке, не снегом — только тёплая вода, чуть теплее руки, и терпи. Лера сидела на нарах и держала ступни в котелке с водой, в которую подливала горячую, и смотрела, как правая нога из белой становится сначала жёлто-серой, а потом идёт красными пятнами, и как на четырёх пальцах вздуваются пузыри. Больно стало через двадцать минут, и это была такая боль, что она грызла рукав телогрейки, чтобы не завыть.

Потом она намотала портянки, надела отцовские валенки, телогрейку поверх майки, подпоясалась верёвкой, сунула в карман гильзу со спичками и горсть сухарей, взяла топор из-за двери и вытащила лыжи.

И встала посреди зимовья, потому что дальше нужно было решать.

Отец говорил и об этом. Если тебя увезли — не возвращайся. Никогда. Иди к людям. Меня вытаскивать не твоё дело.

До Ключей было двадцать два километра через гриву, по старой волоковой дороге, и она знала эту дорогу как коридор в своей городской квартире.

Лера пошла к людям.

Она поднималась на Лысую гриву час с небольшим, уже в серых сумерках, потому что январь и рассвет поздний. Наверху, у голых камней, откуда летом видно все три лога и крышу кордона, она остановилась перевести дух, обернулась — и увидела над кордоном красное.

Не печной дым. Дым от печки в такой мороз стоит белым столбом. Тут стояло рыжее облако, снизу подсвеченное, и его сносило на реку.

Она сняла лыжи с креплений, переставила, затянула ремни и пошла вниз.

Пять километров под уклон, по своей же летней тропе, где отец каждый год выкашивал вершинник, — двадцать пять минут. Лера падала три раза, один раз ударилась плечом о комель и не заметила.

Дом горел с сеней, крыша уже провалилась над кухней, и стёкла в горнице лопнули изнутри. Возле бани лежала входная дверь вместе с косяком — та, которую выбили ночью, — её отшвырнули на дровяник, и на ней уже намело.

Во дворе стоял «Патриот» с поднятым капотом. Рядом с ним, спиной к дому, топтался мужик с забинтованной кистью и щёлкал зажиганием, и мотор отзывался вяло, как простуженный. Всю ночь машина простояла на морозе, и на морозе она стоять не хотела.

Лера пролежала за поленницей минуту. Второй машины не было. И отца в горящем доме, скорее всего, тоже — иначе этот бы уехал с остальными, а не остался слушать, как трещит крыша.

Она нашла отца за баней.

Он лежал на боку в снегу, в свитере, без обуви, руки за спиной перетянуты скотчем, и по лицу от левой брови до подбородка шла запёкшаяся полоса. Скотч был и на ногах, ниже колен. Снег вокруг был вытоптан и с одной стороны розовый.

Он был живой. Дышал редко, с хрипом, и не открыл глаза, когда она разрезала скотч.

— Пап. Пап, — сказала Лера ему в ухо. — Я сейчас.

Она подтащила дверь с косяком, перевалила отца на неё — он был килограммов девяносто, и она делала это в четыре приёма, упираясь коленями, — накинула сверху брезентовый плащ, который сорвала с гвоздя в предбаннике, и потянула дверь за косяк, к сараю, где стоял «Буран» с волокушей.

Кабан по-прежнему возился у капота и материл машину. Горящий дом трещал и стрелял, и это её прикрывало.

Отец учил её заводить «Буран», когда ей было двенадцать, и первое, чему он учил, — не дёргать шнур сразу, а подкачать и не залить свечи. Она подкачала. С шестого рывка мотор чихнул, с восьмого схватился и заорал на весь двор.

Мужик обернулся и побежал к кабине «Патриота», за карабином.

Лера уже сидела. Она вывела «Буран» из сарая, развернула так, что волокушу занесло на дровах, и пошла со двора не через ворота, а по своей же лыжне, вниз, к реке. Первый выстрел ударил в стену сарая. Второй прошёл где-то высоко. Третий цокнул по железу волокуши, и Лера почувствовала его спиной.

Потом были двадцать два километра.

Она вела «Буран» по волоковой, останавливалась три раза — поправить плащ на отце, посмотреть, дышит ли, и подсунуть ему под голову свою телогрейку. На последних километрах у неё начало мутиться в голове от боли в ноге, и она стала считать вслух повороты, чтобы не проскочить спуск к мосту.

В Ключи она въехала в половине десятого утра и остановилась у ФАПа, потому что там всегда горел свет.

Дальше всё делали другие люди, и она почти ничего из этого не запомнила. Помнила, как фельдшер Тамара Ивановна кричала на кого-то в телефон и одновременно резала на отце свитер. Помнила участкового Смолина в накинутом на плечи бушлате и с наганной какой-то повадкой, который сначала не поверил ни одному слову, а потом поверил сразу всему и начал звонить в район. Помнила, как её саму усадили на кушетку и стали снимать валенок, и как она сказала: «Осторожно, там пузыри», — и как медсестра отвернулась.

Кабана взяли на кордоне через два часа — он так и не завёл машину и не ушёл далеко, потому что кисть у него распухла и он потерял много крови. В салоне «Патриота» нашли тело того, кто провалился под лёд: его вытащили из промоины и волокли к машине сорок минут, и он умер ещё до рассвета, в тепле, ничего не сказав.

Старшего и молодого, с раздавленным горлом, задержали к вечеру на трассе, в тридцати километрах от базы «Медвежий угол». Молодой начал говорить в первую же ночь, потому что говорить ему было больно и он торопился объяснить, что вообще ни при чём.

Ремез, управляющий базой, объяснял следователю четыре дня, что о ночной поездке своих работников ничего не знал и знать не мог. Потом ему предъявили распечатку звонков и показания молодого, и он перестал объяснять.

Отца две недели держали в краевой: отравление продуктами горения, двусторонняя пневмония, перелом нижней челюсти, три ребра, обморожение стоп и кистей. Первые четыре дня он был на аппарате.

Лере отняли два пальца на правой ноге — мизинец и следующий за ним. Хирург, молодой и злой от бессонной смены, сказал, что при таком раскладе она вообще должна была остаться без ступней, и спросил, кто научил её греть ноги в воде. Лера ответила, что отец. Хирург хмыкнул и сказал, что отец у неё, судя по всему, толковый.

Следователя звали Игнат Борисович, он приезжал в больницу трижды и в третий раз пришёл, когда отца уже перевели в общую палату и Леру привезли к нему на коляске.

— Валерия Сергеевна, давайте ещё раз про реку, — сказал он, раскладывая бумаги на подоконнике. — Вы вышли на лёд. Зачем? По берегу же безопаснее.

— По берегу целик по пояс. Меня бы догнали через сто метров.

— Про промоину под гривой вы знали.

— Знала.

— То есть вы шли по льду и знали, что там открытая вода под снегом.

Лера посмотрела на него.

— Я шла по льду в майке, босиком, а за мной шли четверо с оружием, — сказала она. — Я знала, где тонко, и обошла. Они не знали и не обошли. Что я должна была сделать, крикнуть им?

Игнат Борисович пописал минуты две.

— Крикнуть вы им ничего не должны были, — сказал он наконец. — По смерти Тюленева будет отдельная проверка, но там несчастный случай, я вам это говорю не как утешение, а как факт. Меня другое интересует. Вы ушли в зимовье и оттуда пошли в посёлок. Правильно пошли. А потом с гривы повернули назад. Почему?

— Потому что горело.

— И всё?

— И всё, — сказала Лера.

Отец лежал с забинтованными руками и слушал. Говорить он не мог — челюсть была стянута, и вместо разговоров ему выдали блокнот и ручку, которую он держал в кулаке, как ребёнок.

Когда следователь ушёл, отец долго возился с блокнотом, потом развернул его к ней.

«Кабан во дворе был. С карабином».

— Был.

«Ты меня одна на двери тащила?»

— На той самой. Которую они с косяком вынесли.

Он посмотрел в потолок и написал ниже, медленно, буквы уезжали вниз:

«Я не велел возвращаться».

— Знаю, — сказала Лера. — В следующий раз послушаю.

Отец перевернул страницу и написал: «Не послушаешь».