Я ехала в автобусе после 24-часовой смены в больнице и буквально засыпала на ходу, как вдруг стоявшая рядом женщина начала трясти меня за плечо и потребовала уступить ей место. Но то, что произошло через несколько минут, заставило замолчать весь автобус
В тот день я провела в больнице почти сутки. Смена оказалась настолько тяжёлой, что к утру я уже плохо понимала, что происходит вокруг. Несколько срочных пациентов, бесконечные вызовы, документы, лекарства. Я даже нормально поесть не успела.
Когда смена наконец закончилась, у меня не осталось сил даже переодеться. Я просто накинула куртку поверх медицинской формы, взяла сумку и вышла из больницы.
На остановке пришлось ждать почти двадцать минут. А когда приехал автобус, он оказался переполнен.
Мне хотелось только одного — добраться домой и лечь спать. Я зашла внутрь и заметила одно свободное место возле окна. Обычно я спокойно стою всю дорогу, но в тот день понимала, что просто не выдержу.
Я села, положила сумку на колени и прислонилась головой к окну. Последнее, что помню, — как автобус остановился на светофоре.
А потом я почувствовала, что кто-то настойчиво трясёт меня за плечо..
Я открыла глаза и не сразу поняла, где нахожусь. Надо мной стояла женщина лет шестидесяти в бордовом пуховике, с большой клетчатой сумкой в руке. Из сумки торчал лук.
— Девушка. Девушка! Вы не одна тут устали, между прочим.
— Что? — спросила я. Голос был чужой, хриплый.
— Место, говорю, уступите. Я с пяти утра на ногах. У меня колени. Сидят молодые, развалились, спят они…
Молодой я себя не чувствовала. Мне сорок пять, и в то утро я выглядела на все шестьдесят. Но спорить не было сил. К тому же я всю жизнь уступаю место. Это как с вызовом из палаты: встаёшь раньше, чем успеваешь подумать.
— Да, конечно. Извините.
Я поднялась, взялась за поручень. Женщина тут же села, поставила сумку себе на ноги и что-то ещё проворчала про совесть. Я не расслышала. В ушах шумело, будто рядом включили фен.
Автобус тронулся, потом резко затормозил перед пешеходным переходом. Я помню, как поручень вдруг стал скользким и как пол поехал куда-то вбок. Помню, что подумала: «Только не на сумку, там телефон». И всё.
Очнулась я на полу. Под головой была чья-то куртка, пахнущая табаком. Над левой бровью что-то тёплое стекало к виску. А надо мной, прямо на грязном полу, на коленях, которые у неё болели, стояла та самая женщина в бордовом пуховике и совала мне в рот конфету.
— Жуй. Жуй, говорю! Не выплёвывай.
Это была ириска. Она прилипла к зубам, и я послушно начала жевать, хотя не понимала зачем.
— Сахар у неё упал, — сказала женщина кому-то через плечо. — Я знаю, как это. У меня диабет двенадцать лет. Руки дрожат, пот холодный — я сразу увидела. Водитель! Не трогайтесь пока!
Автобус стоял. Двери были закрыты. И было очень тихо. Я лежала и слышала, как на задней площадке кто-то шёпотом говорит по телефону: «Да, женщина упала, без сознания была, сейчас вроде открыла глаза… адрес… остановка “Кирпичный завод”». Больше никто не говорил ни слова. Даже подросток с колонкой, который всю дорогу слушал музыку, выключил её.
Женщина расстегнула на мне куртку, видимо, чтобы мне было легче дышать, и увидела форму. Синюю, хирургическую, с бейджиком «Марина Сергеевна, постовая м/с».
Она посмотрела на бейджик. Потом на меня.
— Ты с ночи, что ли?
— С суток, — сказала я.
— А ела когда?
Я попыталась вспомнить. Вчера в обед было печенье. Потом поступил мужчина с ножевым, потом бабушка с кишечной непроходимостью, потом… Кажется, я выпила чай в три ночи. Без сахара. Я давно пью без сахара, слежу за весом.
— Вчера, — сказала я.
Женщина ничего не ответила. Достала из кармана ещё одну ириску, развернула и сунула мне в ладонь. Потом с трудом, держась за сиденье, поднялась с колен. Я видела, как ей больно. Она села обратно, но уже не на то место у окна, а на соседнее, которое кто-то тут же освободил, и всю дорогу до приезда скорой держала руку у меня на плече. Не гладила, просто держала.
Скорая приехала минут через пятнадцать. Фельдшер, молодой парень, посветил мне фонариком в глаза, померил сахар — три и одна — и спросил, где я работаю. Я назвала больницу.
— Ну туда и поедем, это ближайшая, — сказал он. — Бровь шить надо.
Меня вывели под руки. Уже в дверях я обернулась. Женщина сидела, обнимая свою клетчатую сумку, и смотрела в окно. Я так и не узнала, как её зовут.
В приёмном отделении моей собственной больницы дежурил Олег Витальевич. Мы работали вместе одиннадцать лет. Он посмотрел на меня на каталке, в моей же форме, с бровью, заклеенной марлей, и сказал только:
— Ну приехали.
Пока он шил, я смотрела в потолок. Знакомые трещины, знакомая лампа, которая мигает с прошлой зимы. Медсестра приёмного, Света, принесла мне сладкий чай в пластиковом стаканчике и булку из нашего буфета. Я съела булку целиком, не чувствуя вкуса.
— Сколько у тебя смен в этом месяце? — спросил Олег, завязывая узел.
— Не помню.
— Помнишь.
— Девять суток, — сказала я. — Сегодня в восемь вечера десятая. Лена Сычёва попросила подменить, у неё сын с ангиной.
Олег снял перчатки, бросил их в лоток и сел на табурет напротив.
— Марин, я тебе сейчас больничный открою. На пять дней. Сотрясение под вопросом, у тебя голова об поручень приложилась. Это не я придумал, это так и есть.
— Олег, не надо. Кто в ночь выйдет? Тамара меня убьёт.
— А если бы ты не в автобусе упала, а в процедурной, со шприцем в руке? Над чьей-то веной?
Я промолчала. Потому что такое уже было. Две недели назад я поставила капельницу не тому пациенту в шестой палате. Вовремя заметила, через полминуты, перекрыла, ничего не случилось. Никто не узнал. Я тогда списала это на то, что у двух мужчин были похожие фамилии — Ершов и Ершин. Но на самом деле я просто не прочитала. Посмотрела на лист и не прочитала.
— Открывай, — сказала я.
Олег кивнул, как будто другого ответа не ждал, и пошёл к компьютеру.
Домой меня отвезла на такси Света, хотя я говорила, что сама доеду. Дома я легла прямо в форме, на покрывало, и проспала до шести вечера. Проснулась от звонка.
Звонила Тамара Ильинична, наша старшая медсестра.
— Марина, мне Олег Витальевич сказал. Как ты?
— Нормально. Бровь зашили.
— Ну слава богу. Слушай, я всё понимаю, но ты же сегодня за Сычёву выходишь. Может, всё-таки сможешь? Хотя бы до двух ночи, а там я Нину из дома выдерну. У меня реально некого поставить. Ты же знаешь, сколько у нас людей.
Я знала. Нас по штату должно было быть восемь постовых. Работало пятеро. Две ставки висели пустыми уже полтора года, на третьей числилась девочка, которая была в декрете. Всё это время пустоту закрывали те, кто соглашался. Я соглашалась чаще всех.
— Тамара Ильинична, у меня больничный.
— Да я знаю, что больничный. Его можно и с завтрашнего дня открыть, Олег поймёт…
Я сидела на краю кровати и смотрела на свои ноги. На левой лодыжке был синяк, я даже не помнила откуда. Наверное, тоже в автобусе.
— Нет, — сказала я.
Тамара помолчала.
— Марин, ну ты же понимаешь, что ты меня без ножа режешь.
— Понимаю.
— Ладно, — сказала она другим голосом, сухо. — Выздоравливай.
И отключилась.
Потом пришло сообщение от Лены: «Марин, мне Тамара сказала. Ты как?? Я сама выйду, Димку маме отвезу, не переживай». А через минуту ещё одно: «Хотя могла бы и предупредить пораньше».
Я перечитала второе сообщение раза четыре. Начала печатать: «Лен, я была без сознания на полу в автобусе». Стёрла. Написала: «Извини». Стёрла. В итоге не ответила ничего.
На следующий день, когда голова уже не так гудела, я открыла приложение банка. Мне хотелось понять, во что мне обойдётся этот больничный. И вообще, сколько я получаю, если не брать дополнительных смен. Раньше я на это не смотрела. Деньги приходили, я их сразу распределяла и не задумывалась.
Получилось так. С подработками и переработками выходило около семидесяти восьми тысяч. На одну ставку — сорок шесть. Из них двадцать восемь каждый месяц уходили Полине.
Полина — моя дочь. Ей двадцать, она на третьем курсе в Петербурге, учится на дизайнера. На бюджете, этим я гордилась больше всего на свете. Но в общежитие она жить не пошла. На первом курсе продержалась там два месяца, звонила мне по ночам в слезах: соседка водит парней, вторая соседка не моет посуду, в душе плесень, учиться невозможно. Я тогда сказала: снимай комнату, я помогу. Комната на Васильевском стоила двадцать пять тысяч, потом хозяйка подняла до двадцати восьми. Я взяла лишние смены. Сначала две в месяц. Потом четыре. Потом я перестала считать.
Её отец, мой бывший муж, переводил ей пять тысяч на день рождения и пять на Новый год. Этим его участие ограничивалось. Я давно перестала на него злиться, мне было просто некогда.
Я посчитала ещё раз. Если я работаю только на ставку, у меня остаётся восемнадцать тысяч. На коммуналку, еду, проезд и всё остальное. Не выходит.
Значит, или я снова беру смены, или что-то меняется у Полины.
Я позвонила ей вечером. Она ответила не сразу, на фоне играла музыка.
— Мам, привет! Я тут у Насти, мы проект делаем. Что-то срочное?
— Нет. То есть да. Поль, я вчера в автобусе в обморок упала.
Музыка стала тише. Видимо, она вышла в другую комнату.
— В смысле? Ты как? Что случилось?
Я рассказала. Коротко, без ириски и без женщины в пуховике. Про сахар, про бровь, про больничный.
— Мам, ну ты вообще. Ты должна есть нормально. Я тебе сколько раз говорила.
— Говорила.
— И не брать столько смен. Зачем тебе столько?
Я замолчала. Она это спросила совершенно искренне. Она правда не знала. Или знала, но никогда не складывала одно с другим. Я ведь ни разу ей не говорила: «Я беру смены из-за твоей комнаты». Я говорила: «Не волнуйся, я справляюсь».
— Поль, — сказала я. — Я беру смены, чтобы платить за твою комнату.
На том конце было тихо.
— Ну… — сказала она наконец. — Ну я же не просила столько. Я думала, тебе нормально платят.
— Сорок шесть тысяч мне платят.
— Сколько?
— Сорок шесть.
Опять тишина. Потом:
— Мам, а почему ты раньше не сказала?
Я не знала, что на это ответить. Потому что не хотела, чтобы она чувствовала себя виноватой. Потому что мне нравилось, что я могу. Потому что так было проще, чем разговаривать. Всё сразу.
— Я больше не могу брать столько смен, — сказала я. — Я вчера чуть не убилась. И до этого… в общем, не могу. Со следующего месяца я смогу давать тебе десять тысяч. Может, двенадцать.
— А за комнату чем платить?
— Я не знаю, Поль. Давай подумаем вместе.
— Мам, у меня через три недели просмотр, у меня курсовой проект, я не могу сейчас искать работу! Ты понимаешь, что такое третий курс?
— Понимаю.
— Не понимаешь! — Она почти кричала. Потом осеклась. — Извини. Мам, извини. Я просто… Можно я тебе завтра перезвоню? Мне надо подумать.
— Конечно.
Она перезвонила не завтра, а через три дня. За эти три дня я успела много раз пожалеть о том разговоре. Я лежала на диване с ледяным компрессом на лбу, смотрела сериалы, которые не запоминала, и думала: ну что тебе стоило. Ещё полгода, ещё год. Она доучится, найдёт работу, и всё закончится. Подумаешь, упала. Не умерла же.
Один раз я даже написала Тамаре: «Если что, со следующей недели могу брать смены как раньше». Отправить не успела. Позвонила мама, моя мама, которой семьдесят два и которая живёт в соседнем районе. Ей уже кто-то рассказал про автобус, у нас в городе все друг друга знают, а у Светы из приёмного тётя живёт с мамой в одном подъезде.
— Ты почему мне не сказала? — первым делом спросила мама.
— Не хотела тебя волновать.
— Ага. Я тебя тоже так растила. Не волновать. Ты отца своего помнишь? Тоже никого не волновал. Пока на стройке не упал.
Папа умер, когда мне было двадцать шесть. Инфаркт, прямо на объекте, в пятьдесят один год. Он был прорабом и тоже никогда не отказывался, когда просили остаться.
Я стёрла сообщение Тамаре.
Полина позвонила в субботу днём. Голос у неё был ровный, деловой, как будто она заранее отрепетировала.
— Мам, короче. Я поговорила с деканатом. В общаге есть места, но в старом корпусе, на Кораблестроителей. Это далеко, но комната на двоих, а не на троих. Плата там восемьсот рублей в месяц. Соседка вроде нормальная, со второго курса, я её видела. Я туда переезжаю с первого числа.
— Поль…
— Подожди, я не договорила. Хозяйке я сказала, она злится, что не за месяц предупредила, залог мне не вернёт. Это четырнадцать тысяч. Ну и ладно. И я ещё хочу работу поискать на выходные. Не сейчас, после просмотра. Настя в кофейне работает, говорит, там берут.
Я сидела на кухне и не знала, радоваться мне или плакать. Получилось и то и другое, но я старалась, чтобы она не слышала.
— Ты уверена? Ты же говорила, что в общаге не можешь учиться.
— Мне было восемнадцать, мам, — сказала она. — Я много чего говорила.
Потом добавила, уже тише:
— Я просто не думала, что ты там падаешь.
Мы поговорили ещё немного, о проекте, о погоде, о том, что надо купить ей нормальный электрический чайник, потому что в общаге свой нужен. Я сказала, что переведу деньги на чайник. Она сказала: «Не надо, я сама». Это «я сама» почему-то задело меня сильнее, чем всё остальное. Как будто дверь закрыли. Не захлопнули, а просто аккуратно прикрыли.
Через неделю я вышла на работу.
В ординаторской на холодильнике висел новый график. Я нашла свою фамилию. Восемь суток в месяц, ровно на ставку. Только поставили их так, что три из них выпадали на субботы, а две шли через день, сутки через сутки. Раньше Тамара всегда ставила мне удобно. Я была та, кого берегут, потому что я та, кто выручает. Теперь, видимо, перестала быть.
Я подошла к Тамаре.
— Тамара Ильинична, можно сутки с девятнадцатого на двадцать третье перекинуть? Получается через день.
Она подняла глаза от журнала.
— Марина, у меня Сычёва просила девятнадцатое, у неё ребёнок. А Нина на двадцать третье не может, у неё учёба. Все чего-то не могут. Я тоже не могу, а работаю.
— Понятно, — сказала я.
— Тебе понятно, а мне — нет. Ты одиннадцать лет нормально работала, а теперь вдруг всё.
— Я не вдруг. Я в автобусе упала.
— Все падают, — сказала Тамара и снова уткнулась в журнал. Потом, не поднимая головы, добавила: — Я в девяносто восьмом году на посту в обморок падала дважды. Никто мне больничных не открывал.
Я хотела сказать: «И что, это хорошо?» Но не сказала. Я понимала, что ей тоже некуда деваться. Сверху от неё требовали закрыть график, людей не давали, зарплату не поднимали. Она давила на тех, на кого можно было давить. Раньше на меня было можно.
Лена Сычёва неделю здоровалась со мной коротко, без своего обычного «Мариночка, золотце». В курилке, куда я хожу не курить, а просто постоять на воздухе, она однажды сказала, глядя в сторону:
— Ты знаешь, что я из-за той ночи Димку к маме отвезла с температурой тридцать девять? Через весь город. Он потом ещё неделю болел.
— Знаю, — сказала я. — Мне жаль.
— Тебе жаль, — повторила она. И затушила сигарету об урну.
Я не стала ничего объяснять. Через пару дней она сама подошла ко мне на посту, когда я раскладывала таблетки по ячейкам, и долго смотрела на мою бровь. Шрам уже побелел, но был заметен.
— Сильно ударилась?
— Шесть швов.
— Блин, — сказала Лена. Помолчала. — Я думала, ты просто не захотела.
— Я и не захотела, — сказала я. — Но и не смогла бы тоже.
Она кивнула и ушла в процедурную. Ничего больше не сказала. Но с того дня снова стала называть меня Мариночкой, правда, без «золотца».
Деньги кончились к двадцатому числу. Я перевела Полине двенадцать тысяч, как обещала, заплатила за квартиру, купила продукты и посмотрела на остаток. Четыре тысячи двести рублей до аванса. Я давно так не жила. Последний раз, наверное, сразу после развода.
Я стала носить на работу еду из дома. Гречку в контейнере, варёные яйца, яблоки. И в отдельном кармашке сумки у меня всегда лежали две ириски. Я купила их целый килограмм на рынке, у той же палатки, где продают семечки. Не потому что это символ или что-то такое. Просто врач сказал, что, пока не наладится режим, лучше иметь с собой что-нибудь сладкое.
В конце месяца, во вторник, около одиннадцати вечера, мне позвонила Тамара. Я была дома, только что вышла из душа.
— Марина. Выручай. Нина заболела, реально заболела, у неё ковид. Сычёва уже двое суток подряд отработала. Мне некого поставить на завтра. Совсем некого. Я сама после суток, я уже не человек.
Я стояла в коридоре, с мокрыми волосами, в полотенце, и смотрела на своё отражение в зеркале шкафа. Бровь, шрам. Завтра у меня был выходной, послезавтра тоже.
Я знала, что, если соглашусь, это будет не один раз. Это будет «Марина ведь выручила тогда, значит, может». Через месяц всё будет как раньше. Я это знала точно, потому что так уже было много лет.
Но я знала и то, что Тамара не врёт. Что Нина правда болеет, Лена правда двое суток не спала, а в отделении сорок два человека, из которых шестеро после операции.
— Тамара Ильинична, — сказала я. — Я выйду. Но не на сутки, а на день, с восьми до восьми. И это будет оплачено как переработка, официально, а не «потом отгуляешь». И ночь вы закроете сами, как угодно, хоть из реанимации кого-нибудь просите. Если не так, то я не выйду.
Она помолчала. Я слышала, как она дышит в трубку.
— С восьми до восьми, — повторила она. — Ладно. Ночь я как-нибудь…
— И ещё. Девятнадцатое на двадцать третье поменяйте мне в следующем графике. Через день я больше работать не буду.
— Марина, ты сейчас торгуешься со мной?
— Да, — сказала я.
Опять тишина. Потом Тамара хмыкнула. Не со злостью, скорее с удивлением, как будто кошка, которая десять лет спала на подоконнике, вдруг заговорила.
— Ладно. Поменяю. Приходи к восьми.
Я положила телефон на тумбочку, досушила волосы и легла. Будильник поставила на шесть пятнадцать. Утром сварю два яйца, положу в контейнер гречку, ириски. В половине восьмого выйду на остановку.
Перед тем как выключить свет, я увидела сообщение от Полины. Фотография: узкая комната, две кровати, на одной из них куча её вещей, на подоконнике новый чайник, белый, простой. И подпись: «Обжилась. Соседка норм. С понедельника кофейня, по субботам и воскресеньям. В субботу утром не звони, я работаю».
Я написала: «Хорошо. Горжусь тобой». Потом подумала и стёрла «горжусь тобой». Оставила только «Хорошо». Подумала ещё и снова дописала.
Отправила и выключила свет.







