Дед Стёпа проиграл Зорьку в субботу поздним вечером.
У Кузьмича тогда собрались четверо мужчин. На столе лежали карты, рядом стояла бутылка, разговор шёл шумный, азартный. Сначала играли почти без интереса — на мелкие деньги, на банку тушёнки, просто чтобы скоротать вечер. Но постепенно Кузьмич разошёлся, подался вперёд и с усмешкой предложил:
— А что, Степан, корову поставить побоишься?
Дед Стёпа сощурился, помолчал секунду и упрямо ответил:
— Не побоюсь. Ставлю.
Он был почти уверен, что проигрыш ему не грозит. Раньше карта словно сама шла в руки. Иногда так везло, что остальные только головой качали. А в тот вечер будто кто-то разом отвернул удачу. То шестёрка выпадет, то семёрка, то нужная карта уйдёт Кузьмичу. Тот один за другим выкладывал козыри, и спустя примерно час Стёпа уже сидел неподвижно, уставившись в стол, не понимая, в какой момент всё пошло наперекосяк.
Кузьмич своего удовольствия скрывать и не собирался. С размаху прихлопнул ладонью стол и поднялся.
— Ну что, Степан, договор есть договор. Пойдём.
Дед Стёпа поднял на него растерянный взгляд.
— Куда ещё?
— Как куда? Корову забирать.
И действительно пошёл.
По дороге Кузьмич позвал своего племянника — крепкого двадцатидвухлетнего парня, здоровенного, с бычьей шеей и широкими плечами. Степан понуро двинулся за ними. Один раз всё-таки попытался договориться:
— Может, деньгами отдам? Или отработаю как-нибудь?
Кузьмич лишь рукой махнул.
— Нет уж. Карточный долг нарушать нельзя. Сам прекрасно знаешь.
Когда вошли во двор, дед Стёпа отошёл в сторону и отвернулся. Смотреть, как из хлева забирают Зорьку, он не мог.
Кузьмич с племянником вывели корову наружу. Зорька упиралась, тянула верёвку назад, тревожно мычала, словно понимала, что её ведут не туда, куда обычно. Но против двух сильных мужчин сделать ничего не могла.
Так её и увели.
Стёпа вернулся в избу один.
Бабка Аня уже лежала в постели. Спала она или только притворялась, дед так и не понял. Он молча разделся в темноте, лёг рядом и до самого утра не сомкнул глаз.
Сердце тяжело колотилось в груди.
Мыслей будто не осталось совсем.
Только стыд.
Тяжёлый, липкий, беспросветный — такой, через который не продерёшься, словно через непролазный лес после долгих осенних дождей.
О пропаже Зорьки бабка Аня узнала на рассвете.
Как обычно, взяла подойник и отправилась в хлев. Открыла дверь — и застыла.
Внутри никого.
Холодная подстилка.
Пустая кормушка.
Оборванная верёвка.
Несколько секунд она стояла в дверях, всё ещё держа подойник в руке, будто не могла поверить собственным глазам. Первая мысль была простой: корова отвязалась и ушла.
Аня выбежала во двор, осмотрела всё вокруг, заглянула за сарай, прошла через огород.
Зорьки нигде не было.
Тогда она вернулась в дом.
Дед Стёпа сидел за столом, опустив голову почти к самой груди. Руки лежали перед ним, сложенные одна на другую. Пальцы заметно дрожали.
Аня остановилась напротив.
— Стёпа, — негромко позвала она. — Где Зорька?
Он не поднял головы и сказал в стол, глухо, будто не ей, а собственным рукам:
— У Кузьмича она.
Аня поставила подойник на лавку. Постояла. Спросила ровно, без крика:
— Продал?
— Проиграл.
Она ждала, что он начнёт объяснять — как оно вышло, кто подначил, почему нельзя было отказаться. Стёпа молчал. И тогда Аня сделала то, чего он не ждал сорок пять лет совместной жизни. Она села напротив, положила ладони на стол, посмотрела на свои пальцы — распухшие в суставах, с кривым безымянным, который последний год уже не разгибался до конца, — и сказала:
— Ну и слава богу.
Дед Стёпа поднял голову. Лицо у него было серое, немытое, с ночной щетиной.
— Чего?
— Того. — Аня встала, сняла с гвоздя фартук, повесила обратно, потому что надевать его было незачем. — Пойду лягу. Не буди.
Она ушла в горницу, легла поверх покрывала и проспала до восьми. Проснулась от солнца в окне, полежала, послушала. Во дворе никто не мычал, не бился рогом о жердь, не требовал. Впервые с семьдесят девятого года ей в шесть утра было нечего делать. Аня лежала и с удивлением слушала эту пустоту, и было ей в ней тревожно и хорошо одновременно, как в чужом доме, где тебя никто не трогает.
В половине девятого стукнула калитка. Настя Мишина пришла с бидоном — молодая, в резиновых тапках на босу ногу, с Соней на бедре. Мишины третий год как перебрались из города, купили дом Пелагеи под соснами, Дима устроился на пилораму, а молоко брали у Ани каждый день, по трёхлитровому бидону.
— Тёть Ань, я пораньше, ничего?
— Нету молока, Настя.
— Как нету?
— Совсем нету. Коровы нету.
Настя приоткрыла рот, потом перехватила дочку поудобнее и сказала осторожно:
— Заболела?
— Здоровая она. У Кузьмича стоит. Дед мой в карты её отдал.
Она сказала это спокойно, почти буднично, и от этого спокойствия Насте стало неловко, будто её впустили туда, куда не звали. Она потопталась и ушла, а к обеду вся деревня уже знала. Тамара-почтальонка донесла до дальнего конца, магазин добавил подробностей, и к вечеру выходило, что Стёпа проиграл не только корову, но и половину сарая, и что Кузьмич увёл Зорьку прямо из-под замка.
Стёпа весь день просидел в мастерской. Точил косу, которую точить было незачем, потом перебирал банки с гвоздями. Аня туда не заходила. Она вымыла окна — не потому что грязные, а потому что руки не знали, куда себя деть.
Разговор случился вечером, когда стемнело и надо было садиться ужинать.
— Я её верну, — сказал Стёпа, глядя в тарелку. — Деньги есть, тридцать с пенсии осталось. Ещё мотоцикл продам, если что.
— Не надо.
— Что не надо?
— Ничего не надо. — Аня отодвинула тарелку. — Стёпа, я тебе два года про руки говорила. Два года. Помнишь, весной я тебе показывала, что кружку правой не держу? Ты сказал — разработаешь. Я тебе в декабре сказала: давай продадим, пока она в цене, пока стельная. Ты что сказал?
Он молчал.
— Ты сказал: пока я живой, корова в этом дворе будет. А потом сел к Кузьмичу и за один вечер её отдал. Не мне отдал. Ему.
Стёпа положил ложку. Руки у него всё ещё подрагивали — со вчерашнего, и не от водки.
— Ты не понимаешь.
— Куда мне.
— Без коровы мы кто? — Он сказал это громко, зло, и сам от своего голоса поморщился. — Два старика на печи. Пенсию получил, до магазина сходил, обратно лёг. У Витьки Сомова корову свели — он через полгода из дому не выходил. Пока скотина есть, ты человек. Ты нужен.
— Ты нужен, — повторила Аня. — А я в пять утра встаю. Сорок лет. Я к Люде на день рождения ни разу не съездила, потому что дойка. Я в больницу с этими руками не легла, потому что дойка. Ты человеком быть хочешь моими руками.
Он встал и вышел на крыльцо. Сидел там долго, курил, хотя бросил три года назад и сигареты стрелял неизвестно у кого.
В понедельник он всё-таки пошёл к Кузьмичу. Аня узнала об этом не от него.
Кузьмич встретил его во дворе, в фуфайке поверх майки, и слушать особо не стал. Зорька стояла у него в загородке, чужая, привязанная короче, чем привыкла, и, увидев Стёпу, потянулась мордой и замычала так, что у него всё внутри перевернулось.
— Витя. Тридцать сейчас, тридцать с осенней пенсии. И мотоцикл забирай, «Иж» на ходу, коляска новая.
— Не продаётся.
— Тебе она зачем? У тебя своя Марта.
— А тебе зачем? — Кузьмич сплюнул. — У тебя жена с руками больными, вся деревня знает. Ты, Степан, лучше вспомни девяносто восьмой год. Мотор лодочный мой помнишь? «Ветерок». Ты его тогда же так вот забрал и через неделю продал за бутылку с полтиной. Я тебе про него хоть раз сказал? Ни разу. Двадцать семь лет молчал.
— Так то мотор.
— То мотор, а это корова. — Кузьмич поправил жердь в загородке. — В четверг скотовозка пойдёт. Ребята с района ездят, берут живым весом. За неё семьдесят дают. Ты мне семьдесят не дашь, а если и дашь, я не возьму. Не в деньгах дело.
Стёпа вернулся домой и про четверг Ане не сказал. Сам не понял почему. Наверное, потому что сказать — значило признать, что дело уже не в стыде.
Про четверг Аня узнала во вторник, в магазине, от Валентины, жены Кузьмича. Та стояла у прилавка с сумкой и была злая, как оса.
— Ань, ты на меня не смотри так. Я ему говорила: куда нам вторая? Я со своей Мартой еле управляюсь, у меня спина. Он: принцип. Принцип у него. Всю жизнь принцип. Ну и продаст в четверг мясникам, и всё, и слава богу, и деньги в дом.
Аня взяла хлеб, расплатилась, вышла. Дошла до колодца и там остановилась. Постояла минуты три, потом развернулась и пошла не домой, а в другую сторону, к соснам.
Всю ночь до этого она уговаривала себя, что всё вышло правильно. Что не было бы счастья, да несчастье помогло. Что она бы сама никогда не решилась, а тут решили за неё, и хлев пустой, и утро свободное, и пусть Стёпа помучается стыдом, ему полезно. Она честно себе в этом призналась и честно этому радовалась.
А теперь выходило, что радовалась она за чужой счёт. Зорьку она принимала телёнком из-под Ласки. Зорька семь раз телилась, один раз тяжело, зимой, и Аня тогда двое суток не спала. Зорька знала её голос и не давалась чужим, и Настя однажды пошутила, что корова эта не корова, а старшая дочка.
Мишины были дома. Дима как раз пришёл с пилорамы, сидел на ступеньке в опилках, Настя развешивала пелёнки.
— Дим, — сказала Аня без предисловий, — вы корову хотели.
Он посмотрел на неё снизу вверх.
— Хотели. Разговоров было много.
— Зорьку в четверг на мясо повезут. Кузьмич продаёт. Просят семьдесят.
Настя выронила прищепку. Дима медленно вытер ладони о штаны.
— Тёть Ань, у нас на скважину отложено. Двадцать две тысячи. Мы третий год воду от вас носим.
— У меня сорок восемь. Мы с дедом на крышу собирали.
— Всё равно не хватает.
— Хватает, — сказала Аня. — Семьдесят и есть.
Настя тихо ахнула и села на ступеньку рядом с мужем. Дима смотрел в землю и молчал долго, минуту, наверное, и Аня понимала, о чём он молчит: что корова — это не одна покупка, а сено, комбикорм, ветеринар, привязь на всю оставшуюся жизнь, и что молодой мужик с пилорамы не встанет в пять утра, потому что ему к семи на смену.
— Доить кто будет? — спросил он наконец. — Настька городская, она к ней подойти боится.
— Первый месяц я приходить буду, — сказала Аня. — Каждое утро. Научу. Она добрая, только левую заднюю подвязывать надо, у неё сосок с трещиной был, помнит.
— А потом?
— А потом сами. Люди же как-то живут.
Настя посмотрела на мужа таким взглядом, что стало ясно: спорить он будет для порядка, минут пять, и проиграет. Так и вышло. Дима сходил в дом, вынес деньги в целлофановом пакете, пересчитал при Ане, и они пошли к Кузьмичу вдвоём, пешком через всю деревню, и половина деревни это видела.
Кузьмич поначалу упёрся. Сказал, что теперь семьдесят пять, потому что «мясники сами приедут, а вам я ещё и верёвку дай». Сказал, что Степану бы не отдал ни за какие. Потом посмотрел на Аню — на её руки, на пакет в руках у Димы — и махнул:
— Семьдесят. Забирайте в четверг с утра, пока машина не пришла. И чтоб я больше про эту корову не слышал.
Расписок не писали. Пожали руки — Дима с Кузьмичом, а Аня просто кивнула и пошла к загородке. Зорька узнала её сразу, потянулась, ткнулась влажной мордой в плечо, и Аня стояла и трепала её по шее, и говорила ей всякую ерунду, какую говорят корове, а Кузьмич отвернулся и начал чинить то, что не ломалось.
Вечером того же дня Стёпа достал из шкафа документы на мотоцикл, положил в нагрудный карман, надел чистую рубаху и пошёл к Кузьмичу. План у него был простой и дурной, и он это знал: сесть ещё раз. Отыграться. Поставить «Иж» против коровы. Карта не может идти в одну сторону вечно, за сорок лет он это видел сто раз, и рано или поздно она возвращается.
Кузьмич встретил его на пороге и не пустил дальше.
— Не сяду я с тобой, Степан.
— Один кон.
— Нет коровы у меня. Продал.
Стёпа побелел.
— Уже? Мясникам?
— Мишиным. — Кузьмич выдержал паузу и добавил именно то, что должен был добавить: — Твоя баба приходила. С Димкой. Деньги принесла, семьдесят. Сорок восемь своих положила, остальное они добавили. В четверг с утра уводят.
Стёпа постоял, кивнул зачем-то и пошёл домой. Документы на мотоцикл так и лежали у него в кармане и мешали дышать.
Дома он вошёл, не разуваясь, встал посреди кухни. Аня чистила картошку и не обернулась.
— Крышу мы три года собирали, — сказал он.
— Собирали.
— Ты меня спросила?
Она положила нож.
— А ты меня спрашивал?
— Я пьяный был.
— А я трезвая. Мне хуже, да?
Он сел на табурет, тяжело, всем весом. И сказал уже не зло, а как-то беспомощно:
— Ты её не себе взяла.
— Не себе.
— Почему?
Аня могла соврать. Могла сказать про руки, про врача, про то, что доить она всё равно долго не сможет, и это была бы чистая правда, и он бы, может, даже согласился. Но она вытерла ладони о фартук и сказала другое:
— Потому что если бы я её в наш хлев привела, через месяц всё стало бы как было. Ты бы её тем же вечером на место поставил и сказал: вот, отбились. И я бы опять вставала в пять. Я не Зорьку от мясников уводила, Стёпа. Я хлев наш запирала. Заодно.
Он смотрел на неё долго. Потом сказал:
— Ловко.
— Ловко, — согласилась она. — Я тебе не святая.
Стёпа встал, вышел в сени, погремел там чем-то и вернулся уже без документов — оставил на полке. Спать легли молча, но она слышала, что он не спит, и он слышал, что она.
В четверг встали в пять — по привычке, оба.
За Зорькой пошли втроём: Дима, Аня и Стёпа, которого никто не звал. Он шёл сзади, в старой куртке, с молотком и горстью гвоздей в кармане, потому что накануне вечером сходил к Мишиным и посмотрел их хлев, стоявший без дела с самой Пелагеи. Дверь там висела на одной петле, в углу гнилая доска, кормушки не было вовсе.
Кузьмич вывел корову сам, без племянника. Отдал верёвку Диме, сказал: «Сена ей на первое время дам, приходи, накидаю» — и ушёл в дом, не оглядываясь. Валентина смотрела из окна.
Зорька шла по деревне спокойно, только у своего проулка встала и потянула налево, к родной калитке, и Аня почувствовала это через верёвку, как рывок под рёбра. Дима растерялся.
— Тёть Ань, она домой хочет.
— Иди вперёд и не оглядывайся, — сказала Аня. — И не дёргай. Она за мной пойдёт.
Она пошла первой, и корова пошла за ней. Стёпа шагал сбоку и молчал.
Во дворе у Мишиных Настя стояла с Соней на руках и с новым эмалированным ведром, купленным ещё зимой на всякий случай. Зорьку завели, привязали, дали сена. Она поводила боками, обнюхала чужие стены и успокоилась быстрее, чем все ожидали.
Дойка вышла тяжёлой. Аня села на низкую скамейку, взялась — и через полминуты поняла, что не может. Пальцы не сходились, боль шла от сустава в запястье, молоко еле цедилось.
— Настя, садись. Смотри: не тяни вниз, а сжимай сверху. Первые струйки на землю.
Настя села, зажмурилась, взялась. Зорька переступила и мазнула ногой по ведру — не ударила, а именно мазнула, предупредила. Настя отскочила и чуть не села в навоз.
— Я не смогу, — сказала она, и голос у неё поехал. — Тёть Ань, я правда не смогу, у меня руки не такие.
И тогда Стёпа, который всё это время приколачивал петлю на двери, положил молоток, вытер ладони о штаны и подошёл.
— Верёвку дай.
Он подвязал корове левую заднюю к стойке — коротко, как надо, — сел на скамейку, поставил ведро, повёл плечами и взялся сам.
Аня даже не сразу поняла, что видит. За сорок пять лет он не подоил ни разу. Ни разу — ни когда она с воспалением лёгких лежала, ни когда после операции ходила по стенке. Всегда говорил: это бабье дело, у меня руки не той стороной.
Молоко пошло. Не сразу, с перерывами, но пошло — и зазвенело о дно, а потом зашуршало по пене. Зорька повернула голову, посмотрела на него одним глазом и стоять стала спокойно.
— Гляди сюда, — сказал Стёпа Насте, не поднимая головы. — Не сдаивай досуха на нервах, она это чует. И разговаривай с ней. Ей всё равно что, ей голос нужен.
— А про что говорить?
— Про что хочешь. Хоть цены в магазине рассказывай.
Настя нервно засмеялась, села рядом на корточки и стала смотреть.
Аня стояла у стены, сложив свои никудышные руки под фартуком, и вдруг поняла простую вещь: она здесь больше не главная. Не хозяйка, не та, без кого не подоят и не накормят. Гостья. И оттого, что понимание это не обрадовало её так, как она рассчитывала, — а кольнуло, — Аня рассердилась на себя и вышла во двор, к рябине.
Стёпа вынес ведро, отдал Насте, отёр лоб рукавом.
— Кормушку я вам сколочу, — сказал он Диме. — Доски есть, у меня в сарае лежат от бани. Всё равно баню я уже не поставлю.
Домой шли по пустой улице. Солнце только-только поднялось над крышами, пахло мокрой пылью и чьим-то дымом. У своей калитки Аня остановилась и посмотрела на хлев — тёмный, с распахнутой дверью, с приткнутыми у стены вилами.
— С хлевом что делать будем? — спросил Стёпа.
— Ничего. Пусть стоит.
Он кивнул и пошёл в мастерскую — искать доски.
Аня зашла в дом, налила себе воды и села к окну. Впереди был целый день, в котором ничего не назначено, и она ещё не знала, что с ним делать. Может, к Люде съездить, в кои-то веки. Может, до района, к врачу, с этими руками. А может, просто посидеть.
Со двора донёсся стук — Стёпа что-то отдирал, гремел, ругался вполголоса на прикипевшие гвозди.
Вечером Настя прибежала с бидоном.
— Тёть Ань, вам молока. Я сама, честное слово, сама, дядя Стёпа только показал.
Аня взяла бидон, взвесила в руке — литра три, не меньше — и сказала:
— Завтра в шесть приду. Не проспи.
— А дядя Стёпа?
За её спиной хлопнула дверь сеней. Стёпа вышел на крыльцо с молотком в руке, посмотрел на них обеих и пожал плечами.
— Приду. Куда я денусь.



