СВИДЕТЕЛЬСТВО О РАЗРЫВЕ 1988 год, конец августа. Воздух густой, пыльный, пахнет переспелыми яблоками и бензином от колхозного грузовика. В сельском клубе накрывали столы — человек на сто, не меньше. Гремели кастрюлями, звенели стаканами, тетки в ситцевых платьях носились с тазиками оливье, а посреди этого муравейника сидела Зина и смотрела в одну точку.
На ней уже было то самое платье. Из парашютного шелка, кремовое, с рукавами-фонариками. Его шила тетя Нюра из райцентра, которая когда-то работала в ателье и до сих пор хранила довоенные лекала. Платье получилось красивым. Даже очень. И от этого Зине было еще тошнее.
Жениха пока не было видно. Георгий Петрович Карасев, для своих просто Жорик, еще накачивался с дружками в гараже у сельсовета. Он вообще любил этот гараж — там стоял отцовский «уазик», лежали какие-то запчасти, воняло соляркой, и никто не мешал Жорику чувствовать себя хозяином жизни.
— Зинуль, ты чего такая кислая? — тетя Нюра поправила ей фату, заколола невидимкой выбившуюся прядь. — Свадьба же! Веселиться надо!
— Ага, — сказала Зина. И улыбнулась.
Если бы тетя Нюра знала, чего ей стоила эта улыбка…
Дело было вот в чем. Зине двадцать лет, она учится на третьем курсе сельхозинститута в области, специальность «агрономия». Стипендия копеечная, общежитие обшарпанное, но Зина была счастлива. Честное слово. Она любила эти замученные коридоры с зеленой краской до середины стены, любила читальню с высокими окнами, любила даже практику в колхозе, где надо было вставать в пять утра и месить грязь по колено.
Но была одна проблема. Точнее, одна очень большая, неповоротливая и злая проблема по имени Георгий Карасев.
Жорик тоже учился в этом институте. Вернее, числился. Экзамены за него сдавали какие-то мутные мужики в телогрейках, которых присылал его отец, председатель того самого колхоза, где Зина проходила практику. Жорик появлялся на лекциях раза три в семестр — весь в импортной джинсе, с плеером «Электроника» в кармане и с уверенностью, что мир лежит у его ног.
Он заприметил Зину еще на первом курсе. Сначала просто пялился, потом подкатывал с дурацкими комплиментами, потом начал поджидать у общаги. Зина его вежливо отшивала. Потом уже не очень вежливо. Жорик злился, но не отступал.
А потом случилось то, что случилось.
Зина даже сейчас, спустя столько месяцев, не могла вспомнить тот вечер без дрожи. Была весна. Апрель. Она возвращалась с библиотеки, уже темнело. Возле общаги стояла компания — Жорик с дружками, все пьяные. Жорик схватил ее за руку, потащил куда-то, что-то орал про то, что «хватит ломаться» и «все равно будешь моя».
Она вырвалась. Убежала в общагу. А через три дня ее вызвали в деканат.
Там сидел замдекана, сухонький такой мужичок с бегающими глазками, и какая-то женщина из парткома. На столе лежала бумажка. Какой-то донос. Якобы Зина ведет «аморальный образ жизни», встречается с иностранцами (какими иностранцами в их дыре?!), выпивает и вообще позорит звание советской студентки.
Это была ложь. Наглая, тупая, сшитая белыми нитками ложь. Но бумажка была на гербовой бумаге. И внизу стояла подпись трех свидетелей.
Она потом узнала, что Жорик просто заплатил каким-то бабам из общаги, чтобы они накатали этот бред. Копейки заплатил. Смешные деньги по его меркам.
Зине сказали: или отчисление по статье «за аморалку» (и тогда прощай не только институт, но и вообще любое приличное будущее), или… И тут возник Жорик. Красивый, улыбающийся, в отглаженной рубашке. Он пришел в деканат лично и сказал, что готов «взять на себя ответственность» за девушку.
Что он, мол, на ней женится, и тогда... и тогда вопрос закроется сам собой, и партком не станет портить жизнь молодой семье.
Так решилось. Через четыре месяца — свадьба. И вот теперь Зина сидела на табуретке за кулисами клубной сцены, в кремовом платье из парашютного шелка, и считала минуты.
За окном хлопнула дверца машины. Приехал фотограф из райцентровского Дома быта. Зина видела его через мутное стекло: худой парень лет двадцати пяти, в клетчатой рубашке с закатанными рукавами, с двумя чехлами на плече. Он не спешил заходить. Сначала обошел клуб кругом, посмотрел на свет, подвигал ногой какой-то ящик у крыльца, потом махнул рукой водителю и стал прикручивать вспышку.
— Здрасьте, — сказал он, войдя. — Я Игнат. Фотограф. Мне бы невесту минут на десять, пока солнце боковое.
— Она занята, — отрезала тетя Нюра. — Ей еще фату крепить.
— Я не занята, — сказала Зина и встала.
Они вышли на задний двор клуба, где росли три старые липы и стояла лавочка без спинки. Игнат поставил ее у стены, отступил, глянул в видоискатель и опустил камеру.
— Не так.
— Что не так?
— Вы улыбаетесь как на медкомиссии. — Он сказал это без насмешки, буднично, как говорят о свете или о ветре. — Мне все равно, если честно. Мое дело — снять и напечатать. Но карточки останутся у вас на всю жизнь. Хотите, чтобы там было вот это лицо?
Зина посмотрела на него. У него были обкусанные заусенцы и порез на подбородке от бритвы.
— А какое у меня лицо?
— Как будто вас сюда привезли, — сказал Игнат.
Она молчала долго, секунд десять. Он не торопил. За стеной клуба гремели ведрами, кто-то запел «Ой, мороз, мороз» и тут же сбился.
— Снимайте как есть, — сказала Зина.
Он снял. Потом еще. Потом сделал кадр, когда она отвернулась к липе, и она услышала щелчок и поняла, что этот кадр — единственный настоящий.
Дальше было все то, что бывает. Регистрация в сельсовете под магнитофонный марш. Хлеб-соль на вышитом рушнике. Жорик, отхвативший половину каравая и жевавший с открытым ртом. Гости, кричащие «Горько!». Жирные пальцы, вытертые о фату — походя, между делом, как о полотенце. И Зина, смотрящая мимо всего этого прямо в объектив незнакомого паренька, стоявшего у колонны с камерой на уровне груди.
А через минуту после этого случилось то, чего Игнат не планировал снимать.
Жорик, уже хорошо разогретый, полез целоваться при всех — не так, как целуются на свадьбах, а так, как хватают. Зина уперлась ему ладонью в грудь. Он перехватил ее запястье и вывернул. Она вскрикнула — коротко, тихо, никто и не услышал за баяном. Он потянул ее к себе, второй рукой сгреб фату вместе с волосами на затылке, и на секунду ее лицо оказалось запрокинутым и открытым: не испуганным даже, а таким, каким бывает лицо человека, которого прижали в углу и он решает, кусаться или терпеть.
Игнат нажал на спуск пять раз подряд. Вспышка не сработала, была на перезарядке, — он снимал на длинной выдержке, руки на весу, и потом сам удивлялся, что не смазал.
Свекор, Петр Афанасьевич Карасев, увидел это от своего конца стола. Он поднялся, тяжелый, красный, в пиджаке с депутатским значком, и не сыну сказал, а фотографу:
— Слышь, мастер. Ты вот это стирай.
— Пленку нельзя стереть, — спокойно сказал Игнат. — Ее можно засветить.
— Ну так засвети.
Игнат отвел камеру за спину.
— Петр Афанасьевич, я по договору с Домом быта. Отсниму, отпечатаю, брак выкину. Что не понравится — не возьмете, за то и не заплатите.
Карасев подошел вплотную. От него пахло водкой и одеколоном «Шипр».
— Ты чей?
— Кузнецов. Игнат. Из Верхних Полян. Мать в поликлинике санитаркой.
— А-а. — Карасев кивнул, будто записал. — Ну снимай, снимай.
Дальше вечер покатился по обычной колее. Пили, плясали, кто-то подрался у крыльца, тетя Нюра плакала от умиления, баянист сорвал ремень. В одиннадцатом часу Зина вышла в темный тамбур подышать и увидела там Игната: он менял пленку, зажав фонарик зубами.
— Отдайте мне, — сказала она.
Он вынул фонарик изо рта.
— Что отдать?
— Ту пленку. Где он мне руку вывернул.
— Зачем вам?
Зина сама не знала зачем. Она стояла в кремовом платье, с оторванным цветком на поясе, и в голове у нее была только одна вязкая мысль: если этого нигде не останется, то и не было.
— Я не знаю, — честно сказала она. — Просто отдайте.
Игнат подумал.
— Пленку не отдам, она в работе, я за нее отчитываюсь. Отпечатаю — принесу. Только вы мне скажите одну вещь, и я больше не полезу. Вас насильно выдали?
— Меня выдали по правилам, — сказала Зина. — Все бумаги в порядке.
Он больше ничего не спросил.
Через две недели Зина уже жила в доме Карасевых — большом, кирпичном, с верандой и телевизором «Рубин». Свекровь Валентина Ильинична встретила ее без злобы, но и без интереса, как встречают новую скотину в хлеву: показала, где ведра, где стиральная машина «Вятка», где лежит хлеб. Учебу Зине разрешили — Петр Афанасьевич сам сказал: «Пусть доучится, агроном в хозяйстве нужен». Он вообще был человек практичный. Он и сына женил практично: чтобы прекратились разговоры и чтобы в семье была своя специалистка с дипломом.
Первые месяцы Жорик почти не трогал ее. Он уезжал, пил, возвращался под утро, спал до обеда. Зина ездила в область на автобусе, сидела на лекциях, писала курсовую по севообороту многолетних трав и научилась не думать о том, что будет вечером.
В ноябре он ударил ее в первый раз. За то, что она не встала его кормить в два часа ночи. Ударил не сильно, ладонью, но так, что ухо потом гудело до утра.
Она никому не сказала. Кому говорить? Свекровь спала за стеной и все слышала. Утром Валентина Ильинична поставила перед ней тарелку с пшенной кашей и произнесла:
— Мужик. Терпи.
В декабре он выкинул с веранды ее конспекты — под снег, всей стопкой. В феврале сломал ей палец, дверью, «нечаянно», когда она пыталась выйти из комнаты. В травмпункте райцентра ей наложили шину и записали: бытовая травма.
А в марте приехал Игнат.
Он привез фотографии. Полагалось два альбома — так делали всем: свадебный альбом в коленкоровой обложке с золотым тиснением и отдельная пачка карточек в конверте. Игнат сдал альбом Валентине Ильиничне, получил расписку, а потом нашел Зину во дворе, у поленницы.
— Держите. Тут ваши.
Она открыла конверт прямо на морозе. Пять снимков. На первом Жорик держит ее за запястье, лицо у него довольное и пустое. На втором ее голова запрокинута, и в кадр попала рука с фатой в кулаке. На третьем видно кольцо гостей: люди сидят, едят, смеются, никто не смотрит.
Зина смотрела долго. Пальцы у нее замерзли.
— Это как доказательство, — сказал Игнат. — Если вдруг понадобится.
— Кому это доказательство? — Она усмехнулась. — Участковый у нас Жорику крестный. В сельсовете свекор двадцать лет. В райкоме Карасева знают как передовика. Я приду с этими карточками, а мне скажут: сама виновата, семью не сберегла.
— Может, и скажут, — согласился Игнат. — А может, вы придете не в сельсовет.
— А куда?
Он потоптался, стряхнул снег с ботинка.
— У меня заказ был в сентябре, снимал коллегию в облсельхозуправлении. Там замначальника, Клавдия Сергеевна Ярцева. Она у себя все кадры решает, ей на Карасева плевать, у нее свои начальники. Вам через год распределение. Если Карасев вас в свой колхоз впишет, вы отсюда не выберетесь никогда, у вас в трудовой будет его подпись и его жилье. А если распределение будет в другой район, вы уедете законно. И никто вас не остановит, потому что это направление, это государство, а не побег от мужа.
Зина подняла голову.
— Вы что, специально узнавали?
— Я фотограф, — сказал Игнат. — Я по кабинетам хожу больше, чем вы думаете. Люди при мне разговаривают, будто я мебель.
Вот с этого дня у Зины появилось дело.
Раньше она просто терпела. Теперь она считала: до защиты диплома четырнадцать месяцев. Все, что нужно, — дожить и получить направление не в Карасевку.
Она стала другой, и Жорик это почувствовал раньше всех. Она перестала спорить. Перестала плакать. Готовила, стирала, молчала, а по субботам ездила в область «на консультацию к руководителю» — и это была правда, только консультации она брала не только по травам. Она сдала на отлично зимнюю сессию. Она напросилась в бригаду к преподавателю, который вел опытные посевы для областного управления. Она таскала на себе мешки с семенами, размечала делянки колышками, вела журнал наблюдений таким почерком, что руководитель сказал: «Карасева, у вас руки не там, где у всех».
Фамилию она носила уже его. Это бесило больше всего.
В мае Жорик подрался в райцентре у пивной, сломал человеку челюсть, и дело замяли. Отец заплатил, потерпевший забрал заявление. За ужином Петр Афанасьевич сказал сыну одну фразу:
— Еще раз, и я тебя в армию отправлю, там из тебя дурь выбьют.
— Пап, ну ты чего, — засмеялся Жорик.
Зина в тот вечер поняла важное: свекор не защищает сына. Свекор защищает себя. Свою репутацию, свой колхоз, свой значок. И если Жорик станет угрозой этой репутации, отец отойдет в сторону.
Летом стало хуже. Жорика отчислили — не хватило даже мужиков в телогрейках, сменился декан. Он сидел дома, пил каждый день и злился на весь мир, а мир помещался в одну Зину. В июле он ударил ее по спине табуреткой, и она две недели не могла нагибаться. В августе, на годовщину свадьбы, он напился и сжег в печке ее курсовую работу — сто двадцать листов, вместе с приложениями.
Она собирала пепел совком и вдруг заметила, что не плачет.
На следующее утро она поехала в область и восстановила курсовую по черновикам за девять дней, сидя в читальне до закрытия. Ночевала у однокурсницы в общаге. Когда вернулась, Жорик встретил ее на крыльце:
— Нагулялась?
— Я работала.
Он схватил ее за волосы, затащил в дом и бил долго, с передышками. Валентина Ильинична в это время смотрела в зале «Международную панораму», сделав звук погромче.
Ночью Зина лежала на полу в летней кухне, куда доползла, и слушала, как в сарае возится корова. Она думала не о смерти. Она думала о том, что до диплома осталось девять месяцев, и что если она сейчас уйдет с разбитым лицом в никуда, ее вернут через сутки, потому что паспорт лежит в комоде у свекрови, а без прописки и денег далеко не уедешь.
Утром она сделала первое, что не входило ни в какие правила ее прежней жизни. Она пошла в поликлинику райцентра и сняла побои. Не в участок. В регистратуру, к дежурному хирургу, с формулировкой «упала с сеновала». Врач посмотрел на нее, на ссадины на предплечьях в форме пальцев, и записал в карту все подробно: локализацию, характер, давность. Он ничего не спросил. Только сказал:
— Придете еще раз — приходите ко мне. Я по вторникам и пятницам.
Она приходила еще дважды за осень.
В феврале Игнат встретил ее у автобусной остановки в райцентре. Он снимал доску почета для газеты, увидел ее и подошел.
— Ну как?
— Диплом пишу, — сказала Зина. — Тема хорошая. Меня руководитель на конференцию посылает.
Он посмотрел на ее лицо, на желтоватое пятно у виска, которое она замазала пудрой «Балет».
— Зина.
— Не надо, — сказала она. — Мне осталось четыре месяца. Я не буду делать глупостей. Я один раз уже дала себя загнать в угол, потому что испугалась бумажки. Больше не дам.
— Ярцева в апреле будет распределение согласовывать, — сказал Игнат. — У нее в Северном районе третий год нет агронома по кормам. Дыра, конечно, но там дают дом от совхоза.
— Мне подходит дыра.
Он кивнул и вдруг спросил:
— Вам помощь нужна? Не советом, а руками.
Зина подумала.
— Нужна. Отвезите мои вещи. Не сейчас. Когда скажу. У вас же служебная машина от Дома быта?
— «Москвич»-каблук. Не служебная, моя.
— Значит, «москвич».
Дальше все пошло не так гладко, как в ее расчетах.
В марте Петр Афанасьевич вызвал ее к себе в контору. Усадил напротив, поставил чай в подстаканнике.
— Значит так, Зинаида. Диплом получишь — оформляю тебя в хозяйство агрономом-семеноводом. Оклад сто сорок, плюс премиальные. Живете с Жоркой у нас, потом отделим вам полдома на Садовой.
— У меня свободный диплом не выйдет, Петр Афанасьевич. Меня распределяют.
— Я запрос напишу. Мне не откажут, я целевой заявкой хожу с шестьдесят девятого года.
И вот тут Зина сделала то, к чему готовилась год.
— Не пишите, — сказала она. — Я не останусь. Я уеду по распределению, а с Георгием разведусь.
Свекор помолчал, помешал ложкой чай.
— Из-за чего?
— Вы знаете из-за чего.
— Не знаю. — Он смотрел ей прямо в глаза, и в его взгляде не было ни стыда, ни злости, только тяжелый расчет. — Мужик выпил, погорячился. У всех так. Родишь — успокоится.
— Он мне палец сломал. И ребро в июле. У меня в карте записано, три раза за год.
Карасев поставил стакан.
— Ты вот что. Ты этими картами не тряси. Тут тебе никто не поверит.
— Мне и не надо, чтобы тут верили, — сказала Зина. — Мне надо, чтобы в облуправлении знали, что если я вдруг напишу заявление в прокуратуру, ваша фамилия там будет стоять рядом. Вы депутат райсовета. У вас в мае отчетное собрание.
Она не угрожала. Она говорила ровно, как на защите курсовой, и от этого выходило страшнее.
— Отпустите меня по-хорошему, — закончила она. — Я уеду и никому ничего не скажу. Даже вещей лишних не возьму.
Петр Афанасьевич долго молчал. Потом сказал:
— Иди работай.
Через неделю Жорик узнал. Не от отца — Валентина Ильинична проговорилась, зачем-то, из своей глухой бабьей вредности.
Он ждал ее вечером во дворе, у сарая. Трезвый, что было хуже всего.
— Разводиться собралась.
— Да.
— Ты никуда не уедешь, — сказал он тихо. — Ты поняла? Я тебя из-под земли достану. Ты моя жена, у меня штамп.
— Штамп можно поставить обратный.
Он сгреб ее за куртку и приложил спиной о стену сарая. Зина не закричала. Она сказала:
— Жора. Твой отец в мае отчитывается перед райкомом.
Он замер. Он был тупой, но не настолько.
— Что?
— Если ты меня еще раз тронешь, я поеду не в милицию, — сказала она. — Я поеду в редакцию областной газеты. У меня есть карточки со свадьбы. Пять штук. Там видно все.
Он ударил ее — но не по лицу. Кулаком в живот, коротко, чтобы не осталось следа. Она согнулась, ее вырвало на снег.
— Езжай, — сказал Жорик и пошел в дом.
Той же ночью Зина не спала. Она лежала и понимала простую вещь: ждать до июня нельзя. Он не даст ей дожить до диплома. Он теперь знает, что она уйдет, и будет ломать ее до тех пор, пока она не сдастся или пока не случится непоправимое.
Утром она пошла на почту и заказала два разговора. Первый — с кафедрой: она спросила у руководителя, можно ли доработать диплом дистанционно, приезжая раз в две недели, и он, помявшись, сказал, что можно, если она заселится в общежитие как соискатель. Второй разговор — с Домом быта в райцентре, для Игната. Она сказала одну фразу: «Завтра в шесть утра, за мостом».
Она собрала два чемодана и сумку с конспектами. Паспорт лежал в комоде у свекрови, под скатертями, — она это знала с прошлой осени, когда Валентина Ильинична доставала оттуда сберкнижку. Зина взяла свой паспорт и не тронула ничего больше. Ни денег, ни сберкнижки, ни своего собственного свадебного альбома.
В половине шестого утра, в конце марта, когда снег был серым и в колеях стояла вода, она вышла со двора. Валентина Ильинична видела ее из окна кухни. Она стояла и смотрела, как невестка тащит чемоданы к калитке, и не сказала ни слова, и не позвала сына. Может, из трусости. Может, из чего-то другого, чему у нее не было названия.
За мостом стоял зеленый «москвич»-каблук с погашенными фарами. Игнат забрал чемоданы, поставил в кузов, поверх коробок с фотобумагой.
— Куда?
— В область. В общежитие. Меня оформят соискателем, там комната на четверых.
Он завел двигатель. Они проехали Карасевку, потом Верхние Поляны, потом свернули на трассу, и Зина всю дорогу молчала, глядя, как за окном тянутся черные поля с проплешинами снега. Один раз она сказала:
— Я ему сказала про карточки. Он теперь их искать будет.
— Пусть ищет, — сказал Игнат. — Негативы у меня в лаборатории, в архиве Дома быта. По номеру заказа. Их без описи никто не выдаст.
Жорик приехал за ней в область через одиннадцать дней. Нашел общежитие, устроил скандал в вестибюле, орал вахтерше, что заберет жену. Вахтерша, женщина лет шестидесяти, спокойно вызвала милицию по внутреннему телефону, и его увезли в отделение за мелкое хулиганство. Оттуда его вытащил отец. Больше Петр Афанасьевич не вытаскивал его никогда.
В мае Жорика забрали в армию. Отец сдержал слово, только не так, как обещал: он просто перестал ходить в военкомат.
Развод Зине дали в июле, без него, заочно, — суд рассмотрел дело в двадцать минут. Судья, усталая женщина в вязаной кофте поверх блузки, спросила формально: «Примирение возможно?» Зина сказала: «Нет». Ей вернули девичью фамилию — Пахомова.
Диплом она защитила на месяц позже потока, в августе, с оценкой «отлично». Распределение получила в Северный район, в совхоз «Приозерный», агрономом по кормопроизводству. Клавдия Сергеевна Ярцева, подписывая направление, посмотрела на нее поверх очков и сказала:
— Дыра там, Пахомова. Клуб не топят, автобус два раза в неделю.
— Я знаю.
— Ну и хорошо, что знаете.
Никаких фотографий Зина в облуправление не носила. Не пригодилось. Оказалось, что достаточно было одного: чтобы Карасев поверил, что она их вынесет.
Игнат перевез ее в Северный в конце августа, на том же каблуке, за два рейса. Совхоз дал ей половину финского домика: кухня, комната, печка, сени с земляным полом. Он помог занести кровать, сходил за водой, посмотрел на печную задвижку, сказал, что тяга плохая, и на второй рейс привез вьюшку. Потом стоял у калитки, вытирая руки о штаны.
— Ну, я поехал.
— Игнат.
— Что?
Зина не знала, что сказать. Между ними за полтора года не было ни одного слова, которое можно было бы назвать личным, кроме того первого вопроса у поленницы.
— Вы приезжайте, — сказала она. — Тут озеро. Красиво снимать.
— Тут комары, — сказал Игнат. — Приеду.
Он приезжал. Сначала раз в месяц, потом чаще. Через два года они расписались в поселковом совете, без гостей, без фаты и без баяна; свидетелями были бухгалтер совхоза и шофер молоковоза. Фотографировать было некому, и они не стали никого просить.
Про пять карточек Зина вспомнила один раз, в девяносто четвертом, когда разбирала на чердаке коробки. Конверт лежал между старыми номерами «Земледелия». Она вытащила снимки, посмотрела на девчонку двадцати лет с запрокинутым лицом и позвала мужа снизу, с кухни:
— Игнат! Куда ты дел молоток?
— В сенях, на полке!
Она положила конверт обратно, придавила журналами и полезла вниз по приставной лестнице. Крыша над сенями текла третью неделю, и до дождя надо было успеть.



