С Андреем мы познакомились через три года после смерти его жены.
На втором свидании он сразу предупредил:
— У меня две девочки. Старшей Полине шесть, младшей Маше четыре.
Он произнёс это ровно, но пальцы на чашке заметно напряглись.
— Их мама умерла три года назад.
Я осторожно коснулась его руки.
— Мне жаль. И спасибо, что рассказал.
Андрей посмотрел на меня с усталой надеждой.
— Обычно после этих слов женщины уходят.
— Я пока никуда не собираюсь.
Так всё и началось.
Полина была маленьким ураганом: громко смеялась, всюду лезла и требовала ответов на бесконечные вопросы. Маша почти не разговаривала со мной и держалась за отцовскую одежду, когда я входила в комнату.
Постепенно младшая оттаяла. Однажды сама принесла книгу, села рядом, а вскоре уже спокойно устраивалась у меня на коленях.
Я не претендовала на место их мамы. Мне хватало возможности заботиться о девочках, готовить им еду, лечить простуды, играть и выслушивать невероятные истории.
Через год мы сыграли свадьбу у озера.
Полина ходила в цветочном венке и без конца спрашивала о торте. Маша уснула раньше, чем солнце скрылось за водой. Андрей улыбался, но в его взгляде оставался страх потерять новое счастье.
После свадьбы я переехала к ним.
Дом встретил меня запахом домашней еды, детским смехом и фотографиями на стенах. Казалось, здесь начиналась наша общая жизнь.
Лишь дверь в конце коридора оставалась чужой.
На ней всегда висел замок.
— Что находится в подвале? — спросила я.
— Обычный хлам, — ответил Андрей. — Коробки и инструменты. Я запираю дверь ради безопасности девочек.
Я поверила.
Однако вскоре заметила, что дети относятся к этому месту совсем не как к складу.
Полина могла долго стоять перед дверью, не двигаясь. Маша каждый раз ускоряла шаг, будто ей запрещали задерживаться рядом.
Как-то я нашла старшую сидящей напротив замка.
— Ты кого-то ждёшь?
Она резко подняла голову.
— Нет.
После этого девочка убежала.
Спустя несколько дней обе простудились. Я осталась дома, уверенная, что буду ухаживать за двумя тихими больными.
Через час они уже с грохотом бегали по этажам.
Полина театрально простонала:
— Я сейчас умру!
— С таким аппетитом не умирают.
Маша чихнула и заявила:
— Тогда я умру первая.
— Сначала выпейте морс.
Вскоре они начали играть в прятки.
Я стояла у плиты, когда Полина неожиданно оказалась рядом. Она потянула меня за рукав, и её серьёзный взгляд сразу заставил меня насторожиться.
— Ты хочешь познакомиться с мамой?
Мне показалось, что я ослышалась.
— С чьей мамой?
— С нашей. Я знаю, где она живёт.
Холод медленно поднялся от груди к горлу.
— Полина, твоя мама умерла.
В дверях появилась Маша. Плюшевый заяц тянулся по полу за его длинное ухо.
— Она живёт внизу, — спокойно сказала девочка.
Полина взяла меня за пальцы и повела к запертой двери.
— В подвале?
— Да. Папа приводит нас к ней.
— Зачем?
— Когда скучает.
Я дёрнула ручку, но замок удержал дверь.
— Она закрыта.
— Это ничего не меняет, — ответила Полина. — Мама там.
Я понимала, что должна остановиться и позвонить Андрею. Но воображение уже рисовало слишком страшные картины.
Я сняла с волос две шпильки и опустилась на колени. Металл скользил в дрожащих пальцах, девочки молча наблюдали.
Замок неожиданно щёлкнул.
Дверь медленно отошла в сторону.
Снизу потянуло влажным холодом и плесенью. В слабом свете проступили очертания дивана, ряды фотографий и женская кофта, оставленная на стуле.
Полина заглянула внутрь и улыбнулась.
— Я же говорила. Мама живёт здесь…
Я нащупала выключатель слева от лестницы — он оказался там, где и должен быть в обжитой комнате, и это напугало меня сильнее темноты. Загорелась лампочка без абажура.
Внизу стоял старый диван, накрытый пледом. На стене в три ряда висели фотографии: часть в рамках, часть просто пришпилена кнопками. Молодая женщина с короткой стрижкой, женщина с младенцем на руках, женщина в шапке у ёлки. Рядом скотчем были приклеены детские рисунки, уже волнистые от сырости. На низком столике стояла чашка с высохшим коричневым кольцом на дне, лежала пластиковая тарелка и три конфеты в фольге. В углу действительно нашлись коробки и ящик с инструментами, но их отодвинули к стене, как мебель, которая мешает.
Никакого тела. Никакой живой женщины. Я стояла на бетонном полу в тапках, чувствовала, как холод проходит сквозь подошву, и понимала, что облегчение уже смешалось с чем-то другим, злым.
— Кто принёс конфеты? — спросила я.
— Я, — сказала Полина. Она осталась на четвёртой ступеньке и оттуда смотрела мне в спину. — Мама их не ест. Но так вежливее.
Маша до низу не дошла вообще. Она села на верхнюю ступеньку, обняла зайца и объявила, что у неё болит нога.
Я подняла её на руки, вывела Полину за плечо, закрыла дверь и, повозившись, снова навесила замок. Руки были грязные, шпильки я сунула в карман халата.
— Только папе не говори, что ты открыла, — сказала Полина деловито, будто мы теперь состояли в одном предприятии. — Он расстроится.
Надо было сказать: нет, я расскажу сегодня же. Вместо этого я сказала: «Я подумаю». Мне хотелось выиграть время, придумать правильные слова, а на самом деле я просто испугалась вечера.
Маша сдала меня через четыре минуты после того, как Андрей вошёл в дом. Он ещё не снял куртку, а она уже висела у него на ноге и рассказывала, что Лена открыла шпильками, что там холодно и что она сама не спускалась.
Он не крикнул. Прошёл по коридору, посмотрел на замок, потрогал дугу — на металле остались свежие царапины. Потом отправил девочек смотреть мультики и сел в кухне на табурет, не расстёгивая куртку.
— Ты могла позвонить.
— Я звонила. Ты был на объекте, у тебя телефон вне зоны.
Это было правдой. И это ничего не оправдывало, потому что я даже не дождалась второго гудка.
Он снял шапку, положил её на стол, потом зачем-то переложил на подоконник.
— Там нет ничего страшного.
— Андрей. — Я села напротив. — Там чашка. Там конфеты. Там кофта на стуле. Твоя семилетняя дочь говорит младшей, что мама живёт внизу, а младшая в это верит. Что из этого не страшное?
Он молчал долго, минуту или больше, и я успела перебрать в голове все версии, одну хуже другой. А потом он заговорил, и версия оказалась совсем не той.
Юля погибла в феврале, на трассе, четыре года назад, — гололёд, встречная фура, всё заняло секунды. Полине тогда было три, Маше чуть больше года. Первые месяцы Андрей жил как в тумане: возил девочек к своей матери, возвращался, спал в одежде. Полина каждый вечер спрашивала, где мама. Он не мог выговорить нужное слово. Ни разу. Он говорил: «Мама теперь не с нами», «Мама далеко», «Мамы здесь нет».
Потом он начал убирать её вещи. Не выбрасывать — выносить туда, где не наткнёшься глазами. В подвал ушли пакеты с одеждой, коробки с фотографиями, зеркало, чайный сервиз, которым никто не пользовался. А Полина увидела, куда он это носит, и однажды спросила: значит, мама там?
— И я сказал: хочешь, посидим рядом с её вещами, — произнёс Андрей и посмотрел в стол. — Мне показалось, это лучше, чем «нет, её нигде нет». Ей было три года. Я не знал, как разговаривать. Я до сих пор не знаю.
Он принёс туда диван, потому что на бетоне сидеть было холодно. Развесил фотографии, потому что Полина просила показывать их по одной, а держать в руках коробку неудобно. Потом Полина стала носить туда рисунки. Потом чашку. Один раз он спустился и увидел, как она усаживает Машу на диван и объясняет ей — терпеливо, как старшая, — что мама живёт здесь, просто её не видно, потому что она стесняется.
— И я купил замок, — сказал он. — В прошлом году, весной. Перед свадьбой.
— И всё?
— Что значит «и всё»?
— Ты объяснил ей, почему закрыл?
Он не ответил. Значит, не объяснил. Просто в один день дверь перестала открываться, и семья продолжила жить, будто ничего внизу нет.
Я задала ещё один вопрос, и мне до сих пор стыдно за то, каким голосом я его задала:
— Маша сказала: папа приводит нас к ней, когда скучает. Это про что?
— Три раза за год, — сказал Андрей. — Полина не могла заснуть. Я открывал, мы сидели двадцать минут, я закрывал. Каждый раз обещал себе, что последний.
— Один?
— Что?
— Ты спускался один?
Он поднял голову.
— Иногда.
Вот это меня и достало, а не диван и не конфеты. Я целый год готовила в этом доме борщи, мазала девочкам горло, вешала на стены наши фотографии со свадьбы у озера — и всё это время под нашим полом была комната, куда мой муж уходил без меня, а мне сказали: хлам, инструменты, безопасность детей.
— Ты соврал мне про подвал.
— Да.
— Зачем?
— Чтобы ты осталась.
Он сказал это спокойно, и я поняла, что он думал об этом заранее, может, ещё до свадьбы, и что для него это был расчёт, а не случайная фраза. Мне стало легче и хуже одновременно.
Дальше пошли две недели, которые я тогда считала переговорами, а сейчас понимаю, что это была позиционная война, и я в ней проиграла почти всё.
Маша перестала со мной разговаривать. Не сразу — сначала она задала вопрос. Я мыла её в ванне, она сидела в пене и вдруг спросила, буду ли я потом тоже жить внизу. Я ответила: никто там не живёт. Она посмотрела на меня, как смотрят на человека, который врёт неубедительно, и больше ничего не спрашивала. Через несколько дней я нашла у неё под кроватью печенье в носке и половину яблока. Она начала запасаться.
Полина, наоборот, разговаривала много. Она решила, что я теперь её человек: я же открыла дверь, значит, я на её стороне. Она подошла ко мне в субботу и сказала, что четырнадцатого у мамы день рождения и надо открыть, потому что нельзя не прийти.
— Полина, мы не будем открывать подвал.
— Ты же открыла.
— Я ошиблась.
Она смотрела на меня снизу вверх, худая, с ободком, который сама надела с утра.
— Ты специально, — сказала она наконец. — Ты хочешь, чтобы её не было.
Она была права, и это было самое неприятное. Мне не нужна была та комната ни в каком виде. Мне хотелось, чтобы дом был просто домом, а Юля — просто фотографией в альбоме, к которой возвращаются, когда сами захотят, а не хозяйкой полуподвального этажа.
Потом позвонила учительница. Полина рассказала в классе, что её мама живёт у них в подвале, а новая жена папы взломала замок, и теперь мама уйдёт. Марина Сергеевна говорила очень аккуратно, извинялась через каждое слово и в конце сказала про школьного психолога.
Андрей вернулся с этого разговора чёрный.
— Моя дочь не больная.
— Никто не говорит, что больная.
— Ты говоришь. Ты с самого начала говоришь: страшно, ненормально, надо что-то делать. — Он бросил ключи на полку. — Мы жили четыре года. Мы справлялись.
— Вы не справлялись, вы заперлись на замок.
— И это работало!
Мы стояли в коридоре и шипели друг на друга, чтобы девочки не слышали, и оба говорили правду, и от этого было только хуже.
В следующую субботу Андрей повёз девочек к своей матери в Заречье — та давно просила, пекла блины, и Полина её любила. Они уехали в десять. Я осталась одна в доме и в половине одиннадцатого сняла замок его же ключом, который лежал в жестянке на кухне.
Я не планировала это неделями. Клянусь. Я просто спустилась посмотреть — и увидела чёрную плесень на стене за диваном, ровный такой бархатный налёт, и то, что рисунки внизу уже расползлись, и что подушки под пледом отсырели насквозь. И я начала работать.
Я вынесла подушки к контейнерам на улицу. Вытащила диван по частям — сначала спинку, потом сиденье, — ободрала себе костяшки об угол лестницы. Фотографии снимала осторожно, но три штуки прилипли к стене и порвались, я сложила обрывки в конверт. Разобрала коробки: одежду, которая пахла подвалом, сунула в машинку по две вещи, потому что больше не влезало. Кофту постирала отдельно, дважды, с порошком и с содой. Влажный картон и бумагу, которая слиплась в комки, вынесла в двух мешках сразу к мусорным бакам — мешки были тяжёлые, я тащила их по очереди. Потом развела хлорку и мыла стены, пока не заболели плечи.
К шести вечера подвал был подвалом. Пустым, вымытым, с открытым продухом и сквозняком. Я стояла посреди него, вся в разводах, и чувствовала себя человеком, который наконец сделал то, чего все боялись. Я даже придумала, что тут встанет: велосипеды, санки, старый холодильник из гаража.
Они вернулись в восьмом часу. Полина сбросила куртку, увидела дверь без замка и побежала вниз раньше, чем я успела сказать хоть слово. Андрей пошёл за ней. Я слышала, как её шаги остановились.
Она не заплакала. Она поднялась, прошла мимо меня в коридор, надела кроссовки на босу ногу и вышла на улицу, к калитке, где стояли контейнеры. Мешков там уже не было — мусорка приезжает по субботам в пять.
— Где тетрадка? — спросила она, вернувшись. — В клетку. С серой обложкой.
Я вспомнила эту тетрадь. Она лежала в коробке, между слипшимися бумагами, и я даже не открыла её, потому что она разбухла от сырости и мне было противно к ней прикасаться.
— Я не знаю, — сказала я.
— Ты выбросила.
— Полина, я...
— Я туда писала, — сказала она. — Я ей писала. Ты выбросила.
Она пошла к себе и закрыла дверь. Маша постояла в коридоре, посмотрела на меня, потом на отца, взяла зайца и ушла за сестрой.
Андрей сел на пол в прихожей, прямо на коврик, и минут пять просто сидел, положив руки на колени. Потом сказал:
— Ты вынесла её вещи, пока меня не было.
— Там плесень. Дети дышали плесенью.
— Ты вынесла её вещи, пока меня не было, — повторил он ровно. — Я обещал Полине, что отдам мамино, когда она вырастет. Мы это обсуждали. Не с тобой. С ней.
— Я не знала.
— Ты не спросила. — Он поднял голову. — Ты не детей спасала, Лена. Ты Юлю из дома вынесла. Я даже понимаю зачем. Но ты сделала это в мой выходной, моим ключом, и не оставила нам ни одного варианта.
Я ждала крика. Крик я бы вынесла легче.
— Поживи у мамы, — сказал он. — Недели две. Мне надо понять, что у меня в доме происходит, и я не могу это понимать, пока мы с тобой каждый вечер выясняем, кто больше виноват.
Он сам вынес мою сумку в машину. Сам довёз до моей матери на Первомайскую. По дороге мы не разговаривали, только у подъезда он спросил, не забыла ли я таблетки, которые пью с осени. Я сказала, что не забыла.
Десять дней я работала в аптеке, отпускала людям сиропы и капли, объясняла бабушкам, что дозировку смотреть надо на упаковке, а вечером ложилась в свою старую комнату и слушала, как мама смотрит телевизор. Я не звонила каждый день. Я написала один раз: «Как Маша?» Он ответил: «Ест».
На одиннадцатый день он позвонил сам. Голос был не мирный, а деловой, будто по работе.
— Маша сегодня спросила, ты тоже умерла.
Я села на пол в прихожей.
— И что ты сказал?
— Что ты живая и живёшь у своей мамы. Она спросила, где эта мама живёт. Я сказал — на Первомайской. Она спросила, а у нас в подвале кто теперь живёт. — Он замолчал. — Приезжай. Не для меня. Она третий день опять молчит.
Я приехала в тот же вечер. Никто меня не обнимал в дверях. Маша разрешила посидеть рядом, но зайца из рук не отдала. Полина сказала «привет» и ушла делать домашнее задание, и это было хуже любых слов.
Ночью мы с Андреем сидели в кухне, и я сказала то, что должна была сказать вместо хлорки и мешков.
— Ты ни разу не сказал им, что она умерла.
— Они знают.
— Они не знают. Маша думает, что мёртвые переезжают в другое место, потому что ты так и объяснял. Полина четыре года разговаривает с фотографиями, потому что ей никто не сказал прямо. Ты боишься одного слова, и из этого слова вырос подвал.
— Не лезь, — сказал он тихо. — Ты со шпильками полезла, потом с хлоркой, теперь вот с этим. Хватит.
Он встал и ушёл в спальню. Я осталась одна в кухне и поняла, что этот спор я не выиграла и не выиграю: он не собирался ничего говорить, а заставить его я не могла.
Полина пришла ко мне сама, в половине двенадцатого, когда я уже лежала на диване в зале, потому что не решилась идти в спальню. Встала рядом босиком.
— Если её там нет, — сказала она, — то где она?
Я открыла рот и закрыла. Год назад я бы ответила. Месяц назад — тоже. Я села, взяла её холодные ступни в руки, чтобы согреть, и сказала:
— Это тебе папа должен сказать. Не я.
— Он не скажет.
— Скажет.
Я пошла и разбудила его. Он вышел в трусах и футболке, злой, увидел Полину в коридоре и сразу как-то опустился — сел на пол у стены, там, где обычно стояли сумки. Полина устроилась напротив. Маша проснулась от голосов и приползла с зайцем, села между ними.
Он говорил плохо. Начал с трассы, потом почему-то стал объяснять про гололёд и про то, что зимой шины надо менять вовремя, потом сбился. Сказал: «Мама умерла». Сказал ещё раз, потому что первый раз получилось шёпотом.
Полина не заплакала. Она задавала вопросы, один за другим, ровным голосом, как на уроке.
— Ей было больно?
— Не думаю. Всё быстро вышло.
— Она знала, что умрёт?
— Нет.
— Она была в той кофте?
— Нет. Кофта дома осталась.
— А почему ты сказал, что она далеко?
Он потёр лицо ладонями.
— Потому что я трус. Тебе было три года, и я не смог. А потом каждый год не мог заново.
Маша слушала и наматывала ухо зайца на палец. Потом спросила, видела ли мама, как она ходит. Андрей сказал: нет, ты тогда ещё не ходила. Она подумала и спросила, можно ли ей бутерброд. Он пошёл и сделал ей бутерброд с сыром, в час ночи, и она съела половину, а вторую половину отложила на подоконник, «на потом». Он заплакал уже на кухне, стоя к нам спиной, и никто из девочек этого не увидел, кроме меня.
Полина легла спать в третьем часу. Утром она в школу не пошла, и никто не настаивал.
Со мной она не разговаривала ещё четыре дня. На пятый подошла в коридоре и сказала:
— Ты всё равно выбросила.
— Да, — сказала я. — Это я. Тетрадку — тоже я.
Она ждала продолжения: обычно взрослые после такого начинают объяснять, почему так вышло, и просить, чтобы их поняли.
— Я не буду спрашивать, простила ли ты меня, — сказала я. — Я бы, наверное, долго не простила.
Полина кивнула, будто мы наконец договорились о чём-то деловом, и пошла обуваться.
В воскресенье Андрей снял с двери проушины и замазал дырки. Вниз поставили велосипеды, санки и старый холодильник, который весной всё равно надо было выкидывать. Полина участвовала: показывала, как правильно поставить её велосипед, чтобы Машин не падал, и один раз сказала, что подвал теперь похож на подвал у бабушки, и это, судя по интонации, было нормально.
Коробку с фотографиями я забрала в гараж — там сухо и есть свет. Мы сели с Полиной на два табурета и стали раскладывать: в альбом, в конверт, отдельно те, которые порвались и которые Андрей потом клеил на скотч с обратной стороны. Полина командовала. Некоторые фотографии она откладывала со словами «эту я знаю», а некоторые долго держала в руках.
— Я её не помню, — сказала она вдруг, не поднимая головы. — Совсем. Я думала, что помню, как она меня на санках катала. А это на фотографии, там санки. Я всё придумала из фотографий.
Я не стала говорить, что это нормально, что ей было три года и что так у всех.
— Папе скажи, — сказала я.
— Он расстроится.
— Он не расстроится. Но это ты ему скажи. Не я.
Она подумала и сказала: потом. Потом взяла кофту, которая висела на спинке стула в гараже — я стирала её дважды и всё равно не решилась убрать в шкаф, — понюхала рукав и сморщилась.
— Постирай ещё раз, — сказала она. — Она всё равно пахнет подвалом.
Я взяла кофту и пошла к машинке. Порошка оставалось на две стирки, и я подумала, что надо купить ещё.



