Дети и родители 9 мин чтения 5

Дочь оставила у меня внука на 2 недели, но когда я открыла его чемодан, у меня похолодели руки. Там были все его вещи, и она просто попрощалась с сыном.

Дочь оставила у меня внука на 2 недели, но когда я открыла его чемодан, у меня похолодели руки. Там были все его вещи, и она просто попрощалась с сыном.

Всё началось с утреннего звонка. Голос у дочери был сбивчивый, чужой, будто она говорила на ходу и из последних сил старалась не сорваться.

— Мам, у меня срочная командировка. Всего на две недели. Ты сможешь взять к себе Артёма?

Я согласилась сразу. Для меня внук — не просто помощь по выходным. Это мой маленький человек, ради которого я всегда готова всё бросить.

Она приехала в тот же день. Быстро вышла из машины, помогла Артёму подняться на крыльцо, занесла его чемодан и всё время нервно смотрела на часы. Я ещё тогда заметила, что чемодан слишком большой для двух недель, но отмахнулась: вещи, игрушки, мало ли.

— Я опаздываю, мам, — сказала она торопливо. — Потом всё объясню.

Она обняла меня, поцеловала сына в макушку и почти сразу ушла, не оглянувшись. И это напугало сильнее всего. Потому что она всегда оглядывалась. Всегда махала рукой. Всегда ещё раз говорила Артёму: «Слушайся бабушку». А тут будто боялась задержаться хоть на секунду.

Вечером Артём пролил сок на футболку, и я открыла чемодан, чтобы достать чистые вещи. Расстегнула молнию, подняла верхний слой одежды — и у меня внутри всё похолодело.

Там было слишком много всего.

Не пара кофт и футболок на две недели. В чемодане лежали тёплые свитера, зимняя куртка, ботинки, ветровка, домашние вещи, одеяло, любимая игрушка, ингалятор, таблетки от аллергии, почти вся его обувь. Я перебирала это молча и с каждым движением понимала всё яснее: так собирают ребёнка не на две недели.

Так собирают его навсегда.

А потом я увидела конверт. На нём было написано моё имя.

Внутри лежали деньги. Много. Слишком много для короткой поездки. Руки у меня задрожали.

Я сразу позвонила дочери. Один раз. Второй. Третий. Телефон был выключен. Потом включался, но я снова попадала на автоответчик. Ни сообщения. Ни одного слова.

Дни тянулись мучительно. При Артёме я улыбалась, читала ему книжки, варила кашу, гуляла с ним и делала вид, что мама просто занята. Но по ночам, когда он засыпал, я сидела на кухне с этим конвертом и думала только об одном: что она скрыла и почему оставила сына так, будто не была уверена, что вернётся.

Прошла неделя. Потом вторая.

На третьей я почти перестала спать. И вдруг вечером телефон завибрировал. Видеозвонок. На экране было её имя.

У меня похолодели руки.

Я нажала «ответить» — и в тот же миг поняла: сейчас услышу то, к чему всё это время боялась даже мысленно подойти..

Картинка была тёмная и дёрганая. Света сидела на нижней койке, за её спиной висело чужое полотенце и торчал угол второй кровати. На ней была флиска не по размеру, волосы забраны резинкой, лицо серое от лампочки под потолком.

— Мам, у меня минут пять, тут интернет по расписанию, — сказала она быстро. — Слушай и не перебивай, пожалуйста. Никакой командировки нет. Я на вахте. Контракт до апреля. Артёма надо в школу оформить, первого сентября, у него всё в конверте.

Я слышала каждое слово и всё равно спросила:

— Что значит — до апреля?

— Это значит апрель, мам. Восемь месяцев. Кухня в вахтовом поселке, жильё и еда за счёт компании, всю зарплату я отдаю банку.

Я должна была спросить про долги, про поселок, про то, есть ли там врач. А я сказала другое. Я сказала, что она сдала ребёнка, как чемодан в багаж. Что я в её сорок лет... нет, ей тридцать четыре, но я всё равно ляпнула про сорок. Что мать так не делает, что от неё пахнет чужой койкой и что я не буду тут одна отвечать за живого человека, пока она где-то там перебирает картошку.

Она молчала и смотрела в камеру. Потом сказала:

— Вот поэтому я и не сказала заранее.

— Не звони пока, — ответила я и нажала на красный кружок.

Артём стоял в проёме кухонной двери с носками в руке. Он всегда так ходит, если проснулся: с носками, будто собирается куда-то бежать.

— Это мама была? — спросил он.

— Нет, — сказала я. — С работы.

Он посмотрел на телефон, потом на меня, повернулся и ушёл в комнату. Я осталась стоять у стола, и мне было стыдно уже за две вещи сразу: за то, что накричала, и за то, что соврала семилетнему ребёнку, который прекрасно всё видел.

Утром я взяла конверт и пошла в школу. В конверте, кроме денег, лежало свидетельство о рождении, полис, справка от аллерголога и прививочная карта, аккуратно, в файлике. Она всё собрала. Она думала. Именно это меня и добивало: не растерянность, а подготовка.

В школе меня встретила завуч Раиса Ильинична, женщина, которую я помню ещё молодой, когда она вела продлёнку.

— Нина Фёдоровна, я вам рада, но не могу, — сказала она, разложив документы на столе. — Он у нас не числится вообще. Мама подала заявление весной в двадцатую, в городе. Он записан туда. Чтобы перевести, нужно заявление от родителя. От мамы или от папы. Вы бабушка, вы никто с точки зрения бумаги.

— Он живёт у меня.

— Я вижу. Но подписать за родителя вы не можете. И вот ещё что. — Она сняла очки. — Если ребёнок восемь месяцев живёт без законного представителя, это рано или поздно всплывёт. Медосмотр, диспансеризация, любая ерунда. Мне потом объясняться, и вам тоже. Лучше сделать по-человечески: или доверенность от матери, нотариально, или отец пусть придёт и напишет.

Я вышла на крыльцо и села на ступеньку. До первого сентября оставалось два дня.

Вечером, в девять, когда у них там дают связь, я дозвонилась. Света сказала, что нотариус в райцентре, а их вывозят раз в месяц, и ближайший выезд через три недели, и то не факт.

— Значит, Костя, — сказала я.

Она долго молчала.

— Мам, только не начинай про летуна.

Костя ушёл, когда Артёму было три. Алименты приходили, как погода: то в срок, то через два месяца, то половина. Я семь лет говорила дочери, что этого человека нельзя подпускать к ребёнку, потому что он один раз уже ушёл и уйдёт снова. Я звонила ему сама, один раз, в первую зиму, и наговорила такого, что потом он со мной не здоровался.

Теперь я набирала его номер и слушала гудки, и у меня горели уши.

Он приехал на следующий день, в пыльном «Ларгусе», с вёдрами и плиткорезом в багажнике — работал в райцентре, кому-то делал санузел. Вышел, вытер руки о штаны, посмотрел на дом.

— Здравствуйте, Нина Фёдоровна.

— Здравствуй.

Артём вылетел с крыльца и повис на нём. Костя поднял его, крякнул, поставил на землю и сказал: «Тяжёлый стал, ты что, кирпичи ешь?» Артём засмеялся так, как со мной не смеялся все три недели.

Заявление он написал в учительской, медленно, крупными буквами, и два раза переспрашивал, как правильно пишется «Артёмовича». Потом мы вышли, и он закурил у забора.

— Я Свете в июле звонил, — сказал он. — Хотел его в августе к себе взять на две недели. Она сказала, что всё нормально, что они на море собираются. Какое море.

— Она мне тоже сказала про командировку.

Он покивал, будто это его не удивило.

— Пусть у меня живёт, — сказал он вдруг. — У нас двушка, Оля потерпит. Малой у нас маленький, конечно, шумно, но школа во дворе.

— Он у меня живёт, — сказала я. — И будет жить.

Костя пожал плечами, не спорил. Уезжая, оставил на крыльце мяч и триста рублей мелочью «на мороженое», потому что крупных не было. Я тогда подумала: вот, весь он тут.

Первого сентября Артём пошёл в первый класс с букетом гладиолусов из моего палисадника. Стоял в линейке, оглядывался на меня и держал ранец двумя руками, как будто его могли отобрать. А вечером сказал:

— Бабушка, а мама вернётся, когда перестанет злиться?

Я мыла посуду и не сразу обернулась.

— Кто тебе сказал про злиться?

— Она. Она сказала: я уеду, пока не перестану злиться, а потом приеду.

Я вытерла руки и села к нему на диван. Он объяснял мне, старательно, как объясняют взрослому: мама летом кричала, и в подъезде было слышно, и один раз соседка снизу стучала по трубе. А ещё он один раз спрятался за шкаф и там уснул.

Я гладила его по голове и говорила «ну ничего, ничего», а внутри у меня всё стало на место совсем не так, как я ожидала. Я думала — деньги. Долги, банк, кофейня эта её несчастная, которую она открыла в кредит и закрыла к весне. А тут было что-то другое, и я про это не знала ровным счётом ничего.

И тут началась моя работа.

Я вахтёр в общежитии техникума, сутки через трое. Первые две ночи с Артёмом сидела соседка Люба. На третью она сказала: «Нин, у меня свои внуки в субботу приезжают, ты уж не обижайся». Я обзвонила всех, кого могла. Пятница, ночь, у меня смена, а у него в четыре утра приступ.

Люба всё-таки пришла, дала ингалятор, дождалась меня. Я приехала домой в девять утра, не спавши сутки, и увидела: на кухне разлито молоко, кот Любин орёт под дверью, а ингалятора нигде нет. Артём стоял в трусах и футболке и говорил, что не знает, где он.

Я схватила его за руку и дёрнула к себе. Не ударила. Дёрнула. И заорала — про то, что он должен следить за своими лекарствами, что я одна, что я не железная, что все всё на меня свалили.

Он не заплакал. Он замер и стал смотреть в сторону, куда-то на плинтус. Точно так же, я потом вспомнила, замирала Света, когда ей было столько же и я приходила со второй смены.

Ингалятор нашёлся под его подушкой. Он его туда спрятал, чтобы не потерять.

В шесть утра следующего дня я позвонила Косте и сказала: забирай. Не на выходные. Забирай.

Он приехал в обед. Я собрала тот самый чемодан, всё в него сложила, и куртку зимнюю, и одеяло, и таблетки. Артём не спросил, куда. Он решил, что к папе в гости, и радовался, и просил не забыть мяч. Я стояла на крыльце и говорила себе, что делаю правильно, что у ребёнка есть отец, что я старая дура с давлением и сутками через трое, и что пусть теперь Света узнает, каково это — получить обратно ребёнка от того, кого она сама выбрала.

Четыре дня в доме было тихо. Я выспалась. Я даже полы помыла с содой, как раньше.

На пятый, в половине двенадцатого ночи, во дворе загудела машина.

Костя завёл его в дом за плечо. Артём был в куртке, в кроссовках, с ранцем, а чемодан Костя внёс сам и поставил ровно там, где он стоял в августе.

— У нас кот, — сказал Костя виновато. — И я в комнате плитку кладу, пыль. Он две ночи хрипел. Оля не спит из-за малого, и тут ещё это. Я не справлюсь, Нина Фёдоровна. Я его люблю, но я не справлюсь.

Артём разулся и пошёл в комнату, не глядя на меня. Куртку не снял.

Я поставила чайник, а Костя стоял у стола и не садился.

— Он слышал, — сказал он тихо. — Я по телефону с Олей говорил и сказал: бабушка просит забрать насовсем. А он в коридоре стоял.

Я не помню, что ответила. Кажется, ничего.

Артём три дня со мной не разговаривал. Отвечал «да», «нет», «спасибо». Ел. Делал крючочки в прописях. Куртку в доме всё-таки снял, но вешал её не в шкаф, а на спинку стула у своей кровати. И чемодан не разрешил разобрать. Он сам сложил в него свои вещи обратно, аккуратно, слоями, как мать складывала, и задвинул под кровать. Утром я находила его сидящим на полу рядом с этим чемоданом, просто так, до будильника.

В воскресенье он спросил:

— А ты меня в город отдашь или в деревню?

— Никуда я тебя не отдам.

— Ты уже отдавала, — сказал он. Не зло. Уточнил.

В понедельник я пошла к директору школы и попросила любую работу. Уборщицей в вечернюю смену, гардеробщицей, кем угодно. Мне дали полставки техничкой: два коридора и столовая, с двух до шести, и ещё подменять в гардеробе, когда холодно. Из общежития я ушла. Заработок стал примерно вдвое меньше, и в декабре надо платить за дрова, а я привыкла жить своим и никогда не залезала ни в чей карман. Из конверта я взяла на ботинки, форму, ранец и записала всё в тетрадку в клеточку, до рубля, чтобы потом отдать, если понадобится. Пока писала — злилась. Потом перестала записывать.

Со Светой мы не говорили две недели. Она звонила, я не брала. Пусть посидит и подумает, решила я. И это тоже было моей ошибкой, потому что за эти две недели она успела передумать всё самое плохое, а я успела набрать столько правоты, что почти задохнулась.

Взяла я трубку в конце сентября. Начала с главного: сказала, что отдавала Артёма Косте и что тот привёз его обратно.

Она не кричала. Она сказала:

— Значит, и ты.

— Я сутками работала. Я одна.

— Я тоже была одна, мам. Только я хотя бы никому его не передавала. Я его к тебе привезла, а это разные вещи, ты не хочешь этого понимать.

Мы обе замолчали, и я слышала, как у неё там гудит вытяжка и кто-то гремит подносами.

Тогда я сказала то, что готовила две недели: возвращайся. Я найду деньги. У меня дом, у меня участок, есть покупатели на летнюю половину, я справлюсь, только вернись и живи с сыном.

— Нет, — сказала она.

— Почему — нет?

И она рассказала. Не сразу, кусками, перебивая себя, и не как в кино, а как говорят люди, которым стыдно и которым осталось три минуты связи. Что кофейня закрылась в марте, и остался банк, и ещё одна женщина, у которой она брала под расписку на оборудование. Что квартиру они снимали, и в июне она перестала платить. Что она кричала на Артёма каждый день, потому что он всё время был рядом, а рядом больше никого не было. Что в июне она дёрнула его так, что он ударился лопаткой о шкаф, а потом заперлась в ванной и сидела там на полу минут сорок.

— Я испугалась не его, — сказала она. — Я себя испугалась. И я знала, что если приеду и всё тебе выложу, ты сделаешь ровно то, что ты всегда делаешь. Ты меня пожалеешь, обзовёшь дурой, заберёшь Артёма к себе и оставишь меня жить рядом. И я бы согласилась, мам. Я бы согласилась и жила бы рядом, и всё продолжалось бы. Мне нужно было уехать туда, где я никого не могу тронуть и где у меня забирают деньги сразу в счёт долга, потому что сама я их не удержу.

— Ты могла сказать мне это в августе.

— Могла. Не смогла.

Я сидела на кухне и смотрела в стену, на календарь с котятами, который висит у меня третий год, потому что снимать лень. И у меня не было ни одной фразы. Ни правильной, ни неправильной.

— Он знает, что ты злишься, — сказала я наконец. — Он мне сам объяснил. Про соседку и трубу.

Она заплакала, тихо, отвернувшись от камеры. В телефоне зашуршало, и связь оборвалась по расписанию, ровно в свои пять минут.

Вечером я села к Артёму на кровать и разобрала его чемодан. Он смотрел молча. Я вынимала свитера и говорила. Плохо говорила, путано. Что мама на работе далеко, в вагончике, что она вернётся в апреле, а не когда перестанет злиться, и что она злилась не на него, а на себя, и что взрослые тоже иногда не справляются. Что я его Косте отдала не потому, что он мне мешает, а потому что я не спала три ночи и с испугу решила, что так будет лучше. И что это было моё решение и моя вина, а не его.

— Ты меня отдала, потому что я потерял ингалятор?

— Я тебя отдала, потому что я устала и струсила.

Он подумал.

— А если ты опять устанешь?

Вот тут мне очень хотелось соврать. Сказать: не устану, никогда, ни за что, я же бабушка.

— Устану, — сказала я. — Я буду уставать. Тогда мы позовём папу на субботу, он тебя возьмёт на день, а спать ты будешь тут. Тут твоя кровать. Её никуда не денут.

— И чемодан пусть под кроватью стоит.

— Пусть стоит. Только пустой.

Он согласился на пустой. Это, кажется, был единственный разговор за всю осень, где мы с ним поняли друг друга с первого раза.

С Костей я договаривалась тяжелее, чем с внуком. Я приехала к нему в райцентр сама, на автобусе, впервые за семь лет. Оля открыла дверь с ребёнком на руках и смотрела на меня настороженно; я принесла ей банку варенья, и она поставила её на подоконник, как чужую вещь. Разговор был на кухне, шёпотом, потому что малой засыпал.

— Каждую субботу, — сказала я. — С утра и до вечера. Не «когда получится». В школу на собрания хоть раз в четверть тоже ты — я техничка, мне там неудобно сидеть родителем.

— У меня работа по субботам бывает, — сказал Костя.

— Тогда воскресенье. Но чтобы он знал заранее, какой день. Он теперь всё считает.

Оля вдруг вмешалась:

— А аллерголог? Ему в город надо на приём, у вас автобус два раза в день.

— Возить будет он, — сказала я и кивнула на Костю. — У него машина.

Костя потёр лицо и сказал: ладно. Не «конечно», не «о чём вы», а просто «ладно». Мне этого хватило. Он приезжал не каждую субботу, три раза за осень не приехал, один раз позвонил в пятницу вечером и сказал, что не сможет, и я успела перекроить выходные. Это, если честно, было больше, чем я от него ждала за все семь лет, и меньше, чем я себе тогда наобещала.

Свете я потом сказала одну вещь, которую до сих пор считаю правильной, хотя она её встретила плохо. Я сказала: звони сыну сама, в его время, а не когда тебе дадут интернет. Договорись там с кем-нибудь, поменяйся смену, я не знаю, но пусть он в семь вечера сидит у телефона и знает, что ты позвонишь. Она сказала, что не всё в её власти. Я ответила, что понимаю. И всё равно настояла.

Теперь она звонит по вторникам и пятницам. Иногда картинка замирает, и Артём разговаривает с застывшим маминым лицом, и это ужасно, но он уже привык и не расстраивается. Он рассказывает ей про прописи, про то, что его посадили с девочкой Дашей, которая пишет левой рукой, и что на физкультуре он бежал третьим. Про то, как я его отвозила к отцу, он ей не рассказал ни разу. Не потому что жалеет меня. Просто у него теперь есть темы поважнее.

Двенадцатого числа он вышел из класса раньше, чем я домыла свой коридор. Я стояла с ведром у окна, а на улице у калитки уже стоял «Ларгус» — в тот день надо было ехать в город к аллергологу, талон был на четыре.

— Бабушка, я побежал!

— Куртку застегни. И папе скажи, чтоб карту не забыл, она в синей папке.

Он натянул кепку, добежал до середины двора, обернулся и крикнул, чтобы я не забыла купить ему пенал на молнии, а не такой, как у Дашки. Потом залез в машину, и они уехали. Я домыла коридор и пошла в столовую, там тоже ещё не было ничего вымыто.