Вернувшись домой после двенадцатичасовой смены на заводе в Нижнем Новгороде, я мечтал только об одном — обнять беременную жену, поужинать и наконец почувствовать, что дома меня любят. Но, открыв дверь, я словно попал в чужую квартиру.
Из гостиной доносились громкий смех, звон бокалов и музыка. За большим столом сидели моя мать Валентина Петровна и три сестры — Ирина, Оксана и Светлана. Перед ними стояли остатки дорогих блюд, фрукты, торты и бутылки с напитками, купленными на мои деньги.
Алина, моя жена, была на восьмом месяце беременности. Она босиком стояла на кухне у раковины и молча отмывала огромную гору грязной посуды. Её лицо было смертельно бледным, губы пересохли, под глазами залегли тёмные круги, а опухшие ноги едва держали её.
Увидев меня, она попыталась улыбнуться, но из глаз покатились слёзы. — Я сегодня ничего не ела… Мне сказали, что сначала я должна убрать за всеми… — едва слышно прошептала она.
Через секунду Алина сделала шаг ко мне, потеряла сознание и без сил рухнула мне на руки. Пока я в панике вызывал скорую, мать спокойно произнесла:
— Не драматизируй… Она просто решила привлечь к себе внимание.
Но уже через час в больнице врачи сообщили мне то, от чего кровь застыла в жилах…
Врач вышла ко мне в коридор приёмного покоя, посмотрела на бумажку в руке и спросила, кем я прихожусь. Я сказал — муж. Она кивнула и сказала, что у Алины давление сто восемьдесят на сто десять, в моче белок, отёки до колен, и что это называется тяжёлая преэклампсия. Что её уже подключили к капельнице с магнезией. Что при таком давлении бывают судороги, и тогда счёт идёт не на часы. И что ребёнок пока живой, сердцебиение слушают.
Я стоял и повторял про себя слово «пока».
— В консультации она когда последний раз была? — спросила врач.
Я открыл рот и понял, что не знаю. Я знал, когда у меня ночная смена, знал, сколько осталось до конца ипотеки, знал даже, какой кроватки нет в наличии в трёх магазинах. А когда моя жена последний раз была у врача — не знал.
— По обменной карте — три недели назад, — сказала она за меня. — Анализы двухнедельной давности. Ей давление мерили дома?
— У нас есть тонометр, — сказал я.
— Это не ответ.
Она ушла. Я сел на пластиковый стул, где сбоку было продавлено чужими спинами, и сидел там до половины четвёртого. Меня никто не гнал. В третьем часу мне вынесли пакет с Алининой одеждой — платье, кофта и одна босоножка, вторую, видимо, потеряли в машине.
Домой я приехал на своей «Гранте», поставил её под окнами и минут десять не выходил. В квартире горел свет в кухне. Стол в гостиной так и стоял неубранный: тарелки с салатом, косточки от винограда, три бутылки, в одной на дне что-то оставалось. Кто-то потушил сигарету в блюдце, хотя у нас в квартире не курят, у меня жена беременная.
Мать спала в нашей спальне. На нашей кровати, поверх покрывала, в халате. Сёстры разъехались.
Я собрал посуду и вымыл всю, до последней вилки. Не потому что герой, а потому что не мог сесть. Гора была такая, что я дважды менял воду. Где-то на середине я подумал, что Алина стояла тут босиком часа два, с давлением сто восемьдесят, и никто из четырёх взрослых женщин не встал и не забрал у неё тряпку. А потом подумал ещё хуже: они и не должны были вставать, потому что за восемь лет в этом доме никто ни разу не видел, чтобы я их об этом попросил.
Мать вышла в шесть утра, когда я заваривал вторую кружку.
— Ну что, — сказала она, — живая?
— Живая.
— Вот и слава богу. Я же говорила, нечего паниковать. — Она села, подвинула к себе сахарницу. — Давление у беременных у всех скачет. Я Светкой ходила — вообще на ногах не стояла, и ничего, доносила.
— Мам, ей капельницу ставят, чтобы судорог не было.
— Господи, Серёжа, ну что ты как маленький, наслушался там. — Она помешала чай. — Никто её не заставлял, между прочим. Она сама сказала: идите, я уберу. Сама. Я её за руки не тащила.
Вот это было самое паршивое. Потому что я знал Алину и знал, что она действительно так сказала. И знал, почему.
— Мам, собери вещи, пожалуйста.
Она подняла голову.
— Чего?
— Собери вещи и поезжай к себе. И ключ оставь.
Она смотрела на меня секунд пять. Потом засмеялась — коротко, будто я неудачно пошутил и она из вежливости поддержала.
— Ключ, — сказала она. — Ключ, значит.
— Ключ.
— Я тебя одна поднимала. Четверых одна. Я у вас не в гостях живу, я тебе эту жизнь дала. — Она встала, прошла в прихожую, покопалась в сумке и вернулась. Ключ положила не в руку, а на стол, рядом с сахарницей, и подвинула пальцем. — А триста тысяч, которые я на этот твой первый взнос отдала, с бабушкиной квартиры, — ты не забыл случайно? Или это тоже само пришло?
— Не забыл.
— Ну и хорошо, что не забыл.
Она оделась и ушла. Я слышал, как она на площадке разговаривает по телефону, и по интонации понял, что это Оксана.
В восемь я позвонил мастеру и сказал, что мне нужны три дня. Сергеич сначала ругался — у нас конец месяца, план, — потом спросил, что случилось, и, услышав, сказал: бери, только премию тебе за месяц порежут, я тут ничего не решаю. Я сказал, что понял.
К обеду в чате «Семья» уже было тридцать сообщений. Оксана писала, что мать всю ночь проплакала и у неё поднялось давление, что я поднял руку на святое и что жена мной крутит как хочет. Светлана прислала грустный смайлик и больше ничего. Ирина молчала. Я вышел из чата, и телефон сразу же зазвонил — Оксана. Я не взял. Она позвонила ещё девять раз за день.
Алину перевели в отделение патологии. Три дня я возил ей воду, творожки и зарядку, отдавал всё в приёмном окошке, и мы переписывались. Писала она коротко: «Нормально». «Давление 150». «Не приезжай завтра, я сплю всё время». На четвёртый день утром позвонили и сказали, что её берут на операцию, потому что давление не держится и лучше родить сейчас, чем ждать.
Дочь родилась в тридцать пять недель, две тысячи сто сорок граммов. Мне сообщили об этом по телефону, я стоял на улице у аптеки, и женщина рядом отчитывала собаку за то, что та жрёт с земли. Девочка закричала сама, но дышала тяжело, и её увезли в детскую реанимацию, в соседнее здание. Три дня она была там, потом её перевели на второй этап выхаживания, в палату к матери.
Я в эти дни жил в каком-то расписании, которое сам себе выдумал: утром в роддом с пакетом, оттуда на завод, со смены домой, дома собрать следующий пакет, постирать, лечь в час ночи. В квартире стояла тишина, и я всё время натыкался на вещи, которых раньше не замечал: на баночку с витаминами, которые Алина пила, на её тапки в прихожей, на список в блокноте — что купить в роддом, аккуратным её почерком, и половина пунктов вычеркнута. Значит, она собиралась заранее. Значит, ей было чем заняться, кроме тортов моих сестёр.
Валентина Петровна не звонила неделю. Потом позвонила и спросила, как назвали.
— Варварой, — сказал я.
— Могли бы и в честь бабушки, — сказала она. — Ну да ладно. Когда выписывают?
— Не знаю пока.
— Я к ней приеду.
— Не надо, мам.
— Это моя внучка.
— Это её дочь. Она не хочет.
Мать положила трубку.
Она приехала всё равно. В субботу, в часы передач, с пакетом, где были яблоки, детский плед и упаковка памперсов не того размера. Меня она застала внизу, у гардероба. Стояла в куртке, с этим пакетом, и выглядела не грозно, а как-то помято — я вдруг заметил, что она за месяц сильно постарела лицом.
— Передай, — сказала она.
— Передам.
— Я хочу её увидеть.
— Мам, сюда никого не пускают. Вообще никого, там реанимация рядом.
— А ты, значит, ходишь?
— Я не хожу. Я вот тут стою, как ты.
Она помолчала, потом сказала совсем другим тоном, тихо:
— Она тебе рассказала, да? Как я её эксплуатировала. — Она усмехнулась. — Я у Ирки третий год нянчу, каждую среду. Мне, между прочим, шестьдесят два. Мне никто не помогает. Я одна четверых.
— Мам.
— Что «мам»? Я тебя вырастила на двух работах. Я в поликлинике в регистратуре сидела и вечером полы там же мыла. Никто мне посуду не мыл.
— И поэтому теперь должна мыть Алина?
— Да никто её не заставлял! — сказала она уже громко, и женщина за стойкой гардероба на нас посмотрела. — Сама вызвалась. Ей надо было нравиться, вот она и вызвалась. Ты в свою жену вцепился, а мать тебе теперь чужая.
Я взял у неё пакет. Памперсы потом отдал соседке по палате, они Варе были велики на два размера.
Алину с дочкой выписали через две с половиной недели. Варя набрала до двух шестьсот, ела уже сама, хотя медленно. Я приехал за ними — на такси, потому что машины у меня к тому моменту уже не было, но об этом позже. В палате Алина складывала вещи в ту же сумку, с которой её увезли, и вдруг сказала, не поворачиваясь:
— Я поеду к маме. В Кстово. На месяц.
— Алин.
— Не на всегда. Я просто не могу сейчас туда возвращаться.
— Её там нет. Ключ она отдала.
Алина застегнула сумку и села на кровать. Она была худая, лицо ещё держало следы отёков, волосы собраны резинкой.
— Серёж, я тебе в мае говорила.
— Что говорила?
— Что мне тяжело, когда они приезжают. Я тебе сказала: они сидят, а я бегаю. Я тебе сказала это на кухне, ты ел, была среда. Ты сказал: потерпи, у мамы характер, она скоро успокоится, она просто ревнует. Ты вообще-то сказал: «ну они же не каждый день».
Я помнил. Не среду и не что я ел, но фразу помнил. И вторую помнил, которую она сейчас не назвала: когда она в июле спросила, обязательно ли нам каждое воскресенье их кормить, и я ответил, что это моя семья и что деньги я зарабатываю.
— Я думал, вы притрётесь, — сказал я.
— Ты не думал. Тебе так было удобнее.
Она это сказала без крика и без слёз, ровно, как человек, который давно всё сформулировал и сто раз проверил. И мне нечего было ответить. Я мог сказать, что работал по двенадцать часов, что тянул ипотеку, что три года не брал отпуск. Всё правда. Но в той кухне в мае я стоял бы с этой правдой как дурак.
— Хорошо, — сказал я. — Я буду приезжать.
Теперь про машину. Мать говорила про триста тысяч не в первый раз — она вспоминала их каждый раз, когда ей было надо. Раньше я отмахивался: мам, ну ладно тебе. После того ключа на столе я понял, что пока эти триста тысяч висят, у неё есть право на наш коридор, на нашу кухню и на моё чувство вины. Я продал «Гранту» за пятьсот сорок. Покупатель торговался два часа из-за царапины на бампере, я уступил, лишь бы он забрал. Триста перевёл матери на карту, назначение — «возврат за взнос, 2018». Остальное ушло на коляску, на кроватку и на то, что я в тот месяц почти не работал.
Она перезвонила через двадцать минут. Плакала.
— Ты что, откупаешься от меня?
— Я долг отдаю.
— Мне не деньги нужны были, Серёжа! Мне не деньги!
— Пусть лежат, мам. Не хочешь — не трать.
— Ты мать деньгами закрыл, как… — она не нашла слово. — Ты хоть понимаешь, что ты сделал?
Я понимал. Я понимал, что ей действительно были нужны не деньги. Ей нужно было, чтобы у неё оставалось на меня основание. И я его убрал, и это оказалось больнее, чем если бы я орал.
На завод я теперь ездил на автобусе с пересадкой, сорок пять минут в одну сторону, а в шесть утра на остановке в Ленинском темно и ветер с реки. Я не жалел о машине примерно до первых холодов, а потом жалел каждый день, особенно когда Варю надо было везти в поликлинику. Но это было честное неудобство, за своё решение, и оно как-то держало меня в трезвом виде.
В начале ноября приехала Ирина. Позвонила снизу, сказала: открой, у меня руки заняты. Привезла ванночку, горку под ванночку и два пакета вещей, из которых её младший вырос.
— Всё чистое, — сказала она с порога. — Я стирала.
Она прошла в комнату, где стояла пустая кроватка, посмотрела на неё и села на диван в куртке.
— Оксанка тебя проклинает, ты в курсе?
— Догадываюсь.
— Ей мать теперь двадцатку не даёт, которую ты присылал. Вот и вся её принципиальность. — Ирина потёрла лоб. — Серёж. Я тебе одну вещь скажу, только ты не думай, что я на её стороне. Мама ведь не злая. Она просто не может, когда не она главная. С Пашкой так же было. Она приезжала, переставляла у меня в шкафах и говорила ему, что я суп пересаливаю. Он два года терпел, потом сказал: или она, или я. Я выбрала маму. Вот и живу с двумя детьми и с мамой по средам.
— Ты мне это зачем говоришь?
— Не знаю, — сказала она честно. — Может, чтобы ты не выбрал, как я. А может, чтобы ты её совсем не бросал. Я одна с ней не вытяну, если ты уйдёшь насовсем. Она же теперь ко мне каждый день ездит, ей девать себя некуда.
Мы посидели ещё немного. Она спросила про Варю, посмотрела фотографии, сказала, что нос мой. Потом надела шапку и в дверях добавила:
— Алине передай… ну, в общем, я тогда тоже сидела за столом и не встала. Я это помню.
Она не извинилась, и я не стал её к этому подталкивать. Помнить — уже что-то.
В Кстово я ездил по субботам, автобусом от Лядова. Тёща, Тамара Ивановна, встречала меня вежливо и холодно, кормила и молчала. На третий раз, когда Алина ушла укладывать Варю, она поставила передо мной тарелку и сказала:
— Я в роддоме была. Ты знаешь, что у неё гемоглобин был семьдесят?
— Знаю.
— Она мне летом звонила, плакала. Я ей говорила: скажи Серёже. Она говорила: он устаёт.
— Тамара Ивановна…
— Я не ругаюсь, — сказала она. — Я просто хочу, чтобы ты знал, что я знаю.
За тот месяц мы с Алиной переговорили больше, чем за предыдущий год. По телефону, ночью, когда Варя засыпала. Иногда ни о чём — про то, что в Кстово перекрыли мост и автобус идёт в объезд, про то, что у Вари сошла краснота на щеке. Иногда о серьёзном. Один раз она спросила:
— А если она заболеет? Ну по-настоящему. Ты ведь всё равно поедешь.
— Поеду.
— Вот и я о том. Мне не надо, чтобы ты её вычеркнул. Мне надо, чтобы ты меня не отдавал.
Домой они вернулись в начале декабря. Мы завели правила, и это звучит смешно — правила в собственной семье, — но без них мы бы поехали по старой колее. Зарплата теперь падала на общий счёт, и Алина видела всё до копейки; матери я перестал переводить ежемесячно и сказал ей об этом прямо: помощь будет по делу — лекарства, зубы, ремонт в её квартире, — а просто так двадцать пять тысяч больше не будет. Она ответила, что ей ничего не надо, и месяц не брала трубку. Потом позвонила и попросила денег на стоматолога, и я оплатил, и мы оба сделали вид, что это не имеет отношения к разговору.
И третье правило: воскресенье, с двух до четырёх. Придумала его Алина, не я. Она сказала: пусть приходит, но при тебе, и не на весь день, и без сестёр. Я сказал: она обидится. Алина сказала: она и так обиделась, так хоть внучку увидит.
Первый раз мать пришла в середине декабря, с тортом и в парадной кофте. Она стояла в прихожей и очень долго разматывала шарф, будто тянула время. Алина вышла с Варей на руках, поздоровалась и сразу отдала ей ребёнка — я думаю, специально, чтобы не было паузы, в которой надо решать, целоваться или нет.
Мать держала Варю неловко, на вытянутых, потом приноровилась.
— Лёгонькая какая, — сказала она. — Мои все крупные были.
— Она догоняет, — сказала Алина. — Врач доволен.
Два часа прошли нормально. Мать рассказывала про соседку, у которой прорвало батарею, про то, что в её поликлинике закрыли регистратуру и всё теперь через терминал. Ни слова про сентябрь. Ни разу. Я и не ждал — я уже понял, что она никогда не скажет «я была неправа», потому что в её голове этого просто не было: была невестка, которая сама вызвалась мыть посуду, и сын, который из-за неё выгнал мать.
В четвёртом часу она посмотрела на кухню — раковина была полная, мы не успели с обеда, — и сказала с усмешкой:
— Ну что, посуду-то мне помыть?
— Нет, — сказал я. — Я вечером.
Она поджала губы, но промолчала.
В начале пятого стала собираться. У двери, уже в пальто, обернулась:
— Деньги твои лежат. Я не трогала.
— Пусть лежат.
— Я их Варьке на восемнадцать лет отдам. Назло тебе.
— Отдай.
Она кивнула, как будто мы о чём-то договорились, и шагнула на площадку.
— Мам. В следующее воскресенье в два, если она не заболеет.
— Ладно, — сказала она и пошла вниз пешком, не дожидаясь лифта.







