Семейные драмы 8 мин чтения 10

Ушла из пекарни сына прямо за праздничным столом

Ушла из пекарни сына прямо за праздничным столом

На празднике сын при всех гостях вручил мне швабру и ехидно произнёс: «Чтобы не забывала, где твоё место!» Родственники дружно рассмеялись. Но уже через несколько минут я сделала объявление, после которого улыбки мгновенно исчезли с их лиц, а праздничное настроение сменилось мёртвой тишиной…

Двери хлопали одна за другой, и вместе с морозным воздухом в мой тихий дом ворвались громкие голоса шестнадцати гостей.

— Мама, встречай родню! — крикнул Богдан с порога.

Ни сын, ни невестка даже не обняли меня. Оксана потребовала тапочки, распорядилась, куда поставить сумки, и сразу же начала командовать остальными. Через несколько минут все уже смеялись и включали музыку, словно приехали не на мой день рождения, а в гостиницу с бесплатным обслуживанием.

Весь день я готовила праздничный стол, а теперь без конца носила блюда, меняла тарелки и наполняла бокалы. Гости произносили тосты в мою честь, но почти не замечали, что сама именинница весь вечер проводит между кухней и столовой.

После нескольких бокалов раскрасневшийся Богдан поднялся и объявил, что приготовил для меня особенный подарок. Он протянул длинный свёрток и дождался, пока все повернутся в нашу сторону.

Под яркой бумагой оказалась дешёвая синяя швабра.

— Чтобы не забывала, где твоё место! — ехидно произнёс сын.

За столом раздался дружный хохот. Оксана смеялась громче всех, родственники переглядывались, и только Дарина сидела белая как мел, не сводя с отца потрясённого взгляда.

Я спокойно поблагодарила Богдана, отнесла швабру к двери и вернулась на своё место. Гости быстро забыли о случившемся и продолжили веселиться, не замечая, что за эти несколько минут во мне что-то окончательно изменилось.

Когда принесли торт, Богдан самодовольно предложил мне произнести праздничный тост. Все ожидали привычных пожеланий здоровья и семейного счастья.

Я медленно поднялась, взяла нетронутый бокал и обвела взглядом родственников, сидевших за столом.

Затем посмотрела на швабру возле двери и ровным голосом произнесла всего несколько фраз — и улыбки мгновенно исчезли с лиц моих родных, а праздничный шум сменился мёртвой тишиной…

— С понедельника я в пекарне не работаю. Ключи оставлю на кассе, закваску заберу завтра утром. Торт режьте сами, у меня за день руки устали.

Я поставила нетронутый бокал и села. Первой опомнилась моя сестра Зоя.

— Валя, ты что, из-за швабры? Он же пошутил.

— Из-за швабры я бы посмеялась вместе со всеми, — сказала я. — Я четыре года встаю в половине четвёртого. Это не шутка, это график.

Богдан покраснел до ушей и попытался вернуть себе стол.

— Мам, ну ты даёшь. Устала — возьми неделю, съезди куда-нибудь. Мы же семья, а ты как будто счёт выставляешь.

— Не как будто, — ответила я. — Именно счёт. Только я его не выставляю, я его закрываю.

Оксана громко рассмеялась, но смех получился один, без поддержки, и она сама его оборвала. Сват начал что-то про то, что в семейном деле все вкладываются. Кума потянулась к торту. Кто-то включил музыку потише, потом совсем выключил. Гости досидели ещё минут сорок, но это уже были не гости, а люди, которым неловко встать первыми. К одиннадцати в доме остались только Богдан, Оксана и Дарина.

Внучка молча носила тарелки на кухню и мыла их, не глядя на отца. Богдан стоял в дверях в куртке и повторял:

— Отоспись. В понедельник приедешь как обычно, и забудем.

— Не приеду.

— Мам.

— Не приеду, Богдан.

Оксана дёрнула его за рукав, и они ушли. Дарина, обуваясь, тихо сказала: «Бабушка, я не смеялась», и это было правдой, я видела. Я ответила, что знаю, и закрыла за ними калитку.

Потом я домыла посуду, взяла ту самую синюю швабру и вымыла пол в кухне и в коридоре, потому что шестнадцать человек нанесли снега и салата, а полы у меня всё-таки свои. Ничего особенного я при этом не чувствовала. Мне было пятьдесят восемь лет, и я впервые за четыре года понимала, что буду делать утром в понедельник: спать.

В воскресенье пекарня не работала. Я пришла в семь, открыла своим ключом, зажгла свет в цеху. В холодильнике под второй полкой стоял мой бидон с закваской — пшеничной, живой, которую я вывела ещё в бытность технологом на хлебозаводе и унесла домой в банке, когда завод закрывали и мы всем цехом сдавали пропуска. Богдан четыре года хвастался покупателям, что у него хлеб «на маминой закваске», и не врал.

Я поставила бидон в сумку. Потом села за стол у весов и написала на листке, что нужно заказать в понедельник: мука первого сорта, дрожжи прессованные, соль, семечки, пергамент, и что у поставщика отпуск с двадцатого, лучше взять с запасом. Написала и положила под кассу вместе с ключами. Люба всё равно не знала, где что заказывать, а Люба ни в чём не виновата.

Позже Оксана скажет всем, что этот листок доказывает: я и не собиралась уходить, я просто набивала себе цену. Пусть говорит.

В понедельник в двадцать минут пятого зазвонил телефон. Люба, шёпотом, будто в цеху её кто-то мог услышать:

— Валентина Егоровна, а закваски нет. И вас нет. Что делать?

— Ставь дрожжевой, — сказала я. — Формовой на сорок минут, батоны на двадцать пять. Разберёшься.

— А вы совсем-совсем?

— Совсем, Люба.

Она помолчала и положила трубку. А я лежала до восьми, слушала, как топится котёл, и думала не о сыне, а о трудовой книжке. За четыре года в «Мельнице» у меня не было ни одного дня стажа. Оформляться Богдан не стал: «Мам, ну зачем налоги гонять между своими, я тебе и так даю». Давал он по-разному: то пятнадцать тысяч, то десять, то «мам, подожди неделю, я за печь плачу». Ротационная печь была куплена в кредит, сорок тысяч в месяц, и про эти сорок тысяч я знала лучше, чем про свои. До пенсии мне оставалось два года, и эти два года надо было где-то работать по-настоящему.

В комбинате школьного питания меня помнили. Ольга Ильинична, заведующая производством, три года назад сама звала меня к себе, а я тогда отказалась — сын начинал, сыну надо было помочь. Теперь она развела руками: место пекаря заняли в ноябре, есть подсобный рабочий, двадцать восемь тысяч, мытьё тары.

— Валентина Егоровна, вы же понимаете, я вас с лопатой в мойку не поставлю. Ждите до лета, кто-нибудь уйдёт.

Ждать до лета я не могла. Через неделю я пошла на Заречную, в булочную к Гульнаре Ринатовне. Она была моложе меня лет на пятнадцать, торговала в двух киосках и на рынке, и в прошлом году переманивала у Богдана мою рецептуру через Любу — Люба тогда прибежала ко мне вся красная, а я ответила, что рецептура не моя личная собственность, но и продавать её за спиной сына я не стану.

Гульнара выслушала меня, не перебивая, и спросила только одно:

— Закваска у вас?

— У меня.

— Оформление, пятьдесят четыре тысячи, два через два, ночные. Испытательный месяц. И, Валентина Егоровна, я вас беру не для того, чтобы у сына вашего было хуже. Мне печь по ночам простаивать жалко.

Через три дня я расписалась в приказе. Я, наверное, лет двадцать так не радовалась бумаге.

Оксана приехала в конце февраля, вечером, без Богдана. Сняла в прихожей сапоги, села за стол, огляделась.

— Мам, давайте по-взрослому. Двадцать тысяч, официально, по трудовой. Пять дней в неделю, выходные ваши. Закваску вернёте, рецепты запишете на бумагу, чтобы Руслан по ним работал.

Руслан был новый пекарь, из соседнего района, дрожжевик. Про него мне уже рассказала Люба: хлеб у него получался высокий, красивый, к вечеру каменный.

— Двадцать тысяч, — повторила я. — Оксана, я вышла на пятьдесят четыре.

Она моргнула. Про Гульнару она ещё не знала.

— К этой? — сказала она наконец. — К конкурентке? Мама, вы соображаете, что делаете? Люди же увидят.

— Люди и раньше видели, как я в шесть вечера мою у вас полы.

— Так вы из-за пола обиделись!

— Я не обиделась. Я уволилась.

Она посидела ещё, повертела солонку, а потом сказала то, ради чего, наверное, и приехала:

— Ну, значит, и Дарину к вам возить не будем. Раз вы теперь чужая работница.

Я не стала отвечать. Проводила её до калитки, сказала «дорогу почистили, не поскользнись» и вернулась в дом. Ночью на смене я трижды передержала расстойку — впервые за много лет.

Дарина приехала сама в субботу, на автобусе, с рюкзаком. Пятнадцать лет, куртка нараспашку, уши красные.

— Бабушка, мне мама запретила. Но я приехала.

Я налила ей чаю и при ней же набрала Оксану.

— Оксана, Дарина у меня. Уедет автобусом в семь, я посажу.

В трубке было долгое молчание, потом короткое «ясно» и гудки. Дарина смотрела на меня почти с обидой.

— Зачем вы позвонили? Она теперь телефон заберёт.

— Затем, что тайком ко мне ездить ты не будешь. Мне не нужна с тобой общая тайна против твоих родителей. Ссориться со мной пусть мама ссорится в открытую.

Телефон у неё действительно забрали на две недели. Она всё равно приехала в следующую субботу и потом ещё через субботу. Мы не обсуждали ни отца, ни швабру — точнее, обсудили один раз, коротко, когда она сказала: «Я тогда за столом промолчала», и я ответила, что в пятнадцать лет молчать за столом со взрослыми не преступление. Больше к этому не возвращались. Я показала ей, как кормить закваску: сколько воды, сколько муки, почему пахнет яблоком, а не уксусом. Никакой торжественности, просто банка на подоконнике и весы.

В марте пришла Люба. Сидела в куртке, не расстёгиваясь, и с порога начала:

— Валентина Егоровна, вернитесь. Выручка упала вдвое. Постоянные приходят, нюхают, кладут обратно. Богдан Витальевич на всех орёт, Руслан заявление написал. Тимошу мне в садик возить, я на что жить буду?

— Не вернусь, Люба.

— А как же я?

Вот это был самый тяжёлый вопрос за всю зиму, потому что Люба мне ничего не сделала. Я обещала поговорить с Гульнарой. Гульнара взяла её продавцом на рынок, на неполный день, тридцать одна тысяча. Люба взяла, но разговаривать со мной стала суше: она хотела в цех, а в цех её не взяли. Так до сих пор и здоровается вежливо, а чай пить не остаётся.

Перед Пасхой Богдан позвонил мне сам, впервые за два месяца, в половине двенадцатого ночи.

— Мам, у меня шестьсот куличей на сеть «Заря». Договор подписан, предоплата в муку ушла. Руслан уволился, второй пекарь ногу сломал. Я не вытяну.

Я стояла у окна в цеху, в фартуке, у меня подходила третья партия.

— Отдай заказ Гульнаре Ринатовне подрядом.

— Ты серьёзно?

— Совершенно. У неё люди и оформление. Ты дашь муку, формы и свою печь на ночь, она даст пекарей. Прибыль пополам. И в «Зарю» съезди сам, скажи как есть, чтобы потом не выяснилось.

Он замолчал так надолго, что я подумала, будто связь оборвалась.

— Мам, ну это же позор.

— Позор — это когда шестьсот куличей не выйдут в срок и сеть подаст на неустойку. А это работа.

Он приехал к Гульнаре на следующий день. Я при их разговоре не присутствовала, я спала после ночной. Условия она поставила жёсткие: мука его, формы его, изюм и цукаты её, шестьдесят на сорок в её пользу, оплата пекарям с её ведомости. Он согласился, потому что деваться было некуда.

Три ночи мы пекли куличи в «Мельнице». Я вошла в цех, где четыре года знала каждую розетку, уже не хозяйкой и не матерью хозяина, а пекарем от подрядчика. Гульнара выдала мне сменное задание на бумаге. Богдан таскал мешки и мыл формы, как когда-то мыла я. Оксана в первую ночь пришла в новом свитере и села на табурет с телефоном — снимать для соцсетей, — и Гульнара, не поднимая головы от весов, сказала: «Женщина, в цеху с волосами распущенными нельзя, или косынку, или на улицу». Оксана надела косынку и до пяти утра глазировала куличи вместе со всеми.

Под утро второй ночи мы с ней остались вдвоём у стола помадки. Она вдруг сказала:

— Вы это специально устроили. Чтобы мы тут перед вами.

— Оксана, я в двух кварталах отсюда живу и в четыре утра встаю не ради тебя. Про Дарину скажу один раз: возить её ко мне не надо, она сама доедет. Запрещать будешь — будет ездить, только врать научится. Мне это не нужно, и тебе не нужно.

Она сжала губы и ничего не ответила, но во вторник Дарина приехала в открытую, с материнским «к семи чтоб дома».

Заказ вышел вовремя, все шестьсот. В «Заре» приняли, накладные подписали. Богдан рассчитался с Гульнарой в тот же день, до копейки, и остался фактически при своей муке. Утром в Страстную субботу он нашёл меня в раздевалке, когда я снимала фартук после смены, и протянул конверт.

— Мам, это тебе. За три ночи.

— Мне Гульнара Ринатовна платит. По ведомости.

— Ну возьми, — сказал он с раздражением, будто я опять что-то усложняла. — Я же понимаю.

Я не взяла. Не из гордости — просто если бы я взяла эти деньги, всё вернулось бы к прежнему: «мам, я тебе и так даю». Он постоял, сунул конверт в карман и вышел.

На Пасху я к ним не поехала, была в ночь. А в понедельник, как рассказала мне потом Дарина, за столом Оксана сказала свекрови соседке, что бабушка семью бросила ради чужой татарки, и Дарина при всех ответила:

— Она не бросила. Ей просто наконец платят.

Оксана заплакала, Богдан на дочь прикрикнул, вечер вышел скомканный. Дарина рассказывала мне об этом на кухне, ковыряя вилкой сырник, и вид у неё был совсем не победный. Я сказала, что мать её любит и что говорить правду за столом — дело дорогое, дороже, чем кажется в пятнадцать. Она подумала и сказала: «Всё равно бы сказала».

Пекарня не закрылась. Богдан закрыл кондитерский угол с пирожными, который всё равно не окупался, продал вторую витрину, взял пекаря — женщину лет пятидесяти из бывшего гарнизонного хлебозавода, с разрядом, официально, шестьдесят пять тысяч. Люба у него так и не осталась. Кредит за печь он тянет до сих пор и теперь встаёт в четыре сам, потому что пекарь одна, а замеса на всё утро — два. Мне об этом никто специально не докладывал, я просто вижу свет в цеху, когда еду мимо на первом автобусе.

В конце мая он пришёл ко мне на работу. В двадцать минут шестого, в куртке поверх футболки, с горячей ещё буханкой в пакете. Гульнара разрешила мне выйти на десять минут во двор.

— Мам, посмотри. Корка отслаивается. Третий замес подряд.

Я разломила. Хлеб был неплохой, честный, только под коркой шёл тот самый пустой валик.

— Пар рано выпускаешь и сажаешь недорасстоенным. И заготовки у тебя, судя по мякишу, из-под плёнки прямо в печь идут, холодные сверху. Дай тесту дойти лишние двадцать минут и надрезай глубже, не царапай.

Он записал в телефон, слово в слово, как за преподавателем.

— Спасибо. Мам… а вернуться совсем никак? Я оформлю, всё по-белому, шестьдесят.

— Нет, Богдан.

Он кивнул, будто заранее знал ответ, и всё равно спросил. Потом потоптался и добавил, глядя куда-то в сторону погрузчика:

— Я ту швабру выкинул.

— Зря. Вещь нужная, в цеху пол каждый вечер мыть надо.

Он усмехнулся, коротко, невесело, и пошёл к машине. Я оставила буханку на подоконнике в раздевалке, чтобы девчонки в дневную попробовали, и вернулась к печи. На часах было полшестого, у меня подходила вторая партия.