Телефон взорвался вибрацией в половине второго ночи. Сергей Николаевич уже не спал — сон ушёл из их дома вместе с сыном. Экран засветился, и сердце отца рухнуло куда-то в пятки ещё до того, как палец коснулся кнопки ответа.
— Полковник Громов беспокоит. Мне нужен отец рядового Соколова Алексея.
Голос был казённый — такие ставят на поток, когда трагические звонки становятся рутиной.
— Я слушаю, — собственный голос показался Сергею Николаевичу чужим, доносившимся из-под толщи воды.
Мать уже приподнялась на локте. В темноте спальни она разглядела лишь контур его спины — неестественно прямой, окаменевшей — и всё поняла без единого слова.
— Сергей Николаевич, мне горько это говорить, — в трубке что-то щёлкнуло, будто говоривший переложил бумаги. — Ваш сын скончался сегодня ночью в медицинском изоляторе. Примите соболезнования. Отец встал. Ноги сами вынесли его в коридор — не от жены прятаться, а чтобы не закричать в голос, не разбудить в ней то непоправимое, что уже закипало у него в груди.
— Что значит — скончался? — тихо, почти шёпотом. — Как это вообще возможно?
— Острая инфекция неустановленного происхождения. Развилась молниеносно, меньше чем за двое суток. Медики сделали всё, что могли.
— Послушайте, полковник, — отец прижался лбом к холодной стене коридора. — Алексей три месяца назад прошёл медкомиссию. Он был здоров как молодой бык. За всю жизнь ни одной серьёзной болячки. А вы говорите — инфекция.
— Понимаю ваше состояние…
— Ни черта вы не понимаете! Позавчера мы разговаривали с сыном — он смеялся, рассказывал про футбол после учений. И вы хотите, чтобы я поверил, что он взял и сгорел за сорок восемь часов? В трубке повисла короткая пауза. Всего три секунды. Но отец, старый служака, засёк её мгновенно.
— Что за инфекция? — надавил он. — Назовите точный диагноз.
— Диагноз уточняется, — ответил Громов чуть быстрее, чем надо. — В целях безопасности тело будет доставлено в запаянном цинковом гробу. Вскрытие категорически запрещено — санитарный врач округа подписал приказ. Существует риск зар...
— Заражения, — договорил за него Сергей Николаевич. — Товарищ полковник, я двадцать два года отслужил, из них одиннадцать старшиной роты. При гибели военнослужащего патологоанатомическое исследование обязательно. Без вариантов. Так что либо вы мне сейчас говорите, что его не вскрывали, и тогда вы нарушили закон, либо вскрывали, и тогда у вас на руках есть заключение. Что из двух?
В трубке стало слышно, как где-то далеко хлопает дверь.
— Я вам перезвоню в рабочее время, — сказал Громов и отключился.
Отец постоял в коридоре, глядя на тёмный экран. Потом нашёл в списке вызовов номер сына и нажал. Он не думал, зачем. Гудки шли долго, восемь или девять, а потом щёлкнуло, и в трубке задышал кто-то живой.
— Лёша? — вырвалось у него, и он тут же услышал, как за спиной, в спальне, скрипнула кровать.
— Не, — сказал молодой сиплый голос. — Это Витя. Ремизов. Мы с Лёхой в одной роте. — Он говорил быстро, вполголоса, и было слышно, как ему тяжело даётся каждое слово. — Дядь Серёж, я не могу долго, у меня температура тридцать девять, меня сейчас увезут. Вы приезжайте. Вы обязательно приезжайте. Его два дня в роте держали, ему таблетку дали и всё, а он уже...
Связь оборвалась. Больше телефон Алексея не отвечал ни в ту ночь, ни на следующий день.
Валентина Ивановна стояла в дверях спальни, придерживая ворот халата. Ей было сорок девять, она двадцать лет отработала на кухне четвёртой школы и умела не плакать при людях, но сейчас людей не было, а слёз всё равно не было тоже — вместо них внутри у неё поднималась сухая злость.
— Что там, — сказала она не как вопрос.
— Лёши нет, — ответил он.
Она села на пол в коридоре, аккуратно, будто боялась разбудить соседей снизу. Так и сидела до шести утра, пока муж собирал документы, звонил в военкомат, в часть, в приёмную гарнизонной прокуратуры, где никто не брал трубку, и в справочную госпиталя, где ему сказали, что информацию по телефону не дают.
Груз привезли на третий день, в четверг, серой ноябрьской моросью. Машина встала во дворе, у второго подъезда, и молодой прапорщик, стесняясь, объяснял, что вскрывать нельзя, что цинк запаян и есть сопроводительная бумага. Соседи стояли полукругом, кто-то держал зонт над Валентиной Ивановной.
— В морг, — сказал Сергей Николаевич водителю. — На Первомайскую. Я договорился.
— Серёжа. — Жена взяла его за рукав. — Не надо.
— Мне надо на него посмотреть.
— Зачем? — Она говорила тихо, не для соседей. — Чтобы что? Чтобы ты убедился? А потом мы его в таком виде похороним, да? Он же там резаный, если вскрывали. Ты этого хочешь? Ты хочешь его ещё раз вскрыть?
— Я хочу знать, кто его убил.
— Никто его не убивал! — Голос у неё сорвался в шёпот. — Он заболел. Люди болеют. Ты только за одно цепляешься, лишь бы за что-нибудь зацепиться.
Он всё равно поехал. Валентина Ивановна села в машину с ним, потому что не могла не сесть, и всю дорогу смотрела в боковое стекло на мокрые гаражи.
В морге на Первомайской санитар Гена, которого Сергей Николаевич знал по автоколонне ещё с девяностых, вскрыл шов на цинке углошлифовальной машинкой, и в холодном кафельном воздухе запахло металлом и хлоркой. Отец подошёл первым. Он смотрел долго, минуты три, не отводя глаз и не притрагиваясь. Лицо у сына было чужое и очень спокойное. Ни ссадин, ни сломанного носа, ни следов от сапог — ничего из того, чего он боялся и, честно говоря, ждал. По шее и по ключицам шли тёмные, почти чёрные пятна неправильной формы, как будто под кожу натекли чернила. А по груди, из-под воротника кителя, поднимался ровный, наглухо зашитый шов.
— Его вскрывали, — сказал Гена негромко. — Стандартно. Полное исследование.
Сергей Николаевич кивнул. Он услышал за спиной, как жена всхлипнула один раз, коротко, и вышла в коридор.
Хоронили в субботу. Пришли одноклассники, пришёл военком, пришла завуч из школы. Кто-то сказал, что Лёша был светлый мальчик. Валентина Ивановна раздавала поминальные пакеты у ворот кладбища и с мужем в тот день не разговаривала совсем.
В понедельник он поехал в гарнизон и написал заявление в военный следственный отдел. Принял его капитан юстиции Ильин, лет тридцати, с усталым лицом человека, который третьи сутки не выходит из кабинета. Ильин не отмахивался, не утешал и не обещал.
— Проверка возбуждена в день смерти, — сказал он. — Автоматически, без вашего заявления. По факту гибели военнослужащего всегда так. Заключение экспертизы будет через месяц, может, полтора. Гистология долгая.
— Мне полковник Громов сказал, что вскрытие запрещено.
Ильин посмотрел на него без выражения.
— Полковник Громов не медик и не следователь. Он замкомандира по военно-политической. Он вам это сказал, потому что не хотел, чтобы вы вскрывали цинк во дворе при соседях. — Он помолчал. — Я не оправдываю. Я объясняю.
Заключение пришло в конце декабря. Генерализованная менингококковая инфекция, молниеносная форма, инфекционно-токсический шок. Никаких побоев, никаких переломов, ничего. Сергей Николаевич прочитал документ шесть раз подряд, сидя в машине у ворот отдела, и в первый раз за полтора месяца ему стало по-настоящему страшно — не от того, что написано, а от того, что там не было виноватых.
Дома он положил копию на стол. Валентина Ивановна прочитала, отодвинула и вытерла клеёнку под бумагой.
— Ну вот, — сказала она. — Ты доволен? Ты его в морге раздел, при Генке, при всех. Ради этой бумажки.
— Валя.
— Не надо. — Она отвернулась к плите. — Иди ешь.
Витя Ремизов приехал в феврале, сам, без предупреждения. Позвонил в домофон в восьмом часу вечера, поднялся, долго вытирал ноги о коврик. Ему было девятнадцать, он был на голову ниже Алексея и держал левую руку в кармане куртки. Валентина Ивановна забрала у него шапку и увидела руку, когда он всё-таки её вынул: на левой кисти не было двух пальцев до второй фаланги, а мизинец остался тёмным и кривым.
— Некроз, — сказал Витя буднично. — Меня вытащили, я четыре дня в реанимации был. Комиссовали в январе.
Он сидел на кухне, ел борщ и рассказывал ровно, как заученное, потому что уже трижды рассказывал это следователю.
За неделю до всего из их роты увезли Юру Барсукова. Ночью, с температурой, сказали — фолликулярная ангина. Он не вернулся, и в роте говорили, что комиссовали. Никакого карантина не объявляли, кварцевание в казарме как не работало, так и не заработало, а в ноябре к ним заселили осенний призыв, и в кубрике на сорок восемь человек стояло шестьдесят коек.
Десятого числа Лёшу свалило на кроссе. Он дошёл сам до медпункта, там фельдшер, старший прапорщик Гурина, померила температуру — тридцать восемь и два, дала парацетамол, записала ОРВИ и освобождение от занятий на сутки. Одиннадцатого он пришёл опять, температура тридцать девять и один. Гурина позвонила начальнику медслужбы майору Пантелееву, тот был на сборах в округе, и по телефону велел наблюдать в расположении, потому что госпиталь и так забит и «нечего таскать туда сопливых перед итоговой проверкой».
— Она ему укол сделала, — сказал Витя. — И сказала ротному, чтобы его в наряд не ставили. Он и лежал. Двое суток лежал, вставал только в столовую.
Тринадцатого ночью Витю самого начало трясти. Он помнил плохо, но помнил, как Лёха стащил его с кровати, тряс, потом ушёл к дежурному, потом орал в коридоре на старшего лейтенанта Гладкова, орал так, что подняли всю роту, и Гладков вызвал машину.
— Меня повезли, — сказал Витя. Он положил ложку. — А он не поехал. Ему говорят: садись, раз тебе тоже плохо. А он: утром, я утром схожу. Дядь Серёж... у него пятнадцатого отбор был. В разведроту. Он полгода этого ждал, он через день про это говорил. А из госпиталя вернули бы в лучшем случае через две недели, и всё, и до весны никакого отбора.
На кухне стало очень тихо. Валентина Ивановна стояла у мойки, спиной, и держалась за край раковины обеими руками.
— Утром он не встал, — закончил Витя. — Его нашли в шесть. Отвезли в изолятор части, оттуда уже в госпиталь не успели.
Он ушёл около десяти, отказавшись остаться ночевать. Сергей Николаевич проводил его до автовокзала и вернулся. Жена сидела на кухне, свет не включала.
— Ты слышал, что он сказал? — спросила она.
— Слышал.
— Нет. — Она положила ладони на стол. — Ты помнишь одиннадцатое? Вечером он звонил. Ты на громкой говорил, я рядом стояла, картошку чистила.
Он молчал.
— Он сказал: пап, башка вторые сутки трещит и температура. А ты ему что сказал?
Он помнил. Он помнил всё дословно и все эти месяцы держал в памяти только футбол и смех, а вторую половину того разговора аккуратно откладывал в сторону, как откладывают счёт, который не хочется открывать.
— Я сказал: Соколовы не сопливятся.
— Ты сказал: терпи, солдат. Не позорься перед новым набором. — Валентина Ивановна говорила ровно, и это было хуже крика. — А потом ты полтора месяца искал, кто его убил. По моргам его возил. По прокуратурам ходил.
— Валя.
— Не подходи ко мне сегодня.
В марте Ильин вызвал его повесткой. В кабинете, кроме следователя, сидел полковник Громов — крупный, в гражданском свитере, с папкой на коленях. Он встал и подал руку, и Сергей Николаевич её пожал, потому что не пожать было бы мелко.
— Дело возбуждено, — сказал Ильин. — Сто двадцать четвёртая, часть вторая, неоказание помощи больному, повлёкшее смерть. Плюс халатность. Фигуранты: Гурина и Гладков.
— А Пантелеев?
— Пантелеев на тех сборах был официально, приказ есть. Устного распоряжения по телефону в природе не существует, если его никто не подтвердит. Гурина пока говорит, что решение приняла сама.
Громов открыл папку и не стал в неё смотреть.
— Сергей Николаевич, я вам звонил ночью и сказал не то. Признаю. — Он говорил тяжело, без казённой ноты, которая была в трубке. — Теперь послушайте меня один раз, а дальше делайте как решите. Ольга Гурина — фельдшер с восемнадцатью годами выслуги. У неё сын-восьмиклассник и дочка семи лет, муж от них ушёл. Она за месяц до этого рапорт подавала: не хватает антибиотиков, нет второго фельдшера, изолятор рассчитан на шесть коек. Рапорт лежит в части, я его видел. Если вы сейчас пойдёте до конца, сядет она. Одна. А те, кто ей по телефону говорил не таскать сопливых, отделаются выговором и переводом.
— И что вы предлагаете?
— Ничего не предлагаю. Просто говорю, как будет.
Сергей Николаевич посмотрел на Ильина.
— Рапорт в деле?
— Приобщён, — сказал Ильин.
— А то, что Барсукова за неделю увезли и карантин не ввели? Это чьё решение?
— Начальника медицинской службы и командира части. Проверка Роспотребнадзора по этому эпизоду шла отдельно. — Ильин чуть подался вперёд. — Если вы будете настаивать именно на этом, дело расширят. Но тогда это надолго и с непредсказуемым результатом.
— Настаиваю, — сказал отец.
Он попросил и добился одного: увидеть Гурину. Не в кабинете следователя — та сама согласилась, когда он приехал в гарнизон и час прождал её у контрольно-пропускного пункта. Она вышла в гражданском пальто, невысокая, с прямой спиной, и остановилась в трёх шагах, не подходя.
— Вы хотели что-то спросить.
— Почему вы его не отправили.
Она молчала долго, и он видел, что она подбирает не оправдание, а слова.
— Потому что у него была ясная голова и он ходил ногами, — сказала она наконец. — Сыпь я увидела только утром четырнадцатого. Ночью тринадцатого я вообще его не видела, я была с Ремизовым. — Она сглотнула. — Я должна была отправить обоих. Я это знаю каждый день с шести утра, я в это время просыпаюсь теперь. У меня всё.
— Вам сказали не таскать?
— Мне сказали. — Она посмотрела ему в глаза. — И я послушалась. Это не одно и то же с «мне приказали». Я старший прапорщик, а не рядовая. Я подпись под ОРВИ ставила своей рукой.
Он ждал, что она заплачет или начнёт просить. Она застегнула верхнюю пуговицу пальто и ушла к остановке.
Суд начался в июле, в гарнизонном военном суде, в маленьком зале, где не хватило стульев и Витя Ремизов простоял всё первое заседание у стены. Дело шло тяжело, с двумя перерывами, с экспертами, которые говорили осторожными формулировками про то, что при своевременной госпитализации и антибактериальной терапии шанс был, но гарантии не было бы никакой. Пантелеев отвечал коротко и всё отрицал, пока Гладков, которому терять было уже нечего, не рассказал про разговор при трёх свидетелях в канцелярии: «Итоговая проверка, мне госпитальные койки в отчёте не нужны».
Отца вызвали давать показания в конце августа. Он рассказал про звонок Громова, про цинк, про морг. А потом, когда прокурор уже сел, сказал, что хочет добавить.
— Одиннадцатого ноября вечером сын звонил мне домой. Он сказал, что у него вторые сутки болит голова и держится температура. Он мне это сказал, а не фельдшеру и не ротному. Первому — мне. — Голос у него был ровный, тише обычного. — Я ответил, чтобы он терпел и не позорился перед новым призывом. Я двадцать два года отслужил и всю жизнь ему объяснял, что мужик к врачу идёт, когда уже несут. Он меня послушал. Он всегда меня слушал. — Он поднял глаза на судью. — Я это говорю не для того, чтобы кого-то в зале пожалеть. Гурина расписалась под своим диагнозом, я — под своим. У нас в семье сын умер оттого, что все взрослые вокруг него решили, будто ничего страшного. Просто я хочу, чтобы это было в протоколе.
В зале было очень тихо. Валентина Ивановна встала со скамьи, вышла и не вернулась до конца заседания.
Приговор объявили в сентябре. Гуриной — год и восемь месяцев условно, с лишением права заниматься медицинской деятельностью на два года. Гладкову — ограничение по военной службе. Пантелееву — два года условно и увольнение. Командиру части — дисциплинарное взыскание, через месяц его перевели с повышением в другой регион.
Сергей Николаевич сидел, слушал и понимал, что того, чего он хотел все эти месяцы, не будет. Никто не сядет за его сына. Ильин уже в коридоре, застёгивая портфель, сказал ему, что по представлению следствия в округе изменили порядок: температура выше тридцати восьми и пяти дольше суток — обязательная госпитализация, без вариантов и без телефонных разрешений, а весенний призыв в тех частях будут прививать от менингококка.
— Это не утешение, — добавил он. — Это просто то, что получилось.
Домой он вернулся вечером. Валентина Ивановна сидела на кухне, перед ней стояла нетронутая чашка.
— Условно, — сказала она. Не спросила.
— Условно.
Она кивнула. Он ждал, что она скажет про морг, про его вопросы, про то, что он вытащил их обоих через полтора года унижений ради двух условных сроков. Она сказала другое:
— Ты в суде правду сказал. — Пауза была длинной. — Я тебя за это не простила. Я, наверное, вообще не прощу, Серёжа, ты не жди. Но я тогда стояла рядом с ножом и картошкой и тоже ничего не сделала. Я мать. Я двадцать лет ему сопли вытирала и по температуре с одного взгляда всё понимала. А тут — кастрюлю не выпустила из рук.
Он сел напротив неё, и они впервые за много месяцев просидели вместе больше пяти минут.
В октябре, ровно через год, приехал Витя. Позвонил заранее, спросил, можно ли, и привёз в пакете кнопочный телефон Алексея — тот самый, с треснувшим уголком экрана, который он забрал из тумбочки в ту ночь и хранил всё это время, потому что не знал, как отдать.
— Я в медицинский поступил, — сказал он у порога. — В Самаре. На фельдшера сначала, потом посмотрим. С рукой берут, я узнавал.
Валентина Ивановна поставила третью тарелку и села так, чтобы видеть его левую руку и не показывать, что смотрит. Витя ел, рассказывал про общежитие, потом закашлялся — раз, другой, глухо, в кулак, и извинился, сказал, что просто в автобусе продуло.
Сергей Николаевич отодвинул стул и вышел в спальню. Вернулся он с градусником — старым, ртутным, в жёлтом пластиковом футляре, тем самым, которым мерили Лёшке температуру все девятнадцать лет.
— Ставь, — сказал он и положил градусник перед Витей.
— Да ладно вам, дядь Серёж, ерунда.
— Ставь.
Витя сунул градусник под мышку, неловко улыбаясь и оглядываясь на Валентину Ивановну. Она молча забрала у него пустую тарелку.
Сергей Николаевич остался стоять рядом, глядя на часы над дверью, и не тронулся с места, пока не прошли все десять минут.



