Судьбы и испытания 7 мин чтения 4

— Тамара, ты опять редиску? Ты её что, продавать будешь? Или у тебя семья кроликов?

— Тамара, ты опять редиску? Ты её что, продавать будешь? Или у тебя семья кроликов?

Я бы на твоём месте картошку посадила, а не эту мелочь. Вон у меня — двадцать соток, и всё нужное.

Лариса сказала это через забор, не останавливаясь. Тяпка у неё на плече, руки в земле, лицо довольное. Она всегда так — спросит и сразу идёт дальше, будто и не ждёт ответа. Я стояла с рассадой в руках, земля под ногтями, спина ноет. Только что закончила третью партию. Третью, потому что сажаю в три срока — чтобы всё лето с урожаем. Хотя урожай этот, если честно, кроме меня никто и не трогает. Витя мой говорит: ну посадила и посадила, чего теперь. А я стою и чувствую, что слова Ларисы застряли где-то между лопатками. Не больно, но чешется.

Сначала я подумала — завидует. У самой картошка в прошлом году не уродилась, вот и злится. Хотела даже ответить что-то колкое. Про двадцать соток, которые она одна не пропалывает, Витя мой в прошлом году ей помогал. Но вместо этого посмотрела на свою грядку. Ровненькие бороздки, зелёные хвостики уже торчат. И правда ведь — никто не ест. Витя к редиске равнодушен, соседям я не предлагаю, а сама я её всю не съем. Лариса права в одном. Только в одном.

А в остальном — нет. Потому что это не просто редиска. Это моё «я ещё могу». Вот в чём штука. Когда мне было восемь лет, отец выделил мне грядку у забора. Маленькую, с носовой платок. И сказал: «Тамарка, вот твоя земля. Что хочешь, то и сажай». Я посадила редиску. Первую красную, с белым кончиком, он сам выдернул, помыл из ведра и протянул мне. «Ну, хозяйка, угощай». Я ела её прямо с грядки, грязными руками, и чувствовала себя такой взрослой, что даже дух захватывало. Отец умер, когда мне было двадцать. А голос его остался. Каждая редиска — это его «ну, хозяйка». Вот и весь секрет. Только Ларисе этого не объяснишь.

Через неделю приехала Зоя. Сидим на веранде, чай пьём. Она привезла печенье, я — свою редиску на тарелке. Зоя смотрит на неё скептически, потом говорит:

— Том, ну вот скажи честно. Зачем тебе это? Ты же не фермер. Вон Лариса смеётся.

Я молчу. Чай остывает. Потом спрашиваю:

— Зой, а помнишь, ты...

Она ждёт, печенье в руке держит. А я подбираю слова, чтобы не вышло обидно.

— ...в хоре пела? Во Дворце культуры, при заводе. В синем платье, с белым воротничком.

— Ну, пела. — Зоя кладёт печенье обратно на блюдце. — И что?

— А зачем? Ты ж не Зыкина.

Она смотрит на меня, потом смеётся. Коротко, через нос.

— Поймала, да? Нравилось мне. Вот и пела.

— Вот и я.

— Так я ж бросила, Том. — Зоя пожимает плечами. — Генка говорил, что я по вечерам как будто не дома. Потом внуки пошли. Бросила, и ничего, живу.

Сказала она это легко. А я заметила, что воротничок она до сих пор помнит, раз не переспросила, какой.

Мы помолчали. Где-то у Ларисы стукнуло ведро. Зоя взяла с тарелки редиску, самую крупную, повертела, откусила. Видно было, что из вежливости.

— И потом, — говорит, жуя, — я-то пела, а люди слушали. Хоть кто-то. А твою кто ест? Я ж в прошлом году видела, как ты её вёдрами в компост таскала. Перестоявшую. Со стрелками.

Вот это было больнее Ларисы. Лариса через забор кинула и пошла. А Зоя видела и год молчала.

— Вкусная, кстати, — сказала она и взяла вторую. — Генка мой такую любит. Со сметаной, с яйцом. На рынке берёт, по восемьдесят рублей пучок, ругается, а берёт.

— Так возьми ему.

Зоя аж замерла.

— Можно? Ты ж никогда не предлагала. Я думала, это у тебя... ну, для души. Неприкосновенное.

Я пошла и надёргала ей полный пакет. Помыла из ведра, как отец мыл. Зоя уехала довольная, пакет на коленях держала, будто торт везла. А я осталась на веранде с пустой тарелкой и с этим её «ты ж никогда не предлагала».

Вечером Витя смотрел футбол, а я сидела рядом и не смотрела. Всё крутила в голове отцовские слова. «Ну, хозяйка, угощай». Сорок с лишним лет я помнила первую половину. «Хозяйка». А вторую как будто пропускала мимо ушей. Хозяйка ведь не та, у кого грядка. Хозяйка та, кто угощает. Он мне редиску протянул не для того, чтобы я её одна съела. Хотя я тогда и съела, конечно, мне восемь лет было.

— Вить, — говорю. — А я ведь никого не угощаю.

— Чем? — Он не повернулся.

— Редиской.

— Ну угощай. — Тут наши пропустили, и он сказал слово, которое я повторять не буду.

Вот и весь разговор. Но мне хватило.

Утром я надёргала первую партию. Всю, что была. Связала пучками, ниткой, по десять штук, как на рынке. Вышло четырнадцать пучков. Ботву подровняла, разложила в таз, накрыла мокрым полотенцем. И пошла.

Первым был Семёныч, сторож у ворот. Он сидел у будки и чинил какую-то сетку.

— Это что, Тамара Петровна? — Он посмотрел в таз с подозрением. — Почём?

— Нипочём. Угощаю.

— А-а. — Он взял пучок, понюхал зачем-то. — Я её, честно сказать, не очень. Изжога. А жена любит. Спасибо.

Ну хоть жена. Дальше были молодые с шестой линии, Денис и его Катя, они в том году дачу купили и всё делают по видео из интернета. Катя взяла два пучка и сказала, что у них редиска никак не выходит, одна ботва, и не могла бы я рассказать, в чём дело. Я рассказала. Про то, что сажать надо рано, пока прохладно, и в тень не ставить, и не перекармливать, иначе вся сила в лист. Катя слушала и записывала в телефон. Мне стало неловко и приятно сразу, как будто я опять в школе у доски, только на этот раз всё знаю.

Ещё двое отказались. Галина Андреевна сказала, что у неё своей полно, и это была правда, я видела. Мужчина в доме с синей крышей, не знаю, как его зовут, сказал «не надо» и закрыл калитку. Ладно. Не всем.

Обратно я шла с тремя пучками. И, конечно, мимо Ларисы. Другой дороги у нас нет.

— О-о! — Лариса разогнулась над грядкой, руку козырьком приставила. — Ну я ж говорила! Торговать пошла, хозяйка! Почём пучок?

Она меня всегда так зовёт, «хозяйка». Витю «хозяин», меня «хозяйка». Как будто и нормально, а звучит с подковыркой.

— Даром, — говорю.

— Даром только сыр в мышеловке. — Она засмеялась и опять наклонилась. — Неси своему Вите. Пусть привыкает.

Я понесла Вите. Сделала салат: редиска, огурец, яйцо, сметана, укроп. Поставила перед ним. Он съел. Весь, аккуратно. Сказал: «Нормально». И отодвинул тарелку на два сантиметра дальше, чем обычно отодвигает.

— Вкусно? — спрашиваю.

— Том. — Он вздохнул. — Я её сорок лет не люблю. Ты сорок лет сажаешь. Чего мы сейчас-то будем?

И я засмеялась. Сама не ожидала. Сижу и смеюсь, а он смотрит, не понимает, что смешного. А смешно было то, что он прав, и я права, и никто никому ничего не должен. Он её не любит. Ну и не надо. Есть Генка со сметаной. Есть жена Семёныча. Есть Катя с телефоном.

В конце недели Зоя позвонила.

— Том, Генка спрашивает, будет ли ещё. Я ему сказала, что это не магазин. А он говорит: ну ты спроси.

— Будет, — говорю. — Вторая партия через неделю.

— Он тебе банку огурцов передаст. Прошлогодних. Не отказывайся, а то обидится.

Потом помолчала и добавила, уже другим голосом:

— Я тут мимо Дворца шла. Там теперь хор ветеранов. По вторникам.

— И что?

— Ничего. Объявление висит, говорю.

Больше она про это не сказала, и я не спрашивала. Не моё дело. Я ей про редиску, она мне про объявление. Может, так оно и работает.

В июле Витя опять пошёл к Ларисе. Окучивать. Как в прошлом году. Сказал за завтраком, между прочим, будто про погоду:

— Я к Ларисе схожу. У неё спина совсем.

И пошёл. С нашей тяпкой, которую я ему на день рождения дарила.

Я полола морковь и через забор видела, как они там. Витя впереди, Лариса сзади, медленно, одной рукой за поясницу держится. Потом она вынесла ему компот в трёхлитровой банке, и они сидели на перевёрнутых вёдрах и о чём-то говорили. Лариса смеялась. Громко, как всегда.

И вот тут опять зачесалось между лопатками. Не ревность, нет. Мы с Витей сорок два года, какая уж там ревность к Ларисе с её поясницей. А что-то другое. Что он ей нужен, а мне вроде как и нет. Мне ведь помогать не надо, у меня шесть соток, сама справляюсь. Сама сажаю, сама полю, сама выдёргиваю. Сама в компост.

Витя вернулся к обеду, красный, мокрый. Сел на крыльцо, стянул сапоги.

— Еле половину сделали. Там двадцать соток, Том. Двадцать. Куда ей.

— Ну и сажала бы меньше.

— Я ей то же говорю. — Он покрутил ногой, там у него мозоль. — А она: Коля сажал двадцать, и я буду двадцать. Сын у неё в том году полмешка забрал, остальное в погребе погнило. Она сама говорит. Смеётся, а сама...

Он не договорил. Махнул рукой.

Я поставила ему суп. Он ел, а я стояла у плиты и думала про Колю. Ларисиного Колю я помню плохо, он умер лет семь назад, тихий был, всё с мотоблоком возился. Двадцать соток картошки. Полмешка сыну, остальное в погреб, гнить. И каждую весну она опять все двадцать.

Вот тебе и «всё нужное».

Объяснять себе, зачем я туда пошла, я не стала. Взяла на следующий день вторую тяпку, старую, с треснутым черенком, обмотанным изолентой, и пошла. Витя ещё спал. Было часов семь, самое время, пока не жарко.

Лариса стояла у крыльца в халате и с кружкой. Увидела меня с тяпкой и даже кружку опустила.

— Ты чего? Посмеяться пришла?

— Окучивать пришла.

— А Витя где?

— Спит Витя. Ему вчера хватило.

Она постояла. Я думала, сейчас скажет что-нибудь, как она умеет, и я развернусь и уйду, и будет у меня полное право до конца лета с ней не здороваться. Но она сказала:

— Подожди, переоденусь.

Мы окучивали молча, наверное, ряда три. Я впереди, она сзади. Земля у неё хорошая, рыхлая, Коля, видно, в своё время навоза не жалел. Ботва у картошки уже высокая, колючая, жук кое-где сидит. Спина у меня заныла на втором ряду. На третьем стало всё равно.

— Колорадского собирать надо, — говорю.

— Знаю. — Лариса разогнулась, постояла, держась за поясницу. — Руки не доходят.

Потом сказала, не глядя на меня:

— Витя твой растрепал?

— Что растрепал?

— Про погреб.

— Сказал, что сын полмешка взял.

— Полмешка. — Она хмыкнула. — Ему, говорит, в магазине проще. Пять кило взял и пошёл. А тут вези, таскай, на балконе держи. Невестка вообще картошку не ест, у неё эта... диета.

Помолчала и добавила:

— Коля бы его прибил.

Я не стала спрашивать, зачем тогда двадцать соток. Она меня про редиску спрашивала, ей было интересно, а мне не было. Мне было понятно. Не про картошку же это у неё. Как у меня не про редиску.

Но и рассказывать ей про отца я не стала. Пока окучиваешь, это как-то не говорится.

К десяти мы сделали ещё шесть рядов. Лариса вынесла тот самый компот. Сели на вёдра. Компот был из прошлогодней вишни, кислый, холодный, из погреба. Я выпила почти кружку залпом.

— Я тебе вот что скажу, — Лариса вытерла губы. — Ты, Тамара, не обижайся. Но редиска твоя — баловство.

— Баловство, — говорю.

Она глянула на меня удивлённо. Видно, ждала, что я спорить буду.

— А картошка — это хлеб. Второй хлеб.

— Хлеб, — говорю. — В погребе.

Тут она поперхнулась компотом. Закашлялась, я её по спине постучала. Потом она засмеялась. Не так, как через забор. По-другому. Устало.

— Вот зараза, — сказала она. — Ладно. Хлеб в погребе.

Я пошла домой за водой умыться и, сама не знаю зачем, надёргала по дороге вторую партию. Не всю, штук пятнадцать, самую ровную. Помыла из ведра у колонки. Вернулась и положила ей на перевёрнутое ведро, рядом с банкой.

— На. Ты ж ни разу не пробовала, а смеёшься.

— Пробовала я редиску.

— Мою не пробовала.

Лариса взяла одну, оглядела, как Семёныч. Сходила в дом за солью. Макнула и откусила. Жевала долго, с таким лицом, будто ей на экзамене дали, а ответа она не знает.

— Горчит, — сказала.

— Немножко горчит. Это она жару не любит.

— Горчит, — повторила она и взяла вторую.

Потом третью. Я сидела и смотрела, как она хрустит, макает в соль, молчит. Руки у неё в земле, и у меня в земле, и ногти у обеих чёрные, и никто из нас не моет.

Оставшиеся ряды доделали к вечеру, уже вдвоём с Витей. Он пришёл после обеда, увидел меня в Ларисиной картошке и ничего не сказал. Только забрал у меня старую тяпку и отдал свою, новую. Мне потом три дня было не разогнуться, Витя мазал мне спину какой-то мазью из Ларисиных запасов, ворчал, что я не девочка. Я и не спорила. Не девочка. Но шесть рядов сделала.

Жука потом собирали Ларисины внуки, сын всё-таки привёз их на две недели в августе. Двое мальчишек, городские, в наушниках. Лариса платила им по рублю за жука. Они насобирали на четыреста с чем-то рублей и, по-моему, приносили и с нашего участка, но я не выдавала.

А в конце августа, когда я дёргала третью партию, последнюю, Лариса подошла к забору. С тяпкой на плече, как в мае. Только не прошла мимо, а остановилась.

— Слышь, — сказала она. — Ты на будущий год мне сотки две оставь под это своё баловство. У меня земли много. А картошки я, может, меньше посажу. Пятнадцать там. Или двенадцать.

— Сама и сажай, — говорю. — Семена дам.

— Сама не умею. У меня одна ботва будет.

— Научу.

Она постояла. Посмотрела на мой таз с пучками.

— Ну, хозяйка, — сказала она, — угощай, что ли.

Она сказала это просто так, как всем всегда говорит. Откуда ей знать. А я так и стояла с пучком в руке, с землёй под ногтями, и спина ныла. Потом подошла к забору и протянула ей пучок.