Судьбы и испытания 16 мин чтения 2

Мужчина бросил ключи от дома беглой зечке и уехал на вахту в Сибирь. А когда вернулся обомлел

Мужчина бросил ключи от дома беглой зечке и уехал на вахту в Сибирь. А когда вернулся обомлел

Сергей терпеть не мог запах йода. Этот запах преследовал его уже вторые сутки — с того самого момента, когда поезд, лязгнув сцепкой, остановился у низкого вокзала, а он ступил на шершавый, разъеденный солью перрон. Йодом пахло от сырой гальки, от тёмных водорослей, гниющих полосой вдоль причала, от ветра, дующего со стороны штормящего моря. Свинцовые валы с глухим, утробным рокотом бились о бетонные тетроподы, рассыпаясь в белую пыль. Из-за шторма отправление парома откладывалось часов на десять.

Впереди было бесцельное шатание по чужому, продуваемому всеми сквозняками городку, где единственным развлечением служил припортовый ларёк с пивом и вяленой корюшкой. Мысль о вынужденном безделье раздражала сильнее, чем запах. Сергей не умел ждать. Оживание казалось ему сродни остановке сердца — моментом, когда тишина внутри становится слишком гулкой, и в ней начинают звучать голоса прошлого. Он снял коморку в деревянном бараке, гордо именуемом «домом моряка», чтобы переждать ночь, но глаз так и не сомкнул. Под утро, махнув рукой на попытку уснуть, оделся и вышел на берег.

Сизый рассвет крался над сопками, облизывая мокрые крыши посёлка. В такую погоду хороший хозяин собаку во двор не выгонит. Но Сергею было плевать. Он шёл, вдыхая ледяной воздух, чувствуя, как соль оседает на губах, и пытался ни о чём не думать. Думать было больно. Год назад, в такой же промозглый день, он хоронил жену, а три месяца спустя, залив горе литрами палёной водки, угробил единственное, что у него осталось, — здоровье и доброе имя. Деревенский дом на отшибе стал его добровольной тюрьмой. И вот теперь — Сибирь, вахта. Бесконечная цепочка «два через месяц» — способ заглушить боль в душе работой на износ.

Тропинка, петлявшая меж огромных, чёрных от сырости валунов, вывела его к заброшенному причалу. Старые сваи торчали из воды, словно гнилые зубы. На единственной уцелевшей скамейке, спиной к посёлку и лицом к беснующейся стихии, сидел человек. Вернее, то, что Сергей поначалу принял за груду тряпья. Он подошёл ближе, движимый скорее инерцией, чем любопытством.

Женщина. На вид лет сорок, но возраст угадывался с трудом — стёртый усталостью и глубокими тенями, залёгшими под глазами. На ней было серое бесформенное пальто, явно с чужого плеча. Мокрые спутанные волосы с проседью выбивались из-под вязаной шапки. Она сидела, сгорбившись, обхватив себя руками, и даже не обернулась на звук его шагов, хотя гравий хрустел под подошвами ботинок отчётливо. Сергей остановился в паре метров, хотел пройти мимо — какое ему дело до бродяжки на причале? — но что-то в её позе, в этой абсолютной застывшей обречённости, заставило его замедлить шаг. Она напоминала птицу со сломанным крылом, которая упала на камни и просто ждёт, когда море смоет её в пучину.

— Эй! — голос спросонья прозвучал хрипло. — Ты живая?

Женщина медленно, словно преодолевая сопротивление, повернула голову. Взгляд у неё был странный, абсолютно непроницаемый. Так смотрят люди, пережившие такое, чего нормальному человеку не вынести. В этом взгляде читалась не мольба о помощи, а скорее вежливое удивление: «Почему ты ещё здесь?»

— Замёрзнешь, — добавил он, чувствуя глупость собственных слов.

Она молчала. Ветер трепал край её пальто, обнажая тощие коленки, обтянутые мокрой тканью дешёвых треников. Сергей переминался с ноги на ногу. Надо было уходить. Паром, билет в кармане, работа рубщиком в буровой бригаде — чёткий план. Не было в этом плане места для прибрежных сумасшедших.

— У меня там... — он неопределённо махнул рукой в сторону деревянного барака, — чай в термосе и сухпаёк остался. Пойдём, что ли?

Это было сказано скорее для очистки совести. Он не ждал, что она согласится, но женщина вдруг пошевелилась. С трудом, неуклюже, опираясь на закоченевшие руки, она встала — и Сергей увидел на её запястьях, там, где рукава пальто чуть задрались, следы ссадин и синюшные полосы. Такие оставляют грубые верёвки или, что хуже, наручники. Она тут же привычным движением одёрнула рукава, но было поздно — он заметил.

По дороге к бараку они не проронили ни слова. В комнатке, больше похожей на пенал, было немногим теплее, чем на улице. Сергей включил кипятильник, бросив его в банку с водой, достал из рюкзака бутерброды, завёрнутые в фольгу. Женщина села на край железной койки, сжавшись, спрятав лицо в воротник пальто. Её била крупная, неконтролируемая дрожь.

— Ешь, — Сергей сунул ей в руки бутерброд с сыром. — И рассказывай, что за ерунда с руками?

Она отрицательно мотнула головой. Пальцы — тонкие, с обломанными ногтями — мяли хлеб, но она не ела.

— Не хочешь — не надо. Только если ты в бегах, предупреждаю сразу: я указок давать не привык, но и с ментами связываться не хочу. У меня самого рыльце в пушку — условный срок недавно погасил.

Последняя фраза вырвалась неожиданно для него самого. Словно он пытался сказать: «Я не праведник, не смотри на меня так». Лёд в её глазах чуть треснул.

— Я не воровка, — голос у неё был низкий, с хрипотцой, будто она долго молчала или сорвала связки криком. — И не убийца, если ты об этом.

— Тогда кто?

— Никто. — Она наконец откусила хлеб. — Зек по нарам.

Он не стал расспрашивать, за что. Это было неважно. Важно было другое: из тюрем в это время года не выпускают в летнем тряпье. Значит, побег. Следы на запястьях, скорее всего, — этап, попытка к бегству, которую пресекли, но она предприняла вторую или третью. Отчаянная, битая судьбой баба.

Чайник вскипел. Сергей разлил кипяток по жестяным кружкам. Пар окутал их лица.

— Мне скоро уходить, — сказал он прямо. — У меня билет на паром, а оттуда — на вахту на пару месяцев, так что комната через час освободится.

Он ждал какой-нибудь реакции — просьбы о деньгах, о помощи, о том, чтобы спрятал. Но она лишь молча кивнула. В этом молчаливом смирении было что-то такое беспросветное, что у Сергея защемило под ложечкой. Он представил, как она снова выйдет на этот ледяной ветер, пойдёт на причал или куда идут такие, как она, когда надежды больше нет. Он знал, что такое остаться одному. Знал, каким холодным бывает мир, когда внутри тебя ширится пустота.

— Слушай сюда. — Он запустил руку в карман ватника и вытащил тяжёлую связку ключей. Два ржавых, один новенький — от навесного замка. — Есть у меня дом. Деревня Лушки — это сто пятьдесят километров отсюда, вглубь материка. Дом крепкий, печка есть, дрова в сарае, картошка в подполе, консервы, крупы. Соседи считай что и нет — одни старики в деревне остались. — Он положил ключи на стол, прижав сверху пустой кружкой.

Женщина смотрела на них не мигая.

— Ты серьёзно? — в её голосе впервые промелькнуло что-то, похожее на страх перед чудом.

— Серьёзнее некуда. Сам не знаю, зачем мне это, но видеть тебя на этом чёртовом причале сил нет. Отсидишься, отогреешься, а там видно будет. Когда вернусь — решим. Если жив буду.

— А если я обворую?

— А что там воровать? — он криво усмехнулся. — Старый телевизор, который не показывает, да мой армейский бушлат. Воруй. Мне такого добра не жалко. Жалко, когда человек пропадает.

Он написал адрес на клочке газеты, объяснил, как доехать на перекладных. Выгреб из кошелька почти всю наличность — тысяч пять? — мелочь оставил на билет до райцентра. Она сидела неподвижно, зажав ключи в кулаке. По её щекам, неожиданно для неё самой, покатились слёзы — редкие, скупые, которые не облегчают, а жгут.

— Меня Ольга звать, — тихо сказала она. — Спасибо.

— Не за что, — буркнул Сергей, закидывая рюкзак на плечо. — Запри дверь, когда уйдёшь.

Он вышел, не оборачиваясь. Солёный ветер ударил в лицо. Паром гудел в порту, созывая пассажиров. Сергей шёл широким шагом, давя подошвами мокрый гравий. Он злился на себя за сентиментальность, за дурацкий, необдуманный поступок. «Пустил бродяжку в дом, идиот. Сожжёт дом, пропьёт последнее», — стучало в висках. «Зачем влез?»

Ответа не было ни тогда, ни через три часа, когда ветер немного стих и паром, тяжело переваливаясь с борта на борт, отошёл от причала. Сергей стоял на корме и смотрел на посёлок, пока тот не превратился в россыпь серых коробок под сопками. Он поймал себя на том, что ищет глазами заброшенный причал и скамейку. Скамейку отсюда видно не было. Он сплюнул за борт и пошёл вниз, в душный салон, где пахло соляркой, мокрыми куртками и опять, будь он неладен, йодом.

Потом были поезд, вахтовка, двое суток пути по зимнику и наконец буровая: вагончики, поставленные квадратом, вышка в прожекторах и мороз, который в первую же неделю дошёл до тридцати двух. Работа оказалась такой, как он и хотел: тяжёлой, грязной и без продыху. Двенадцать часов на площадке, двенадцать в вагончике, где на соседней койке храпел Рустам из Уфы, весёлый и обстоятельный парень, который каждый вечер звонил жене и подробно докладывал, что ел. Мастер, Палыч, в первый же день посмотрел на Сергеевы руки, на его жёлтые белки и спросил без всякого выражения:

— Пьёшь?

— Бросил.

— Все бросили, — сказал Палыч. — У меня тут сухой закон, кого поймаю — с вертолётом домой, за свой счёт.

Сергей не пил. Пил таблетки, которые ему выписали в районной больнице после второго приступа поджелудочной: перед едой, во время еды, после. Рустам сначала посмеивался, потом привык и сам напоминал: «Серый, твои колёса». Когда первая смена из их заезда уезжала и в столовой накрыли стол с колбасой и чем-то в пластиковых бутылках, явно не с газировкой, Сергей ушёл в вагончик и лёг лицом к стене. Ему не хотелось. Ему хотелось так, что сводило челюсти, и поэтому он лёг лицом к стене.

О женщине с причала он старался не думать, но думал. Не о ней даже, а о доме. Цел ли. Не сидит ли там уже какая-нибудь шайка, не тащат ли из подпола картошку, не спалили ли по пьянке. Вечерами в столовой час-полтора ловил интернет, и все, кто не спал, сидели с телефонами, уткнувшись в экраны, как куры в кормушку. На третью неделю Сергей, сам не зная зачем, набрал в поиске «побег колония женщина» и название того края, где был порт.

Нашёл сразу. Короткая новость с сайта областного управления ФСИН, три строчки и фотография. «Осуждённая О. В. Сомова, 1982 года рождения, отбывающая наказание в колонии-поселении за причинение смерти по неосторожности, 24 октября самовольно покинула место работы и в установленное время не вернулась. Лиц, располагающих информацией о её местонахождении, просят сообщить...» Дальше шли телефоны.

На фотографии она была моложе, тёмные волосы стянуты в хвост, лицо круглее. Но глаза те же. Только на снимке в них ещё что-то было — то ли злость, то ли обида, — а на причале уже ничего.

— Чего завис? — Рустам заглянул через плечо. — Баба? Красивая.

— Знакомая, — сказал Сергей и выключил телефон.

Ночью он лежал и думал про эти три слова. «Смерти по неосторожности». Кого? Как? Он знал, как это бывает. Сам мог бы — сколько раз той зимой садился за руль Колькиной «буханки», когда ехал в райцентр за водкой. Мог бы. Не задавил никого, повезло. А ей, значит, не повезло. Сбила, наверное, кого-то. Или ещё как. Сергей представил, как набирает номер с сайта, говорит: «Лушки, такой-то дом», — и как к его крыльцу подкатывает машина с синей полосой. Как её выводят, опять в наручниках, а соседи смотрят из-за заборов. Ключи дал — значит, дал. Не мальчик.

Через неделю, когда связь была получше, он позвонил соседу. Дед Коля, Николай Фомич, единственный в Лушках, у кого был мобильный, — сын подарил, чтобы, как он выражался, «проверять, не помер ли батя». Дед ответил не сразу, долго кричал «алё».

— Серёга? Живой, значит. А я думаю — кто это мне с какого-то номера...

— Фомич, у меня там как? В доме.

Дед помолчал. Слышно было, как у него в избе бормочет радио.

— А ты не знаешь, как у тебя в доме?

— Знаю. Спрашиваю, как.

— Живёт у тебя баба, — сказал дед. — Сестрой назвалась. Двоюродной. Из Находки, говорит. Я, Серёга, не дурак, у тебя сестёр отродясь не было, я твою мать хоронил, всю родню видел. Ну да ладно. Валька моя её привечает. Тихая. Дрова сама колет, дорожку чистит. Крышу на сарае подбила, где у тебя лист отошёл, представляешь? Сама на лестницу полезла, я ей только гвозди дал.

— Пусть живёт, — сказал Сергей. — Сестра и есть.

— Ну-ну, — сказал дед. — Ты там смотри. Не пей.

— Не пью.

— Ну-ну, — повторил дед и отключился.

Сергей ещё долго сидел с телефоном в руке. Крышу на сарае. Лист там отошёл ещё при Тане, Таня просила прибить, он всё обещал. Потом Тани не стало, и стало не до листа.

Через два месяца и четыре дня, в последних числах декабря, он вышел из рейсового автобуса на повороте на Лушки. Автобус ушёл дальше, в Сосновку, и Сергей остался один на трассе, с рюкзаком и сумкой, в которой лежали гостинцы, купленные на вокзале в областном центре, — какой-то пряник в коробке, конфеты и тёплые носки, сам не знал для кого. Три километра до деревни дорогу чистил грейдер, и Сергей шёл по укатанному снегу, глядя, как в сумерках проступают крыши. Девять дворов из сорока ещё жили. Над шестью шёл дым.

Над его домом дыма не было.

Он остановился у калитки. Дорожка к крыльцу была расчищена, и не вчера — снег по краям слежался в аккуратные стенки, а сверху лёг тонким свежим слоем, сантиметра в два, значит, с утра не чистили. На двери висел тот самый новенький замок. Сергей потянулся в карман и только тут сообразил, что ключей у него нет. Все ключи он отдал. Он стоял у собственной двери, как чужой, и не знал, смеяться ему или ругаться.

Он пошёл к деду. Открыла баба Валя, Валентина Степановна, маленькая, круглая, в двух платках.

— Серёжа! Вернулся! А Олечка в медпункте, сегодня ж четверг. Она печку там с утра топит, ты домой-то не ходи, у тебя холодно, она с обеда не была. Ты к нам заходи, я щей...

— В каком медпункте? — спросил Сергей.

— Ну в каком. В нашем.

Медпункт стоял в конце улицы, рядом с заколоченным магазином: бревенчатый дом с крыльцом и облупленной вывеской «ФАП». С весны он был закрыт. Сергей знал, когда и почему. Знала вся деревня. Нина Андреевна Ершова, фельдшер, которая проработала в Лушках двадцать два года, весной перевелась в районную больницу, а медпункт «оптимизировали», и старики стали ездить к врачу за сорок километров, кто мог, а кто не мог — не ездил. Говорили, что оптимизировали бы и так, что фельдшеров по деревням урезают по всей области. Сергей этого слушать не хотел. Он знал, почему Нина уехала.

Сейчас в окнах медпункта горел свет. Из трубы шёл густой берёзовый дым. У крыльца стоял белый «уазик» с красным крестом и районными номерами, водитель курил в кабине с открытой дверью. На крыльце, на лавке, сидели три старухи в валенках, и в одной Сергей узнал бабу Шуру с того конца деревни, которая почти не выходила из дома с больными ногами.

— Серёжка, — сказала баба Шура. — Глянь-ка. А мы в очереди.

Он поднялся на крыльцо и открыл дверь.

В медпункте было жарко, пахло хлоркой, печкой и мокрыми валенками. За столом у окна, в белом халате поверх свитера, сидела Нина Андреевна и что-то писала в журнале. А у кушетки, тоже в халате, коротком, явно чужом, стояла Ольга и мерила давление деду Мите Зуеву. Она надувала грушу, глядя на стрелку, и шевелила губами, считая.

Сергей застыл в дверях. На плечах у него таял снег.

Ольга подняла глаза. Она была другая. Не то чтобы поправилась — нет, всё та же худоба, — но лицо ожило, на щеках появился цвет, волосы были чисто вымыты и заколоты на затылке. Седина никуда не делась, но теперь она казалась не грязной, а просто седой. Ольга не вздрогнула, не испугалась. Она дослушала тоны, выпустила воздух, сказала деду Мите: «Сто шестьдесят на девяносто пять, Дмитрий Семёнович, вы таблетку сегодня пили?» — и только потом повернулась к Сергею.

— Здравствуй, — сказала она. — Ключи у меня в кармане, сейчас дам.

Нина Андреевна медленно положила ручку. Посмотрела на Сергея поверх очков. Он видел её в последний раз в зале суда, где она сидела на скамейке рядом с мужем и не смотрела на него ни разу. Сейчас она смотрела.

— Дверь закрой, — сказала Нина. — Тепло выпускаешь.

Ольга подошла, вынула из кармана халата связку — два ржавых, один новенький — и положила ему в ладонь. Ключи были тёплые.

— Там на столе всё написано, — тихо сказала она. — Я через час приду. Печку растопи, у тебя за день выстыло.

Он вышел. На крыльце баба Шура сказала ему в спину:

— Олечка мне в прошлый четверг ноги перевязала. Первый раз за полгода хожу.

Дома было прохладно, но не холодно, видно, протопили утром как следует. Сергей включил свет и остановился на пороге кухни.

Дом был его, и дом был не его. Те же стены, та же печка, тот же стол под клеёнкой. Но полы были вымыты до светлого дерева, которого он не видел, кажется, с Таниных времён. Окна отмыты. Занавески — Танины занавески, которые он после похорон сорвал и бросил в чулан, потому что не мог на них смотреть, — висели на месте, выстиранные и выглаженные. В сенях не было мешков с пустыми бутылками, которые копились там всю прошлую зиму и которые он так и не вывез. Армейский бушлат висел на гвозде. Телевизор, который не показывал, стоял где стоял и по-прежнему не показывал. На стене, над столом, висела Танина фотография, протёртая от пыли.

На столе лежал тетрадный лист, придавленный жестяной кружкой — той самой, его, из рюкзака, которую он, выходит, забыл в бараке. Ровным, мелким, разборчивым почерком, совсем не таким, какой он ожидал, было написано:

«Дорога до Лушек — 680 р. Хлеб, крупа, мыло, порошок — 790 р. Лампочки 2 шт. (в сенях и в сарае перегорели) — 120 р. Левомеколь, бинт, перекись — 410 р. Гвозди взяла у Н. Ф. Валентина Степ. дала валенки и куртку, вернуть. Итого потрачено 2000 р. Остаток 3000 р. — в банке на полке за крупой.

Консервы ела твои. Картошку ела твою. Прости. О.»

Сергей достал банку из-за пакета с гречкой. Там лежали две тысячные бумажки, одна пятисотка и мятые сотни. Он пересчитал. Три тысячи ровно. Он сел на табуретку и долго сидел, держа банку на коленях, и не мог понять, что чувствует. Злость была, но непонятно на что. Он два месяца представлял себе этот дом пропитым, разграбленным, сожжённым. А женщина, которая бежала из колонии, считала в нём лампочки.

Потом он растопил печку.

Ольга пришла, когда уже совсем стемнело. Сняла в сенях Валентинины валенки, повесила куртку, прошла к печке и протянула к ней руки. На запястьях под рукавами свитера виднелись тонкие розовые полоски — зажило.

— Картошку будешь? — спросила она. — Я сварю.

— Сам сварю.

— Ты с дороги.

Он не стал спорить. Сидел и смотрел, как она чистит картошку — быстро, тонко, одной длинной стружкой, как Таня никогда не умела. Они поели молча. Потом Сергей отодвинул тарелку.

— Я про тебя читал, — сказал он.

— Я думала, что прочитаешь.

— Сомова Ольга Викторовна. Сто девятая. — Статью он посмотрел потом сам, в ту же ночь, в Уголовном кодексе. — По неосторожности. Кого?

Ольга положила вилку. Не отвела глаз.

— Мужчину. Пятьдесят восемь лет.

— Сбила?

— Нет. — Она помолчала. — Я фельдшер скорой. Была.

Сергей почувствовал, как что-то холодное поднимается у него от живота к горлу. Он ничего не сказал, и она, видно, приняла это за просьбу продолжать.

— Город у нас маленький, на побережье. Бригады фельдшерские, по одному. Я в ту ночь была одна, восьмой вызов за смену. Вызов — «болит живот». Мужчина, пятьдесят восемь, полный, с вечера ел жареное, выпивал. Живот, рвота. Я подумала — поджелудочная. Обезболила. Кардиограмму надо было снять, а у меня в кардиографе бумага кончилась. Я её три раза в заявку писала, на подстанции не было. — Она сказала это ровно, без всякой жалобы, как говорят о погоде. — Я ему предложила в больницу. Он отказался, жена сказала: утром сами. Я не настояла. Через два часа второй вызов на тот же адрес. Другая бригада. Инфаркт, абдоминальная форма. Бывает, когда сердце болит, как живот. Нас этому учат. Я знала. Не довезли.

— И тебя посадили.

— Дочь его жалобу написала. Проверка. Кардиограммы нет, отказ от госпитализации оформлен плохо, без подписи свидетелей. Экспертиза сказала: при своевременной госпитализации шанс был. Два года колонии-поселения. Мне ещё восемь месяцев оставалось.

— Бумага, значит, кончилась, — сказал Сергей.

— Бумага кончилась. Только это не считается. Я могла его и без кардиограммы увезти. Надо было уговорить, напугать, жену напугать. Я устала и не стала. — Она подумала. — Не знаю. Может, и уговорила бы — не довезли бы. Не знаю я.

Сергей встал. Подошёл к окну, постоял, вернулся. Он не знал, куда девать руки.

— У меня Таня, — сказал он и кивнул на стену, на фотографию. — Год назад. Ночью, в третьем часу, захрипела. Я Нинку вызвал, она тут, через пять дворов тогда жила. Нинка прибежала, посидела, давление померяла, укол какой-то сделала, скорую вызвала. Скорая через два часа. Таня в машине умерла, до района не довезли. Тоже не довезли. — Голос у него сел. — Вы все, значит, одинаковые. Приехала, посмотрела, бумаги нет, устала. А человек помер.

Ольга молчала. Он ждал, что она начнёт оправдываться, что скажет про Нину, про дороги, про скорую, которой не хватает машин, — он и сам это всё знал, ему это всё говорили на суде, адвокат говорил, судья говорила, — но она молчала.

— Может быть, — сказала она наконец.

— И с Нинкой ты, значит, сдружилась. — Его несло, и он не мог остановиться. — Она тебе рассказала, как я ей окна бил? Как Генке её два зуба выбил? Рассказала, какой у тебя братец двоюродный?

— Мне Валентина Степановна рассказала. В первую же неделю. — Ольга подняла на него глаза. — Нина Андреевна про тебя за два месяца ни слова не сказала. Ни одного.

Сергей схватил с гвоздя бушлат и вышел.

Он сам не знал, куда идёт, пока не увидел, что «уазик» с крестом всё ещё стоит у медпункта. Водитель спал в кабине, откинув сиденье. В окне горел свет. Сергей поднялся на крыльцо, постоял и вошёл.

Нина сидела за тем же столом одна и заполняла журнал. Печка догорала. Нина посмотрела на него без удивления, как будто ждала.

— Чего пришёл? Опять стёкла?

Он стоял у двери. Шапку снял, мял в руках.

— Расскажи, как было, — сказал он. — С Таней.

— Я тебе тогда рассказывала.

— Я не слушал.

Нина сняла очки, потёрла переносицу. Ей было за пятьдесят, и за этот год она, кажется, постарела лет на пять: под глазами набрякли мешки, у губ появились две жёсткие складки. Он вдруг подумал, что работает она теперь в районе, а по четвергам ездит по деревням и что в Лушки её никто не гонит, сама ездит.

— Ты мне позвонил в два сорок, — сказала она. — Я пришла в два пятьдесят две, я на часы посмотрела, у меня привычка. Таня была без сознания. Дыхание хриплое, один зрачок широкий, второй нормальный. Давление двести сорок. Это кровоизлияние, Серёжа. Большое. Я как зрачок увидела, так и поняла. Вену поставила, давление сбивала, в район позвонила. Сказали — бригада на ДТП под Сосновкой, свободных нет. Я и в область звонила, чтоб санавиацию. Ночь, метель. Ну, ты помнишь.

— А если б скорая сразу?

— До района по нашей дороге час десять. А сосудистый центр не в районе, сосудистый центр в области, это ещё двести километров. — Нина помолчала. — Не знаю. Честно тебе говорю — не знаю. Скорее всего нет.

— Почему ты мне тогда не сказала?

— Говорила. Ты не слышал. Ты её за руку держал, я подумала — пусть держит.

Сергей сел на кушетку, на которой днём сидел дед Митя. Кушетка скрипнула. Он смотрел в пол, на свои мокрые ботинки.

— Нин, — сказал он. — Я...

— Не надо, — перебила она. — Мне от твоего «прости» ни холодно ни жарко. Генка до сих пор жевать на левую сторону не может, ему мост ставить надо, а мост сорок тысяч. По суду ты сколько выплатил?

— Тридцать пять из пятидесяти. Приставы с карты снимали, пока работы не было.

— Ну вот и выплати. И к Генке не ходи, он тебя видеть не хочет, ещё сам тебе зубы выбьет. — Она надела очки и снова взялась за ручку, но не писала. — Я не из-за тебя уехала, если ты так думаешь. То есть и из-за тебя тоже. Тут, в Лушках, у меня ставку и так резали, а в районе зарплата. А Генке тут жить было тошно, когда ты через пять дворов. Всё вместе.

Помолчали. В печке осела головешка.

— Она тебе сказала, кто она? — спросил Сергей.

— Сама сказала. В прошлый четверг. — Нина смотрела в журнал. — Пришла ко мне первый раз в ноябре, как больная, у неё на руках ссадины загноились. Я перевязала. Смотрю — она мне про перевязку лучше меня рассказывает. Потом стала приходить печку топить, полы мыть, старухам помогать раздеваться-одеваться. Я ей давление мерить разрешила, давление любая бабка мерить может. А в прошлый четверг я ей говорю: оставайся, говорю, на ставку санитарки, я договорюсь, документы только принеси. А она мне всё и рассказала. Я её с тех пор к шприцам не подпускаю, если хочешь знать. Ни к чему, кроме тонометра.

— И не сдала.

— Я тебе не участковый. — Нина подняла глаза. — Жалко. Руки у неё хорошие. Голова хорошая. Мне бы такую сюда, в Лушки, на постоянку, — да кто ж ей теперь даст. — Она помолчала. — Она тебе сказала, что делать собирается?

— Нет.

— Ну так спроси.

Он пошёл к двери. На пороге обернулся. Нина уже писала.

— Нин. В среду, получается, печку тут кому топить?

— Ну уж не тебе, — сказала Нина, не поднимая головы. И, помолчав: — Ключ у неё.

Когда он вернулся, Ольга сидела на диване у печки. Рядом стоял пакет, в котором лежали аккуратно сложенные вещи: Валентинины валенки, куртка, пара шерстяных носков. Серое пальто висело на спинке стула. Под ним Сергей увидел те самые треники, выстиранные и сложенные вчетверо.

— Утром автобус в семь сорок, — сказала она. — Я в район поеду. В полицию.

Он снял бушлат, повесил, сел за стол напротив неё.

— Сиди, — сказал он. — Тебя тут никто не ищет. Фомич не сдаст. Нинка не сдаст. Я не сдам.

— Я знаю.

— Ну и зачем тогда?

Ольга долго не отвечала. Взяла с пакета носки, переложила.

— Мне восемь месяцев оставалось, — сказала она. — Теперь за побег добавят. И уже не поселение будет, а общий режим. Чем дольше бегаешь, тем больше. Так что сейчас — самое время.

— Это не ответ.

— Не ответ, — согласилась она. И усмехнулась, впервые за весь вечер. — Не могу я всю жизнь твоей двоюродной сестрой быть. Из Находки. Я в Находке ни разу не была.

Он не засмеялся.

— Я когда тогда на причале сидела, — медленно сказала Ольга, — я не на паром смотрела. Я думала, как бы это сделать, чтобы не страшно. Холодно было, вода ледяная, думала — быстро. Ты подошёл, и я на тебя разозлилась. — Она пожала плечами. — А потом тут два месяца. Печка, дрова. Валентина Степановна. Баба Шура со своими ногами. Нина Андреевна мне в прошлый четверг говорит: оставайся. А я не могу остаться. Документов нет. Ничего нет. Я так не хочу. Я хочу... — Она запнулась и не договорила. — Я досижу и вернусь в профессию, если пустят. А не пустят — санитаркой пойду. Только по-настоящему, со своей фамилией.

— Нинка говорит, руки у тебя хорошие.

— Нинка, — сказала Ольга, — тебя тоже, между прочим, ни разу не ругала.

Сергей встал, подошёл к полке, достал банку и поставил перед ней на стол.

— Это твоё.

— Это твоё. Я посчитала.

— Я видел, что посчитала. Возьми. Там, в колонии, пригодится.

Она посмотрела на банку, на него и не взяла.

— Я с тобой поеду, — сказал Сергей.

— Не надо. Тебе условный только погасили. Начнут спрашивать, почему держал, почему не сообщил.

— Пусть спрашивают.

Спали они в одной комнате: она на диване у печки, он на кровати за перегородкой. Сергей лежал и слушал, как трещат дрова, как в трубе гудит ветер. Он знал, что она не спит, — по дыханию было слышно.

— Серёжа, — сказала она в темноте. — Ты, может, и прав. Наверное, одинаковые.

Он полежал, подумал.

— Таня у меня картошку чистить не умела, — сказал он. — Толстенно чистила, полкартошки в очистки. Я ей всё говорил. Она смеялась: тебе, говорит, свиней разводить надо, с моими-то очистками.

Ольга ничего не ответила. Через какое-то время дыхание у неё стало ровным, и Сергей понял, что она уснула. А сам он лежал до утра, и в этот раз тишина внутри не была гулкой и голосов в ней не было. Просто тишина.

В автобусе в семь сорок было пятеро. Баба Шура ехала в район на рентген. Увидев Ольгу, она расцвела:

— Олечка, ты куда в такую рань? С братом?

— В район, по делам, — сказала Ольга.

— А в четверг-то придёшь? У меня ж перевязка.

— Нина Андреевна сделает, Александра Петровна.

— Нина Андреевна-то сделает, — с сомнением сказала баба Шура, — да у ней рука тяжёлая.

Отдел полиции в райцентре располагался в двухэтажном кирпичном здании за рынком. В дежурной части за стеклом сидел молодой лейтенант с красными от недосыпа глазами и пил чай из кружки с надписью «Лучший папа». Ольга подошла к окошку. Сергей встал за её спиной.

— Сомова Ольга Викторовна, восемьдесят второго года рождения, — сказала она чётко, как на перекличке. — Нахожусь в розыске. Уклонение от отбывания наказания. Пришла сама.

Лейтенант поставил кружку. Посмотрел на неё, на Сергея, снова на неё. Застучал по клавиатуре. Потом снял трубку и сказал кому-то: «Сергей Палыч, спуститесь, тут у нас явка, ФСИН, розыск». Положил трубку и спросил Сергея:

— А вы кто?

— Хозяин дома, где она жила.

— Посидите пока.

Они сидели на скамье в коридоре минут сорок. Пришёл немолодой капитан в свитере, увёл Ольгу в кабинет. Потом вызвали Сергея. Капитан был усталый, спокойный, с обручальным кольцом, врезавшимся в толстый палец, и писал объяснение от руки, не торопясь.

— Когда познакомились?

— Двадцать пятого октября, в порту.

— Знали, что она в розыске?

Сергей подумал. Можно было сказать «нет». Никто бы не проверил.

— Знал. С середины ноября. В интернете прочитал.

Капитан поднял глаза.

— И не сообщили.

— Не сообщил.

Капитан кивнул и записал.

— Ну и ладно, — сказал он. — Укрывательство у нас только по особо тяжким. Побег под него не подпадает. Вам ничего не будет. Подпишите вот тут, «с моих слов записано верно». Прочитайте сначала.

— А ей что будет?

— Ну, это суд решит. — Капитан пожал плечами. — Явка с повинной — это хорошо. Два месяца — немного. Может, и на поселении оставят, бывает. А может, и нет. Её сейчас в ИВС, потом за ней из управления приедут.

— Передачи туда можно?

— Узнаете, куда этапируют, — туда и можно.

Ольгу вывели в коридор, когда Сергей уже стоял у двери с подписанной бумагой. Без наручников. Рядом с ней шёл сержант, совсем мальчишка, и держался немного позади, будто стеснялся. Ольга остановилась.

— Минуту, — сказала она сержанту, и тот почему-то послушался.

— Банку я на столе оставила, — сказала она Сергею. — Ты её спрячь, мало ли.

— Спрячу.

— И в среду вечером печку в медпункте затопи. С вечера, а то к четвергу не прогреется. Там дрова в сенях, а растопка под крыльцом, в ящике. Заслонку до конца не закрывай, тянет плохо.

— Нинка сказала — не мне.

— Нина Андреевна знает, что ты придёшь, — сказала Ольга. — Я ей сказала.

— Когда?

— В прошлый четверг. Ещё до тебя.

Сержант кашлянул. Ольга вынула из кармана куртки ключ — один, большой, от медпункта, на верёвочке, — сунула Сергею в руку и пошла по коридору. У поворота она не обернулась. Сергей подумал, что и сам тогда, в порту, не обернулся.

На улице было минус двадцать и ясно. Обратный автобус на Лушки уходил в три. Сергей постоял на крыльце отдела, потом пошёл через рынок к отделению Сбербанка, взял талончик и сел ждать. Когда загорелся его номер, он подошёл к окошку, достал из внутреннего кармана бумажку с номером исполнительного производства, которую год носил в кошельке и ни разу толком не разглядывал, и попросил перевести пятнадцать тысяч в счёт долга. Девушка за стеклом спросила, кто взыскатель. Сергей, глядя в бумажку, впервые за этот год произнёс вслух: «Ершов Геннадий Иванович».