Судьбы и испытания 9 мин чтения 5

Такого адреса в листе вызовов я не видел за все годы работы скорой помощи.

Такого адреса в листе вызовов я не видел за все годы работы скорой помощи.

«Городская свалка, южный сектор. Срочно. Там встретят».

Старший врач смены только молча посмотрел на меня и сказал: — Извини, что отправляю тебя туда. Но… этот вызов не для женщин. Сам поймешь.

Я приехал на окраину Екатеринбурга вместе с водителем. Среди гор мусора нас ждали рабочие, водитель мусоровоза и сотрудники полиции.

Все молчали.

Я уже хотел спросить, зачем меня вызвали на свалку, когда один из мужчин поднял руку и показал в сторону старой кучи отходов.

Там лежала огромная грязная собака.

Я сделал шаг вперед и услышал рычание. Но через секунду понял, почему все вокруг стояли с такими лицами…

Между лапами изможденной дворняги лежал новорожденный ребенок. Живой. Холодный. Едва дышащий.

А собака закрывала его своим телом, будто пыталась спасти от всего мира.

И тогда я понял самое страшное…

Его сюда привезли. Вместе с мусором. Не подкинули к воротам полигона, не оставили под забором — он приехал в кузове мусоровоза, под прессом, с очередной порцией из дворовых баков, и его вывалили на эту кучу, как всё остальное.

Водитель мусоровоза стоял рядом со мной, в оранжевой жилетке поверх свитера, и держал шапку в руках, хотя было холодно, начало ноября, под ногами хлюпало.

— Витя, — сказал он зачем-то. — Я это… я сначала думал, она кость тащит. Собака. Она из кучи что-то выволокла и легла. Я бы и не полез. А потом смотрю — тряпка, и нога торчит.

— Давно?

— Минут сорок. Пока полиция, пока вы…

Сорок минут. И до этого — маршрут. Восемь дворов, разгрузка, дорога.

Пёс — вернее, сука, я уже видел набухшие соски — лежала боком, вжав ребёнка между передними лапами и грудью. Шерсть на ней слиплась в сосульки, одно ухо было порвано давно и неаккуратно. Она не вставала. Она даже голову не поднимала как следует. Просто смотрела и рычала на одной ноте, не переставая, как трансформатор.

Ребёнок не кричал. Это было самое плохое во всей картине. Новорождённый, который замерзает, сначала кричит, потом перестаёт.

— Отлов вызвали, — сказал полицейский, молодой, с красными от ветра скулами. — Сказали, часа полтора, они на Химмаше сейчас.

— У нас нет полутора часов.

— Так а что делать. Она же порвёт.

Второй полицейский, постарше, молча расстегнул кобуру. Не вытащил, просто расстегнул, и посмотрел на меня — мол, скажи слово.

— Не надо, — сказал я. — Она его держит. Она упадёт на него.

Я не был уверен, что это правда. Я просто не хотел стрелять в собаку, которая сорок минут грела чужого ребёнка своим брюхом.

— Витя, у тебя пожрать есть?

Он полез в кабину и принёс пакет: полбатона, варёная колбаса в пленке, термос. Рабочие с полигона стояли поодаль, человек пять, и никто не подходил ближе, чем метров на десять.

Я снял куртку, отдал Паше, нашему водителю, взял из машины термоодеяло и пакет с реанимационным набором, и пошёл. Медленно. Не глядя ей в глаза, боком, останавливаясь. Колбасу я бросал перед собой кусками, как дорожку. Она не ела. Она следила.

Метра за полтора рычание стало другим — короче и злее.

— Хорошая, — сказал я. — Хорошая собака. Всё, всё. Я его заберу. Я его заберу, слышишь.

Ничего умнее я не придумал. Я говорил ей всякую чушь, которую говорят пьяным и очень испуганным, и садился на корточки всё ниже, и в какой-то момент понял, что стою на коленях в мокром мусоре и что мои руки уже в двадцати сантиметрах от её морды.

Ребёнок был серо-синий. Мальчик. Голый, в обрывке махрового полотенца, который сполз на бёдра. Пуповина была обрезана — не оборвана, а именно обрезана, и перевязана шнурком от капюшона. Синим, с пластиковым наконечником.

Я запомнил этот шнурок раньше, чем успел о нём подумать.

Я подсунул под мальчика фольгу. Собака дёрнулась и взяла меня за левое предплечье — прямо через свитер, без замаха, как берут за шкирку. Не мотала, не рвала. Держала. Я чувствовал зубы, но не боль, боль пришла потом, в машине.

— Пусти, — сказал я. — Ну пусти, дура.

Кто-то сзади заорал, кто-то щёлкнул чем-то железным. Я поднял свободную руку — не надо.

Она разжала челюсти сама. Не потому, что я её уговорил. Просто у неё кончились силы держать одновременно и меня, и его.

Я завернул мальчика в фольгу, потом в одеяло, потом сунул себе под рубашку, к животу, и пошёл к машине. Собака поползла за мной. Именно поползла — встала на передние, подтянулась и легла снова.

В машине я положил его на носилки, включил обогрев на полную, надел кислород. Температура — тридцать два и четыре. Сердце — сто десять, для новорождённого это мало. Он один раз всхлипнул, когда я растирал ему спину, и это был лучший звук за всю смену.

— Поехали!

Паша тронулся, потом затормозил.

— Серёж. Собака.

Она стояла посреди дороги. Стояла, качаясь.

— Витя! — крикнул я в окно. — Витя, слышишь! Довези её в ветеринарку, на Ясной которая, круглосуточная! Я оплачу, я всё оплачу, вот мой номер!

— У меня рейс, — сказал Витя.

— Витя.

Он постоял, глядя в землю, и полез в кабину за брезентом.

В приёмном девятой нас уже ждали. Я передал мальчика реаниматологу, Ольге Сергеевне, которую знаю лет восемь, и она первым делом посмотрела не на ребёнка, а на мой рукав.

— Это чьё?

— Моё.

— В травмпункт. Сейчас.

— Потом.

— Сейчас, Серёжа.

Потом я всё-таки поехал. Уколы делают не сорок и не в живот, это все почему-то до сих пор уверены, что сорок в живот. Шесть, в плечо, по схеме. Мне поставили первый и сказали: если собака за десять дней жива и здорова — остальное отменят.

Собака была жива. Витя дотащил её до клиники, свалил на кушетку и уехал, не оставив ни телефона, ни фамилии. Ветеринар, женщина лет пятидесяти, назвала диагнозы: истощение, обезвоживание, гнойный мастит, старый перелом ребра. Щенков у неё не было уже недели две. Куда они делись на полигоне, можно не спрашивать.

— Усыплять будем? — спросила она ровно, без нажима.

— Лечить.

— Это дорого. Только капельницы — тысяч двенадцать. Плюс стационар.

— Лечить.

В карточке в графе «кличка» я увидел через неделю: Найда. Написали сами, чтобы не писать «б/к».

Лена узнала обо всём вечером, из моего же рассказа, и сначала было нормально. Она сидела на кухне, слушала, один раз сказала «господи» и один раз — «а мать его нашли?». Тимка, тринадцать лет, слушал из коридора, делая вид, что ищет зарядку.

Плохо стало через одиннадцать дней, когда я сказал, сколько заплатил.

— Тридцать четыре, — повторила она. — Тридцать четыре тысячи.

— Ещё стерилизация будет. Тысяч семь.

Лена встала и начала мыть сковородку, которую уже мыла.

— Мне в декабре имплант ставить. Мы полгода откладывали.

— Поставишь в феврале.

— Я в феврале не поставлю. Я в феврале буду платить за Тимкину поездку.

Она не кричала. Она всегда в такие моменты говорит тише обычного, и от этого хуже.

— Серёж, я не про деньги даже. Ты решил и сделал. Ты со мной вообще не советовался.

— Я должен был позвонить тебе со свалки и спросить, можно ли мне собаку?

— Ты мог позвонить из клиники.

Тут она была права, и я это знал. Найду привезли домой в конце ноября — тридцать шесть килограммов, шерсть клочьями после капельниц, взгляд как у человека, которого отовсюду гнали. Она легла в коридоре между обувницей и дверью в ванную и три дня не вставала, кроме как на улицу. Лена перешагивала через неё молча. Тимка кормил, гулял и уже к четвергу выучился говорить «наша собака».

А потом всё это вылезло в интернет.

Я до сих пор не знаю, кто снял. Кто-то из рабочих полигона, на телефон, издалека, дрожащей рукой: видно оранжевые жилеты, видно, как я ползу на коленях к какой-то куче, ничего толком не разобрать, но подпись всё объясняла. Через два дня это было везде. Е1, потом федеральные, потом шоу, где ведущий с мокрыми глазами говорит «сейчас мы покажем вам кадры, от которых».

Мне звонили с трёх каналов. Я сглупил — ответил одному. Коротко, по делу, без подробностей. На следующее утро меня вызвал главврач и объяснил, что все комментарии идут через пресс-службу, что я не частное лицо на выезде, а сотрудник, и что он вынужден, к сожалению. Стимулирующую в тот месяц мне не начислили. Игорь Борисович, старший смены, сказал в курилке:

— Ну извини. Он не со зла. Его самого сверху драли.

— Да я понял.

На подстанцию начали приносить корм. Реально, мешками. Приходили незнакомые люди, спрашивали «здесь тот врач?», оставляли пакеты, женщина из Верхней Пышмы привезла зимний комбинезон для собаки — для той собаки, которая спала на полу в моём коридоре и боялась мужчин в рабочих перчатках. Одна женщина плакала прямо в фойе. Я раздал почти всё бездомникам с Сортировки, себе оставил три мешка.

И в каждом втором разговоре, в каждом втором комментарии было одно и то же.

«А ребёнка вы заберёте?»

Первый раз меня спросили в эфире. Я сказал: «Это не так делается». Вырезали. Второй раз спросила женщина на улице, у подъезда, с ребёнком на санках. Третий — Тимка.

— Пап. А Матвея нам отдадут?

— Какого Матвея?

— Ну его. В комментах его зовут Матвей.

Я сказал, что мальчика зовут никак, что у него в документах пока прочерк и что детей не раздают тому, кто первый нашёл.

Ночью Лена не спала. Я это чувствовал по дыханию.

— Ты хочешь? — спросила она в темноту.

Я думал долго. Достаточно долго, чтобы ответ уже был понятен.

— Не знаю.

— А я знаю. Я не хочу. — Она помолчала. — Мне сорок один. Я Тимку одна тащила, пока ты сутки через сутки. Я больше не могу с нуля. Пелёнки, ночи, поликлиника, потом школа, потом он вырастет, а мне шестьдесят. Я не героиня, Серёж.

— Никто не героиня.

— Ты теперь герой. По телевизору.

Я сказал что-то грубое, она ответила, мы поругались минут пять и замолчали. Хуже всего было не то, что она отказалась. Хуже было то, что я обрадовался. У меня внутри отпустило, как отпускает, когда экзамен переносят. И вот с этим облегчением я потом ходил недели три и не знал, куда его девать.

Мальчика из реанимации перевели в отделение к концу второй недели. Он выкарабкался почти без последствий — по крайней мере, так сказала Ольга Сергеевна: подкожная клетчатка местами пострадала от холода, но мозг чистый, ест сам, набирает. Из больницы его должны были забрать в дом ребёнка.

В декабре позвонил следователь. Кузнецов, Денис Александрович, голос молодой и очень усталый.

— Сергей Викторович, вас как свидетеля вызвать надо. Вы первый его осматривали.

— Нашли?

— Нашли.

Нашли просто. По маршруту мусоровоза — восемь дворов, и в одном из них девушка двадцати одного года в тот день вызывала скорую сама себе, с кровотечением, и в приёмнике сказала «выкидыш на раннем сроке». Дальше уже никакой детективной работы не требовалось.

Её звали Алина. Работала в пекарне на Уралмаше, жила с матерью в двушке, беременность скрывала все девять месяцев — свободные худи, «я поправилась». Родила ночью в ванной, одна, мать была на суточном дежурстве. Потом завернула в полотенце и в пакет и вынесла вниз, в бак. В шесть утра приехал мусоровоз.

Я подписал протокол, где было написано всё, что я видел, включая шнурок.

— Вы уверены насчёт шнурка? — переспросил Кузнецов.

— Уверен. Синий, с наконечником. Пуповина перевязана, не оборвана. И обрезана ножницами, край ровный.

Он записал. Я понимал, что делаю. Человек, который перевязывает пуповину, чтобы ребёнок не истёк кровью, и через двадцать минут кладёт его в мусорный бак, — это не одна логика, а две, и вторая перебивает первую, но суд это будет учитывать. Я мог не уточнять про шнурок. Меня никто за язык не тянул. Но я видел то, что видел.

В январе ко мне на подстанцию пришла её мать.

Нина Павловна. Медсестра, оказывается, из пятой, двадцать восемь лет стажа. Невысокая, в пуховике с обтрёпанными рукавами, с пакетом, который она так и не выпустила из рук за весь разговор. Мы сели в комнате отдыха, потому что больше негде.

— Я не знала, — сказала она первым делом. — Вы не думайте. Я бы…

— Я не думаю.

— Я её каждый день видела. Каждый день. Я медсестра. — Она произнесла это так, будто именно в этом было главное преступление. — Она мне сказала, что у неё желудок.

Помолчали. За стеной ржали фельдшеры над чем-то.

— Я хочу его забрать, — сказала она. — Оформляю опеку. Собираю справки, там жилплощадь надо, доход. Доход у меня… ну какой у меня доход.

— Вам надо к юристу, не ко мне.

— Я к вам не за этим. — Она наконец поставила пакет на пол. — Сергей Викторович, вы напишете, что она была не в себе? Ну, в состоянии этом. После родов. Вы же врач, вас послушают.

— Я её не видел.

— Но вы же понимаете, что нормальная мать так не сделает.

— Не понимаю. — Я сказал это резче, чем хотел, и попробовал мягче: — Нина Павловна. Я видел ребёнка. Её я не видел ни одной минуты. Я не могу написать про её состояние. Мне поверят, потому что я тот мужик с собакой из телевизора, и в этом всё дело. Поэтому не могу.

Она смотрела в пол.

— Вы её и так уже пожалели, — сказала она вдруг. — Про шнурок. Адвокат сказал, это в её пользу.

— Это не жалость. Это то, что было.

Она кивнула и заплакала, быстро и молча, как плачут люди, которые умеют это делать при посторонних. Потом вытерла лицо ладонью и спросила, не знаю ли я, можно ли в дом ребёнка приносить свои вещи или там только казённое.

В феврале меня возили на очную ставку — точнее, я просто ждал в коридоре следственного отдела, пока разберутся с порядком, потом ставку отменили, и меня отпустили. В коридоре на стуле сидела Алина.

Я узнал её не сразу. Обычная девочка, худая, волосы забраны резинкой, куртка на два размера больше, кроссовки не по сезону. Рядом — адвокат, который говорил по телефону про какую-то машину в сервисе.

Она подняла голову и поняла, кто я. Не знаю как. Может, видела в интернете.

Я прошёл мимо и остановился. Не потому, что решил остановиться. Просто ноги встали.

— Он кричал? — спросила она.

Голос был совершенно будничный. Так спрашивают, во сколько закрывается аптека.

Я мог соврать. У меня была секунда, и в эту секунду я перебрал оба варианта.

— Нет, — сказал я. — Он уже не мог кричать. Он замёрз.

Она кивнула. И всё. Ни слёз, ни «простите», ничего. Адвокат закончил разговор и сказал ей: «Пойдём». Она встала и пошла, и у неё в кармане куртки лежал телефон в розовом чехле, и он там жужжал.

Я потом три дня прокручивал это и злился — на неё, на себя, на то, что ждал от неё какой-то сцены. Мне, оказывается, нужна была сцена. Чтобы она упала, зарыдала, чтобы стало ясно, что она чудовище или что она несчастная. А она просто спросила, кричал ли он, и ушла.

Суд был в апреле, я туда не ходил, меня и не вызывали — показания зачитали. Кузнецов позвонил сам, вечером, я как раз стоял в очереди в строительном за плинтусом, мы наконец затеяли этот несчастный коридор.

— Два года условно, — сказал он. — Ну и в правах её ограничат, отдельное производство.

— Понял.

— Вам нормально?

— В смысле?

— Ну, некоторые звонят потом, возмущаются.

— А что мне возмущаться. Я не судья.

— Мальчика бабушка забирает, — сказал он. — Опеку дали. Матвей. Матвей Алексеевич, отчество по дедушке, дед у них умер.

Я расплатился за плинтус и вышел на улицу. Было плюс шесть, грязно, с крыш текло. Я сел в машину и минут десять сидел, не заводя.

Значит, он вернётся в ту же квартиру. В тот же двор. Где под окнами та самая площадка с баками. И вырастет там, и однажды, лет в двенадцать, кто-нибудь ему всё это расскажет, потому что такое всегда рассказывают.

И я ничего не мог с этим сделать. Не потому, что мне не дали. А потому что я сам не захотел, ещё в ноябре, ночью, когда обрадовался Лениному «я не хочу».

Дома я всё рассказал. Лена слушала, стоя у плиты, спиной.

— Бабушка — это лучше, чем детдом, — сказала она.

— Наверное.

— Ты злишься.

— Я не злюсь. Я не имею права.

Она обернулась и посмотрела на меня долго.

— Слушай. Ты не мог взять всех. Ты взял, кого смог.

— Я взял собаку, Лен.

— Ну да, — сказала она. — Ты взял собаку.

Найда лежала в коридоре и стучала хвостом по полу, потому что мы говорили громко, а громкие голоса она с некоторых пор считает признаком того, что дома все свои.

Через неделю я нашёл в кармане халата бумажку с номером Нины Павловны — она оставила его ещё в январе, «на всякий случай», и я тогда не позвонил. Я набрал.

Она ответила сразу, будто ждала звонка вообще от кого угодно.

— Нина Павловна, это Сергей Викторович. Со скорой.

— Да-да. Да. — Шорох, детское кряхтение на фоне. — Мы дома уже. Третий день.

— Я чего звоню. — Я сам не знал, чего звоню, и решил не придумывать. — Если по здоровью что — температура, не ест, кашель, что угодно — звоните мне. В любое время. Я подъеду или по телефону разберёмся.

Она молчала.

— Я не в том смысле, что я буду… участвовать, — сказал я. — Я не буду. Я просто врач. Вот этим могу.

— Спасибо, — сказала она наконец. — Я позвоню.

Она не позвонила ни разу.

Зато в июне позвонили с одного канала, из Москвы: делаем большую программу, «Матвею полгода», хотим свести вас в студии с бабушкой, зрители очень просят, дорога и гостиница за наш счёт.

Я стоял на лестничной площадке с поводком в руке, Найда внизу уже скулила у двери подъезда, ей было жарко и надо было выйти.

— Нет, — сказал я. — Не приеду.

— Может, подумаете? Люди ждут продолжения.

— Продолжения нет, — сказал я и нажал отбой.