Семейные драмы 10 мин чтения 3

Свекровь кричала, что я плохая жена. А потом сын показал ей запись с кухни

Свекровь кричала, что я плохая жена. А потом сын показал ей запись с кухни

Валентина Петровна всегда заходила в нашу квартиру так, будто это был не дом её сына и невестки, а филиал её личного суда.

Без звонка. Без улыбки. Без “как дела”.

Просто ключ в замке, тяжелый вздох в прихожей и её привычное:

— Ну что, опять у вас тут бардак?

В тот день я с самого утра крутилась на кухне. У Олега был день рождения, сорок один год. Не круглая дата, но мне хотелось сделать ему вечер по-домашнему тёплым: без ресторанов, без чужого шума, без показухи. Только мы, дети, его мать и стол, за которым всем будет хорошо.

На кухне пахло запечённой курицей, чесноком, свежим укропом и горячим тестом. На окне остывал пирог с яблоками. В духовке доходил картофель с грибами. На столе стояла миска салата, рядом — тарелка с нарезанным сыром и колбасой. Я даже достала мамину скатерть, белую, с маленькими вышитыми васильками по краям.

Эта скатерть пережила больше праздников, чем некоторые семьи переживают зим.

Я накрывала на стол и думала: пусть сегодня всё будет спокойно. Хотя бы сегодня.

Но спокойствие закончилось в тот момент, когда в прихожей щёлкнул замок.

Валентина Петровна вошла в длинном бордовом пальто, с аккуратно уложенными седыми волосами и выражением лица, будто уже заранее нашла повод быть недовольной. В руках у неё была маленькая сумка, на губах — тёмная помада, на пальце — тяжелое кольцо, которым она любила постукивать по столу, когда кого-то отчитывала.

— Здравствуйте, — сказала я, вытирая руки о полотенце. — Олег скоро будет.

Она прошла на кухню, даже не разувшись как следует, оглядела стол и скривилась.

— Это что?

— Ужин.

— Ужин? — она подняла брови. — Для моего сына?

Я промолчала.

С годами я научилась выбирать битвы. Не каждая фраза свекрови заслуживала крови.

Она подошла к плите, приподняла крышку с кастрюли, понюхала, поморщилась. Потом заглянула в духовку. Потом провела пальцем по краю стола.

— Пыль.

— Я утром вытирала.

— Значит, плохо вытирала.

Я глубоко вдохнула.

Валентина Петровна умела делать это мастерски: взять обычную вещь — ложку, кастрюлю, пятно на полотенце — и превратить её в доказательство того, что я “не такая жена”.

Не такая хозяйка. Не такая мать. Не такая женщина. Не такая, какую она “мечтала” для своего Олежки.

— Он у меня раньше всегда был чистенький, сытый, довольный, — сказала она, поправляя вазу на столе. — А теперь посмотришь на него — усталый весь. Глаза потухшие. Это от семейной жизни такой, да?

Я разложила вилки.

— Он много работает.

— Мужчина работает, когда дома есть ради кого возвращаться, — отрезала она. — А когда дома жена с кислым лицом и вечными претензиями, он стареет раньше времени.

Вот тут я остановилась.

В комнате дети смотрели мультики. Старшая дочка рисовала открытку папе, младший собирал из конструктора какую-то кривую башню. Я не хотела скандала. Не хотела, чтобы они слышали, как бабушка снова унижает их мать.

— Валентина Петровна, давайте сегодня без этого, — тихо сказала я. — У Олега праздник.

Она усмехнулась.

— Конечно. Когда сказать правду — сразу “без этого”. А кто ему жизнь испортил, тоже молчать?

Я повернулась к раковине и стала мыть нож. Медленно, очень аккуратно. Вода шумела, но голос свекрови всё равно резал по спине.

— Мой сын мог бы жить совсем иначе. Его на работе ценят, женщины на него смотрят, а он тут… с тобой. В ипотеке, с детьми, в заботах. Ты его к себе привязала, вот и всё.

Эта фраза была не новая.

По её мнению, я не вышла замуж за Олега — я его “окрутила”. Не родила ему детей — “посадила на крючок”. Не создала семью — “забрала сына у матери”.

Я выключила воду.

— Я никого не забирала.

— Забрала, — резко сказала она. — Раньше он мне каждый день звонил. Каждый! А теперь раз в неделю, и то на бегу. Раньше суп мой ел и нахваливал. А теперь твои эти запеканки, салатики… тьфу.

Она взяла ложку, попробовала салат и поставила её обратно с таким видом, будто совершила подвиг.

— Пересолено.

Я нахмурилась.

— Я ещё не солила салат.

Она на секунду замолчала. Потом быстро отвернулась к окну.

И вот тогда я впервые почувствовала что-то странное.

Не просто обиду. Не злость. А липкое, неприятное предчувствие.

Через полчаса пришёл Олег.

Уставший, с букетом в одной руке и пакетом мандаринов в другой. На щеках морозный румянец, шарф сбился набок, глаза добрые, немного виноватые — он всегда так смотрел, когда понимал, что его мать уже успела что-то сказать.

— Мои девочки, — улыбнулся он, обнимая дочь. — Ну что, праздник?

Я улыбнулась в ответ, хотя внутри всё уже дрожало.

Мы сели за стол. Дети радовались, Олег разливал сок, Валентина Петровна сидела прямо, как директор школы на линейке. Я поставила горячую курицу, картофель, салат.

Олег взял вилку, попробовал и сказал:

— Маш, как вкусно. Ты с утра готовила?

Я не успела ответить.

Свекровь громко положила ложку на стол...

— С утра, — сказала она. — Конечно с утра. Целый день у плиты — и всё равно курица сухая.

— Мам, вкусно же, — сказал Олег.

— Я тебе мать сорок один год. Мне можно сказать как есть.

Она поправила салфетку, которая лежала ровно, и постучала кольцом по столу. Два раза. Я знала этот звук лучше, чем звонок в дверь.

— Ты мне вот что скажи, Олежка. Премию свою куда дел?

— На зимние шины, — ответила я. — И Соне на пластинку копим.

— Я тебя не спрашивала.

Соня в этот момент как раз принесла открытку. Она рисовала её два вечера: домик, папа с чемоданом инструментов, четыре головы в окне и кривая надпись «ПАПА ТЫ САМЫЙ». Она держала её двумя руками, как документ.

— Молодец, — сказала Валентина Петровна. — Хоть кто-то в этом доме об отце думает.

Соня постояла секунду. Потом положила открытку рядом с тарелкой Олега и сказала:

— Я потом.

И ушла в комнату.

Олег дожевал, вытер рот, отложил вилку. Встал, вышел в прихожую, вернулся с телефоном. Сел. Положил телефон на мамину скатерть, рядом с васильками.

— Мам, послушай.

— Что ты мне включаешь?

Он нажал.

Из телефона пошёл шум воды, звон посуды, и её голос — тонкий, жестяной, но узнаваемый до последней буквы.

«Мой сын мог бы жить совсем иначе… Ты его к себе привязала, вот и всё».

Пауза. Шаги. Стук кольца по столу.

«А теперь твои эти запеканки, салатики… тьфу».

Я стояла с прихваткой в руках и слушала себя со стороны: как я выключаю воду, как говорю «я никого не забирала» тем ровным голосом, которым разговаривают с пьяными в автобусе.

Камеру мы повесили на кухне в сентябре, после того как Гриша один раз сам включил плиту. Маленькая, белая, на верхней полке рядом с банками. Я про неё забыла так, как забывают про счётчик.

— Выключи, — сказала Валентина Петровна.

Олег не выключил.

— Выключи, я сказала.

Он дослушал до конца и убрал телефон в карман.

Стало слышно, как в комнате дочка тихо переставляет фломастеры.

— Ты мать записываешь, — сказала свекровь. — В своём доме. Мать.

— Оно само пишется. Я тебе про камеру говорил, мам. В сентябре.

— Ничего ты мне не говорил.

— Говорил. Ты ещё сказала, что это слежка и что при Брежневе такого не было.

Она положила руки на стол, одну на другую. Кольцо теперь молчало.

— Я такого не говорила, — сказала она.

И посмотрела на меня.

Вот это было новое. Она не отпиралась, как человек, которого поймали. Она смотрела на меня так, будто это я могла объяснить ей, откуда на кухне взялся её голос.

— Валентина Петровна, — начала я и не знала, что сказать дальше.

Она встала, пошла в прихожую и стала надевать пальто прямо на кофту, не расстёгивая. Один рукав не нашёлся сразу.

— С днём рождения, сынок, — сказала она от двери. — Дай бог тебе здоровья.

И вышла.

В прихожей остался её пакет. Олег достал оттуда рубашку в целлофане, голубую, в мелкую клетку. Сорок восьмой размер. Он носил пятьдесят второй уже лет шесть.

Из комнаты вышел Гриша.

— А бабушка торт не будет?

— Не будет, — сказал Олег. — Нам больше.

Мы съели пирог. Соня отдала открытку, Олег повесил её на холодильник магнитом от пиццерии. Потом дети легли, и мы сидели на кухне, где всё ещё пахло курицей.

— Не надо было при детях, — сказал он.

— Детей ты отправил.

— Всё равно не надо было.

Я вытирала одну и ту же чашку минуты две.

— Мне было хорошо, — сказала я. — Полторы минуты было очень хорошо, Олег. А потом перестало.

Он кивнул. Сложил рубашку обратно в пакет и убрал пакет на шкаф, наверх, к чемоданам.

Три недели она не брала трубку. Потом стала брать и говорить про давление и про то, что в аптеке подорожал корвалол. Про тот вечер — ни слова. Олег ездил к ней по субботам один, иногда брал Гришу. Возвращался и говорил: «Нормально». Я не спрашивала подробнее.

И у меня было стыдное, тихое облегчение. Я перестала вздрагивать от щелчка в замке. Я пекла сырники и не думала, правильной ли они формы. В январе мы первый раз за четырнадцать лет встречали Новый год без неё — Олег отвёз детей второго, на два часа, с мандаринами и бенгальскими огнями.

Второго вечером он сказал:

— Она спросила, где я работаю.

— И что?

— Я сказал. Она говорит: а, на заводе. Я на заводе в две тысячи девятом был.

Он сказал это и пошёл курить на балкон, хотя бросил в октябре.

Четырнадцатого января, во вторник, я работала из дома. У меня закрытие квартала, Гриша дома с сопливым носом, на столе ноутбук и две кружки. В половине двенадцатого щёлкнул замок.

Она вошла в бордовом пальто, застёгнутом через одну петлю, и поставила на пол пакет мандаринов.

— Олежка где?

— На работе, Валентина Петровна. Он до семи.

— Как на работе? — она даже растерялась. — У него же день рождения.

Я закрыла ноутбук.

— День рождения был в декабре. Шестого.

— Не говори глупостей, — сказала она резко и оглянулась на стену, где висел календарь с собаками. Смотрела на него долго. Потом сняла пальто и повесила на крючок Сони. — Духота у тебя тут. Вот от этого голова и кругом.

Я налила ей чай. Она держала кружку двумя руками и грела ладони, и я вдруг увидела, что ногти у неё не покрашены. Она двадцать лет ходила с тёмным лаком, даже в поликлинику.

— Я числа перепутала, — сказала она в кружку. — Бывает.

Мандарины она забрала обратно, сказала — «это Олежке», и я поехала с ней домой, потому что она собралась идти на автобус, а автобус номер шесть, на который она собралась, отменили года три назад. Мы взяли такси, Гриша всю дорогу дышал ртом мне в плечо.

В её квартире было чисто. Она всегда была чистоплотная до злости. На плите стояла кастрюля с выгоревшим дном, эмаль внутри пошла чёрными пятнами. В холодильнике — пять пачек сметаны и половина батона. В прихожей на трюмо лежали четыре связки ключей и три пары очков.

А на дверце холодильника, под магнитом с Ялтой, висел листок в клетку. Её почерком, тем самым, которым она подписывала мне на свадьбе открытку:

«Олег приходил. Суббота. Ел борщ.»

И ниже, другим днём, криво:

«Спросить у Тамары какое число.»

Я стояла и читала этот листок, и мне было так, будто я открыла её сумку без разрешения.

Она сама писала себе записки. Месяцами. И никому не сказала. Ходила к нам, проверяла пыль на столе, попробовала несолёный салат и сказала «пересолено» — и отвернулась к окну, чтобы я не видела её лица.

Вечером Олег приехал к ней прямо с объекта. Мы сидели у неё на кухне втроём, и он сказал:

— Мам, надо к врачу.

— Я в декабре была. Давление сто сорок на девяносто.

— К другому врачу.

Она поняла сразу. Она не была глупой, никогда.

— К психиатру, значит, — сказала она. — Сдавать меня будете.

— Мам.

— Я знаю, как это делается. У Тамары сестру так. Сначала врачи, потом бумажки, потом квартиру продали и в интернат. — Она посмотрела на меня. — Это её идея?

— Моя, — сказал Олег.

— Твоя, — повторила она. — Ну да. Твоя.

Пошла она через две недели, и то потому, что Олег сказал: съездим, там скажут, что всё в порядке, и я успокоюсь. Платный центр на Восстания, три восемьсот за приём. Невролог, женщина лет пятидесяти, спокойная, как диспетчер. Просила запомнить три слова, нарисовать часы с половиной двенадцатого, назвать сегодняшнее число.

Часы Валентина Петровна нарисовала. Все цифры у неё собрались в правой половине круга.

Потом МРТ, потом второй приём. Слово «Альцгеймер» врач не сказала. Сказала: сосудистые изменения, умеренное когнитивное расстройство, наблюдение, повтор через три месяца, вот препараты, вот режим, гулять каждый день.

И сказала ещё, глядя на Олега:

— Одну с газом — нельзя. Совсем. И никаких документов, доверенностей, кредитов, договоров. Если кто-то придёт с «выгодным предложением» — не подписывать. Объясните ей это десять раз, и всё равно объясняйте.

В машине она сидела сзади и молчала. У её подъезда сказала:

— Я всё поняла. Не дура.

И хлопнула дверью.

Газ перекрыли через неделю. Олег привёз ей индукционную плитку с двумя кругами, из тех, что сами выключаются через час. Она устроила скандал такой, что позвонила соседка Тамара Ильинична и спросила, всё ли у нас в порядке.

— Я на этой плите сыну картошку жарила, когда он в первый класс шёл, — кричала свекровь. — А вы мне железку какую-то!

— Мам, она безопасная.

— Мне шестьдесят девять лет, а не девяносто.

В феврале она залила Никитиных. Открыла воду в ванной, ушла в комнату к телевизору и уснула. Никитины живут под ней, у них два месяца назад натяжной потолок и новый шкаф в коридоре.

Шестьдесят тысяч.

Мы отдали пятьдесят восемь. Это были деньги на Сонину пластинку — ортодонт сказал ставить до лета, пока не пошли постоянные. Соня выслушала и сказала: ну ладно. Она всегда так говорит, и от этого «ну ладно» мне хочется что-нибудь разбить.

Разговор, после которого уже нельзя было жить как раньше, случился в тот же вечер, в половине первого ночи, на кухне.

— Давай перевезём её к нам, — сказал Олег.

Я знала, что он это скажет. Я знала это ещё в машине от Никитиных.

— Куда?

— В зал. Или Соню с Гришей вместе, а мама в детскую.

— Олег.

— Маша, она моя мать.

— Она твоя мать, — сказала я. — И она двенадцать лет объясняла мне, что я плохая жена. Приходила без звонка и водила пальцем по столу. Говорила Соне, что о её отце в этом доме никто не думает.

— Она больная.

— Она больная. — Я поставила чашку. — И она меня не любила ещё здоровая. Болезнь это не отменяет, но и не добавляет, понимаешь? Ты хочешь, чтобы я её мыла и переодевала и слушала то же самое каждое утро. Я не смогу. Я не буду.

Он сидел, положив локти на стол, и смотрел в скатерть. Не мамину, обычную, клеёнчатую.

— То есть я должен выбрать, — сказал он.

— Нет. Я хочу, чтобы ты перестал делать вид, что выбирать не надо. Что можно ничего не решать, и всё как-нибудь устроится, потому что рядом есть я.

— Я не делаю вид.

— Делаешь. Ты ездишь по субботам и говоришь «нормально». А листок на её холодильнике полгода висел.

Это было нечестно с моей стороны, и он это проглотил, и мне потом было за это стыдно неделю.

Он ушёл спать в зал. Я сидела до двух и считала в приложении: платёж по ипотеке, садик, бензин, пластинка, которой теперь не будет. Потом открыла в телефоне объявления и стала читать про сиделок.

Утром я сказала:

— Сиделка. Четыре часа в день, пять дней в неделю. Приготовить, проследить, таблетки, прогулка. Тридцать две тысячи в агентстве. Её пенсия двадцать шесть, пятнадцать из неё возьмём, остальное наше. И я беру на себя врачей, аптеку, документы и среды.

— Среды?

— Я буду приезжать по средам. Вечером. Ты — суббота и воскресенье. Жить она будет у себя.

Олег долго молчал.

— Она чужую бабу в дом не пустит.

— Пустит или не пустит — это будет её решение, а не моё.

Первую, Любу, она выгнала на шестой день. Сказала, что Люба украла три ложки из набора. Ложки потом нашлись в тумбочке под телевизором, но Валентина Петровна сказала, что это Люба их туда положила, чтобы запутать.

Вторая, Галина Ивановна, шестьдесят два года, бывшая медсестра из железнодорожной больницы, приехала знакомиться в кофте с блёстками и с порога сказала: «Валентина Петровна, у меня характер тоже не мёд, будем как-нибудь».

С ней свекровь была вежливая.

Вот что меня подкосило сильнее всего. Не листок, не кастрюля, не залитые Никитины. А то, как она с Галиной Ивановной разговаривала: «Спасибо, голубушка», «не беспокойтесь», «вы садитесь, у вас ноги». Всё воспитание, вся выдержка, всё уважение — всё это у неё было. Просто не для нас.

Один раз она назвала её Тамарой, а меня — «эта, которая с Олежкой».

В марте она приехала к нам сама, в семь утра, в субботу. Я открыла в халате, Гриша спал, Соня спала, Олег уехал на халтуру в шесть — он теперь по субботам монтирует вентиляцию на частных объектах, чтобы вытянуть сиделку.

— Я звонила, никто не берёт, — сказала она. — Я подумала, что-то случилось.

Она стояла на площадке, и у неё в руке была наша связка ключей — с брелоком-подковой, который я подарила Олегу на первую годовщину.

Я двенадцать лет хотела забрать этот ключ. Я репетировала этот разговор в автобусе, в очереди, в душе. У меня было заготовлено слов на двадцать минут.

— Валентина Петровна, отдайте мне, пожалуйста, ключ.

Она посмотрела на связку и протянула её мне, не сказав ни слова. Как отдают в гардеробе номерок.

Потом спросила:

— Чай есть?

Я сварила ей кофе, потому что чай у нас кончился, и она выпила кофе, хотя ей нельзя, и рассказала, как Олег в четвёртом классе принёс домой ежа. Эту историю я слышала раз сто. В этот раз ёж был в шапке, а раньше — в портфеле.

Ключ я положила в ящик с документами. Никакого удовольствия не было. Совсем.

В апреле мы поставили ей на дверь ключницу с кодом, потому что свои ключи она теряла или закрывалась и не открывала Галине Ивановне. Код — год рождения Олега. Его она помнит лучше своего.

Соне пластинку поставили в июне: Олег отработал восемь суббот. Я эти субботы провела одна с двумя детьми, и в четвёртую сорвалась на Грише из-за разлитого компота так, что потом сидела в ванной и умывалась холодной водой. В пятую я позвонила своей маме в Тулу и сказала, что мне тяжело. Мама сказала: приезжай на неделю. Я не поехала. Но мне стало легче от того, что позвонила.

Про запись она вспомнила один раз. В мае, в среду, я привезла ей таблетницу на неделю и сидела раскладывала по ячейкам, а она вдруг сказала:

— Он мне тогда мой голос включил.

Я подняла голову.

— Включил, — сказала я.

— Голос как у старухи.

Она подумала.

— Я тебя не любила, — сказала она. Спокойно, как про погоду. — Я думала, он лучше найдёт.

Извинений не было. Их и не будет, я это уже поняла где-то между вторым неврологом и натяжным потолком Никитиных.

— Я знаю, — сказала я.

— Курица у тебя тогда правда была сухая.

И я засмеялась. Первый раз при ней за много лет, по-настоящему, до слёз, и она смотрела на меня с подозрением, а потом тоже усмехнулась одной стороной рта, как Олег.

Сейчас июль. Галина Ивановна приходит с десяти до двух, я — по средам, Олег — в выходные, дети — когда хотят, Гриша любит у неё сидеть, потому что она разрешает есть сушки прямо из пакета. Про интернат она больше не говорит, но доверенность подписывать отказалась и правильно, наверное, сделала: пусть у неё будет хоть одно окончательное «нет», которое все обязаны уважать.

В прошлую среду я приехала в семь, разложила таблетки, выбросила из холодильника вчерашний суп, который Галина Ивановна честно варит, а она честно не ест. Проверила, выключена ли плитка. Написала на листке под магнитом с Ялтой: «Среда. Маша приходила. Таблетки выпиты. В субботу Олег.»

Она стояла в дверях кухни и смотрела, как я пишу.

— Плохая ты всё-таки хозяйка, — сказала она. — Тряпку не там держишь.

— Ага, — сказала я и повесила тряпку туда, где она держала.

— Но ты приходи.

Я закрыла за собой дверь, подёргала, проверила код на ключнице и пошла вниз. На площадке между этажами набрала Галину Ивановну и сказала, что на следующей неделе приеду не в среду, а в четверг: у Сони ортодонт.