Она не знала, что этот поступок навсегда свяжет их судьбы. И спустя годы именно эта волчица встанет между её внуками и смертью.
Агафья Тимофеевна не видела уже семь лет.
Не полностью — различала свет и тень, силуэты в ясный день, движение рядом. Но лес читала иначе — ногами, ушами, кожей. Тридцать лет прожила в этой деревне на краю тайги и знала каждый метр дороги от дома до колодца, от колодца до леса, от леса до реки. Знала, где корень торчит из земли, где мостки прогнили, где береговой откос начинается раньше, чем кажется.
Муж Степан умер десять лет назад. Дочь жила в городе — приезжала летом с внуками, звонила по воскресеньям. Сын был дальше — за Уралом, звонил реже.
Агафья Тимофеевна жила одна.
Соседи предлагали помочь, дочь уговаривала переехать. Она отказывалась — спокойно, без обиды, с той особой твёрдостью людей, которые знают себя достаточно хорошо, чтобы не объяснять.
— Мне здесь всё знакомо, — говорила она. — А в городе я буду слепой. Здесь я просто — с закрытыми глазами.
В тот февраль морозы стояли такие, каких старожилы не помнили лет двадцать.
Река замёрзла рано — ещё в декабре — и лёд был толстым, надёжным, по нему ходили пешком и ездили на санях. Но в конце февраля ударила оттепель — два дня, потом снова мороз. Лёд сверху прихватило заново, но снизу, у берегов, где течение сильнее, он ослаб.
Агафья Тимофеевна шла к реке за водой — она ходила сама, с длинной палкой, по знакомой тропе. Ведро в одной руке, палка в другой. Утро было тихим — тот особый февральский час, когда ещё темно, но уже не ночь, и лес стоит без звука, как нарисованный.
Она услышала раньше, чем вышла на берег.
Не сразу поняла — что. Сначала просто звук, странный, не лесной — скрежет и что-то ещё, тихое, почти неслышное. Потом — возня. Тяжёлая, отчаянная, с плеском воды подо льдом.
Она остановилась.
Прислушалась.
И пошла на звук.
Волчица провалилась у самого берега — там, где лёд истончился над водоворотом.
Агафья Тимофеевна нашла её не глазами — палкой и руками. Большое тело, мокрая шерсть, судорожные движения — животное билось, пытаясь выбраться на лёд, но лёд крошился под лапами, и с каждой попыткой она уходила глубже.
Агафья Тимофеевна опустилась на колени у края полыньи.
Потом легла на лёд — распласталась, раскинула вес на максимальную площадь, как делают, когда нужно подползти к слабому месту. Дотянулась палкой. Волчица ухватилась — не зубами, передними лапами, как тонущий человек хватается за всё, что протягивают.
Агафья Тимофеевна тянула.
Лёд трещал под ней — она слышала это очень отчётливо, треск шёл снизу, как будто земля что-то говорила. Она тянула и не думала — просто делала. Потом сообразила, что сама съезжает в воду и упёрлась ногами в береговой торос.
Волчица выбралась.
Агафья Тимофеевна лежала на льду и дышала — тяжело, с паром в морозный воздух. Рядом слышалось дыхание другое — хриплое, надрывное.
Потом тишина.
Агафья Тимофеевна не сразу поняла, что рядом больше никого нет. Хриплое дыхание пропало, а шагов она не услышала. Волк уходит так, что слепой не услышит, да и зрячий тоже. Только снег чуть скрипнул где-то наверху, на откосе, и всё.
Она полежала ещё немного. Потом стала подниматься: сначала на локти, потом на колени.
Этого делать было нельзя, и она знала, что нельзя. Весь вес оказался в двух точках. Лёд под коленями просел мягко, почти без звука, как проседает мокрый картон, и вода сразу пришла снизу, в валенки, под юбку, до пояса, выше. От холода она не могла вдохнуть. Руками она нашла торос, в который только что упиралась ногами, и вцепилась в него. Пальцы скользили по наледи, а течение тянуло за валенки вниз и в сторону, под кромку.
Она не кричала, кричать было некому. До ближнего дома, где жил Григорий, было метров четыреста, и он в такой час спал.
Торос был шершавый с одной стороны, там, где лёд намёрз буграми. Она нащупала бугор, потом ещё один. Подтянулась, легла грудью на торос, закинула колено. Валенок остался в реке, она это почувствовала: нога вдруг стала лёгкой и голой.
Выбралась она на берег ползком, не вставая. Палку унесло, ведро где-то стояло на льду, но искать его она не стала.
Дорогу до дома она прошла по памяти, без палки, в одном валенке, в одежде, которая через сто шагов встала колом. Вот корень у берёзы, тут надо шагнуть шире. Вот мостки, у них третья доска гнилая. Вот колодец, от него девятнадцать шагов до калитки. Она считала вслух, потому что иначе сбивалась.
Печь с ночи едва тёплая. Агафья Тимофеевна долго не могла расстегнуть пуговицы на телогрейке, пальцы не слушались, и тогда она срезала их ножом. Переоделась в сухое, легла на печь, накрылась всем, что было, и так пролежала, пока не перестало трясти. Потом трясти начало снова, уже по-другому, изнутри.
Григорий пришёл около полудня. Он шёл вдоль реки с Туманом, своей серой лайкой, увидел у берега полынью, а на краю её ведро. Ведро он узнал: синее эмалированное, со сбитым боком, другого такого в деревне ни у кого не было. Рядом на снегу были её следы, волчьи следы и широкая мокрая борозда, где что-то тяжёлое вытаскивали из воды.
Когда он вошёл в дом, у неё уже был жар.
Фельдшер из соседнего села приехал к вечеру и сказал, что надо в больницу. Скорая из райцентра добиралась ещё три часа, дорогу у лога замело. В районной больнице поставили двустороннюю пневмонию, и Агафья Тимофеевна пролежала там девять дней. На третий день приехала Лена.
Дочь сидела у кровати и держала её за руку. Агафья Тимофеевна чувствовала, что у Лены рука дрожит, и понимала, о чём дочь молчит. Разговор Лена начала на седьмой день, когда врач сказал, что опасность миновала.
— Мам, я тебя забираю.
— Посмотрим.
— Нет, мам, не посмотрим. Ты за водой пошла и чуть не утонула. Григорий Палыч говорит, ты там кого-то из воды вытаскивала. Собаку?
— Волчицу.
Лена помолчала.
— Ты шутишь.
— Нет.
— Ты слепая старуха, — сказала Лена очень тихо, и Агафья Тимофеевна поняла, что дочь плачет. — Ты полезла на лёд за волком.
Спорить Агафья Тимофеевна не стала. У неё не было сил даже на то, чтобы повернуть голову. Когда её выписали, Андрей, Ленин муж, приехал на машине, её уложили на заднее сиденье, подложили подушку, и четыреста километров она проспала. Проснулась она уже во дворе городского дома, от хлопнувшей двери.
Квартира была на девятом этаже. В лифте Агафья Тимофеевна держалась за стенку, потому что пол уходил вверх, и от этого подташнивало. В прихожей споткнулась о детские ботинки. На кухне не могла понять, где раковина: здесь всё шумело сразу, холодильник, вытяжка, телевизор в комнате, машины за окном, соседи за стеной, и звуки ничего ей не говорили, не складывались ни в какую дорогу.
Внучка Соня, семилетняя, первые дни водила её за руку, серьёзно и важно, как водят маленьких: «Бабушка, тут порожек. Бабушка, тут стул, садись». Митя, ему было одиннадцать, держался в стороне, стеснялся. Однажды вечером он зашёл к ней в комнату и спросил:
— А правда, что ты волка вытащила?
— Правда.
— А он тебя не укусил?
— Нет. Ей не до того было.
— Это она?
— Она. И щенная ещё. Брюхо тугое, я рукой почувствовала.
Митя подумал и сказал: «Круто», а потом ушёл. Агафья Тимофеевна слышала, как он в коридоре рассказывает кому-то по телефону: «Моя бабка слепая, прикинь, волка из реки вытащила».
Григорий позвонил в начале марта. Звонил он редко, говорить по телефону не любил, поэтому начал сразу:
— Я по следу прошёл. Она за Чёрный лог ушла, к старым вырубкам. Лёжка у неё там была, потом дальше. Одна ходит.
— Ну и хорошо.
— Агафья, чего хорошего? Если щенная, как ты говоришь, к маю у нас выводок под боком будет, километрах в пяти. Я её возьму, пока снег держит.
Агафья Тимофеевна сидела на Лениной кровати, в чужой комнате, и держала трубку обеими руками.
— Не трогай её, Гриша.
— Ты чего?
— Не трогай. Я тебя прошу.
Он долго молчал, в трубке было слышно, как у него в доме тикают часы, те самые, с кукушкой, которую Степан когда-то чинил.
— Это волк, Агафья, — сказал он наконец. — Не кошка.
— Я знаю, кто это.
— Я ж не для себя. У Семёновых овцы, у Нинки козы. У меня Туман.
— Я знаю.
— Ну и что тогда?
Объяснить она не могла. Может, дело было в том, что она лежала рядом с этой волчицей на льду и слышала, как та дышит. Может, в том, что сама чуть не утонула, и если бы ту теперь застрелили, всё это было бы зря. Она сказала только:
— Не ходи. Пожалуйста.
— Ладно, — сказал Григорий, и по голосу было слышно, что он недоволен. — Не пойду. Но потом не жалуйся.
В апреле Агафья Тимофеевна сказала Лене, что поедет домой.
Лена мыла посуду и выключила воду не сразу.
— Нет.
— Лена, я тут никто. Я тут сижу и слушаю, как у вас лифт ездит.
— Ты тут живая!
— Я и там живая.
— Ты там чуть не умерла! Мама, ты понимаешь, что тебя Григорий Палыч случайно нашёл? Случайно! Если бы он в другую сторону пошёл со своей собакой...
— Пошёл бы в другую, — согласилась Агафья Тимофеевна.
Лена поставила тарелку в сушку так, что та звякнула.
Спорили две недели. Андрей в спор не лез, но однажды вечером Агафья Тимофеевна услышала через стенку, как он говорит: «Лен, ну она же тут чахнет. Ты сама видишь». Лена ответила что-то резкое, а утром сказала матери, не глядя на неё:
— Андрей в мае едет в командировку в вашу сторону, он тебя довезёт. Но звонить будешь каждый день. Не по воскресеньям, а каждый день. И за водой к реке больше не ходишь. Григорий Палыч обещал носить.
— У меня колодец есть.
— Вот к колодцу и ходи.
Григорий встретил их у калитки. Дом был протоплен, на столе стоял хлеб, а у печки два полных ведра. Одно из них было синее, со сбитым боком.
Летом волков в деревне никто не видел. Слышали только, как они выли за логом в августе, но это было далеко, и никто особенно не встревожился. Лена привезла детей на три недели, в июле. Митя ходил к реке, стоял на берегу у старой ивы и спрашивал бабушку, где именно была полынья. Агафья Тимофеевна объясняла: под самой ивой, там, где берег подмыт и течение закручивает. Там всегда плохой лёд, даже в крепкий мороз. Степан говорил, что там ключи бьют со дна.
— Зимой туда не ходи, — сказала она.
— Я зимой тут и не бываю, — сказал Митя.
В октябре волки задрали у Семёновых двух овец прямо в загоне, подкопали под жердями. А через неделю пропал Туман. Григорий нашёл его в лесу за огородами, на следующий день. Агафья Тимофеевна узнала об этом не от него, а от Нины Семёновой, которая пришла за солью и заодно рассказала всё: и про овец, и про собаку, и что Гриша закопал её у себя за баней и два дня ни с кем не разговаривал.
— И главное, он же охотник, — говорила Нина. — Всю жизнь волков бил, у него премии эти областные, грамота висит. А тут как отрезало. Мой ему говорит: Гриша, пойдём, я с тобой, выследим. А он: не пойду, и всё. Спину, говорит, прихватило. Какую спину? Он дрова колет каждый день.
Агафья Тимофеевна отсыпала соли в баночку и ничего не сказала.
Вечером она испекла пирог с капустой и понесла его Григорию. Шла без палки: к его дому она всегда ходила без палки, дорога была простая, вдоль забора.
Он открыл, взял пирог, но в дом её не позвал.
— Не надо было, — сказал он.
— Гриша, я про Тумана...
— Я понял, про что.
— Ты можешь пойти, — сказала она. — Я тебе слово назад отдаю. Иди.
— А ты мне его не давала, — сказал Григорий. — Это я дал. Мне и решать.
Он постоял на крыльце, она слышала, как он переминается.
— Не пойду я. Сказал, значит, не пойду. Только ты не делай вид, будто это ничего не стоит. Он у меня девять лет был.
— Я не делаю.
— Ну и всё.
Он закрыл дверь. Пирог, как потом выяснилось, он съел, и противень вернул через три дня, вымытый.
Нового щенка Григорий взял только следующей весной. Щенок был рыжий, бестолковый, и на цепь его Григорий не сажал, а на ночь забирал в сени.
Прошло почти два года. Волки появлялись нечасто, раз в несколько месяцев: то следы на огородах, то вой за рекой. Семёновы поставили в загоне сетку и провели свет. Нина больше не ругалась, просто иногда говорила: «Гришка наш совсем старый стал, ружьё продал бы уж, раз не пользуется». Григорий ружьё не продавал.
Под Новый год Лена позвонила и сказала, что приедет с детьми на праздники. Зимой они не приезжали ни разу, но Мите было уже тринадцать, и он сам захотел, заявил, что хочет настоящий снег, а не городскую кашу. Андрей остался в городе, у него было дежурство.
Приехали тридцатого. Дом сразу наполнился шумом, мокрыми варежками на печке, запахом мандаринов. Соне было девять, и она за эти два года разучилась водить бабушку за руку, стеснялась теперь. Зато Митя за ужином вдруг сам подвинул ей тарелку и сказал, где хлеб.
Третьего января дети собрались на горку. Хорошая горка была только на том берегу, за рекой, у заброшенной фермы. Туда вела наезженная дорога, по льду, прямо от мостков. Лена была против, но Григорий, зашедший за солью, сказал, что лёд там в метр толщиной и по нему «Нива» Семёновых ездит. Тогда Лена отпустила.
— К иве не ходите, — сказала Агафья Тимофеевна, когда Митя уже натягивал ботинки в сенях.
— Помню, ба.
— Там по дороге обходите. Не срезайте.
— Да помню я.
Лена месила тесто на пироги. Агафья Тимофеевна чистила картошку, на ощупь, быстро, длинной лентой. Прошло, наверное, минут сорок, когда она услышала бег. Бежали двое, не так, как бегут дети играючи: кто-то один плакал на бегу.
Дверь распахнулась. Соня ревела в голос, Митя дышал так, что не мог говорить.
— Там волк, — сказал он наконец. — Мам, там волк на реке.
Лена схватила Соню, ощупала, как будто искала раны. Агафья Тимофеевна положила нож.
— Где? — спросила она.
— На реке. Мы шли, а он стоит. Прямо перед нами. Большой. Стоит и смотрит.
— А вы что?
— Мы стояли. Я Соньку назад потянул. А он стоит. Не идёт и не уходит. Ну и мы назад, сначала шагом, потом побежали. Он за нами не пошёл, я оглядывался.
— Где это было, Митя?
Митя замялся. Он был в том возрасте, когда уже стыдно врать, но ещё не хочется признаваться.
— Ну там... У ивы. Мы срезали немножко. Там по дороге далеко, а так напрямую.
Лена ничего не слышала, кроме слова «волк». Она уже звонила Григорию, и через десять минут он был в доме, а ещё через полчаса пришёл Семёнов с сыном, Виталием, который приехал к родителям на праздники из райцентра. Мужчины стояли в прихожей, не разуваясь, и говорили громко, все сразу.
— Средь бела дня! — говорил Семёнов. — К детям вышла! Это что вообще? Это уже всё, это край.
— Больная, может, — сказал Виталий. — Бешеная. Нормальный волк к людям не выйдет.
— Гриша, — Семёнов повернулся к Григорию. — Ну хватит. Ружьё у тебя есть, я со своим, Виталька. Пока след свежий.
Григорий стоял у двери и мял шапку.
— Ну? — сказал Семёнов. — Опять спина?
— Не пойду, — сказал Григорий.
— Да ты что, Гриша? Дети же!
— Я Агафье обещал, — сказал Григорий. — Два года назад ещё. Что не трону.
В прихожей замолчали. Семёнов посмотрел на Агафью Тимофеевну, потом на Григория, потом опять на неё, как будто не мог решить, кто из них сошёл с ума.
Лена медленно вытерла руки полотенцем.
— Мам. Это правда?
— Правда.
— Ты попросила его не стрелять волка? Того самого? И он два года... И у Нины Васильевны овцы... И собака его...
— Лена.
— Нет, ты подожди. — Лена говорила не громко, но так, что Соня перестала плакать и притихла. — Я тебя из больницы забирала. Я два месяца ночами не спала, я слушала, как ты за стенкой дышишь. А ты... Ты тут с этим волком... Мои дети сегодня... Мама, ты что, волка выбрала?
Агафья Тимофеевна не ответила сразу. Она повернулась к Мите, по звуку определила, где он стоит.
— Митя. Ты точно говоришь — у ивы?
— Ну... да. Почти у самой.
— Он стоял между вами и ивой?
— Мама, какая разница, где он стоял! — крикнула Лена.
— Большая, — сказала Агафья Тимофеевна.
Григорий надел шапку.
— Я схожу гляну, — сказал он. — Один. Ружьё возьму, не бойтесь.
Семёнов хотел что-то сказать, но Григорий уже вышел.
Его не было больше часа. Лена за это время ни разу не заговорила с матерью. Она поставила пироги в печь и забыла про них, их вытащила Агафья Тимофеевна, по запаху. Семёновы ушли домой за ружьями, сказали, что вернутся. Соня уснула на диване прямо в свитере. Митя сидел на табуретке у окна и ковырял ногтем подоконник.
— Ба, — сказал он тихо, чтобы мать не слышала. — Я правда думал, там нормально. Там вроде снег ровный был.
— Там всегда ровный, — сказала Агафья Тимофеевна.
Григорий вернулся, когда уже темнело. Ружьё он поставил в угол у двери, разделся, сел к столу. Лена стояла у печки, скрестив руки.
— Ну? — сказала она.
— Следы ихние я нашёл, — сказал Григорий, кивнув на Митю. — Идут от дороги наискосок, прямо на иву. Метров сорок не дошли. Там волчий след поперёк, стояла она долго, натоптала. А за ней, метров десять, под снегом парит. Лёд там не лёд, корка. Я палкой ткнул, провалилась палка.
Он помолчал.
— Её след вокруг идёт, — сказал он. — Она знает, где плохо. Обошла по краю и ушла за реку, к ферме, а там в лес.
Лена смотрела на него.
— Это совпадение, — сказала она наконец. — Григорий Палыч, вы же охотник. Вы же понимаете, что это совпадение. Волк не будет...
— Не будет, — согласился Григорий. — Я не говорю, что будет. Я говорю, что там было.
— И вы думаете, это она? Та самая?
— Откуда мне знать? Волков мало ли.
— Мало, — сказала Агафья Тимофеевна.
Лена отвернулась к печке. Потом вдруг подошла к Мите, взяла его за плечи, повернула к себе.
— Ты зачем туда пошёл? Тебе же бабушка сказала. Я слышала, как она тебе сказала.
— Я не думал...
— Ты Соньку повёл!
Митя заплакал, впервые за весь день, некрасиво, по-детски, хотя уже был выше матери. Лена обняла его, и так они и стояли, а Григорий смотрел в стол.
Семёновы пришли с ружьями, но Григорий сказал им, что волчица ушла за реку, за ферму, а там снег по пояс, и без лыж и собак её не взять. Семёнов ругался, говорил, что завтра с утра возьмёт у кума снегоход. Виталий сказал, что позвонит в охотобщество. Григорий пожал плечами: звоните.
Утром Семёновы уехали на снегоходе и вернулись к обеду ни с чем. След ушёл за вырубки и дальше, в сторону соседнего района. Больше в эту зиму волков у деревни не видели.
Лена уезжала на два дня раньше, чем собиралась. Вещи она собирала молча, долго, по нескольку раз перекладывала одно и то же. Митя таскал сумки в машину. Соня прощалась с рыжим щенком Григория через забор.
Перед самым отъездом Лена зашла на кухню. Агафья Тимофеевна сидела у стола.
— Мам, я зимой их больше не повезу. Летом — да. Зимой нет.
— Хорошо.
— И звонить я буду каждый вечер, как раньше договаривались. Ты последний год через раз трубку берёшь. Не возьмёшь два дня подряд — я приеду и заберу тебя. И ты меня не остановишь, ни ты, ни Андрей.
— Хорошо, Лена.
Лена постояла. Агафья Тимофеевна слышала, что она хочет сказать что-то ещё, и ждала.
— Я не знаю, что там было, — сказала Лена. — Я не верю в эти... Я не знаю. Но ты мне про Григория Палыча должна была сказать. Тогда ещё. Что он из-за тебя...
— Он не из-за меня. Он сам.
— Мама.
— Ну да, — сказала Агафья Тимофеевна. — Из-за меня.
Лена наклонилась, поцеловала её в макушку, быстро, как целуют на бегу, и вышла. Машина долго не заводилась на морозе, потом завелась и уехала.
На следующий день Агафья Тимофеевна пришла к Григорию.
— Гриша, пойдём к иве. Вешки поставим.
— Сорок лет не ставили.
— А теперь поставим.
Он ворчал, но достал из сарая старые черенки от лопат, пучок жердей, моток красной изоленты, оставшийся ещё от Степана. Пошли вместе. Григорий впереди, она за ним, держась за его рукав. У берега он остановил её.
— Дальше не ходи. Стой тут.
Она стояла на откосе и слушала, как он работает: как стучит пешнёй по льду, отмеряя, где лёд хороший, а где нет, как вбивает жердь в снег, как обматывает её изолентой, как отходит, ругается, возвращается и ставит следующую. Под ивой шумела вода, тихо, как в тот февраль.
Потом Григорий поднялся к ней, тяжело дыша.
— Шесть штук, — сказал он. — Кругом. Теперь и дурак обойдёт.
— Мне не видно, — сказала Агафья Тимофеевна.
— А тебе туда и не надо, — сказал Григорий и взял её под руку, и они пошли домой.







