Марина поняла, что помощи не будет, когда красные огни грузовика растворились между деревьями. До этого в ней ещё держалась тонкая, нелепая надежда: сейчас остановятся, посмеются, вернут документы, скажут, что просто напугали. Но мотор ушёл вниз по зимнику, лес сомкнулся за ним, и мороз сразу стал другим — не погодой, а приговором.
У неё забрали всё, что могло вывести к людям: планшет, компас, лыжи, нож, записи. Оставили только две старые спички и чужие валенки, сунутые одним из бандитов в последний момент — будто жалкая попытка откупиться от собственной вины.
Барсуков даже не оглянулся. Для него дело было закончено: молодая журналистка сфотографировала мешки с золотом под третьей половицей — значит, должна была исчезнуть вместе со своими доказательствами.
К вечеру Марина уже не чувствовала пальцев на левой ноге. Снег проваливался под каждым шагом, лес стоял стеной, а стволы лопались от мороза так сухо, будто кто-то бил палкой по пустым доскам. Она не пошла туда, куда ей указали бандиты. Если они показали просеку — значит, там была не дорога, а смерть.
Ночь она пережила под корнями упавшего кедра. Первая спичка погасла сразу. Вторую Марина зажигала так, словно держала в пальцах не огонь, а последнюю возможность остаться человеком. Маленькое пламя дало ей несколько часов, но не спасение. К утру нога стала чужой, горло саднило, а в голове то и дело звучали голоса, которых не было.
И только собачий лай — далёкий и почти нереальный — заставил её подняться. На ручье она увидела свежий человеческий след: небольшой валенок в галоше. По правилам надо было идти вниз по течению, но след вёл вверх — туда, где между кедрами тянулась тонкая серая нитка дыма.
Марина добралась до зимовья почти на последнем дыхании. У двери лежала лайка, а на пороге стояла сгорбленная старуха — маленькая, жилистая, с лицом тёмным, как кора столетнего кедра. Правый рукав её ватника был пуст и заткнут за пояс. Она смотрела на Марину так, будто ждала именно этой минуты.
И Марина ещё не знала: за неё сейчас вступится та, кого боялась и знала вся округа.
Старуха не спросила ни как её зовут, ни откуда она. Оглядела ноги, лицо, пустые руки и сказала коротко, как собаке:
— В дом. Ногу не три.
Марина хотела сказать, что её бросили, что надо звонить, что под полом лежит золото. Но из горла вышел только сиплый хрип, а старуха уже тянула её за рукав внутрь. Зимовье было низкое и тёмное, и в нём было так жарко, что Марину затрясло сильнее, чем на морозе. Пахло дымом, сырой шерстью и чем-то кислым, то ли тестом, то ли шкурами. В углу гудела печка из железной бочки, над ней на проволоке сохли рукавицы.
Старуха усадила её на нары и одной левой рукой стянула с неё валенок, потом второй. Первый она вдруг поднесла к окну и повертела. Галоша на нём была подклеена грубо, по краю шёл чёрный шов резинового клея.
— Откуда?
— Дали, — выговорила Марина. — Один из них. В последний момент.
— Который? Рыжий, с губой?
Марина кивнула. У одного из бандитов верхняя губа была рассечена старым шрамом, он всё время прятал лицо в ворот. Он и сунул ей валенки. Молча, не глядя.
— Колька, — сказала старуха и бросила валенок к печке. — Я ему эти валенки на шестнадцать лет катала. Ещё двумя руками.
Больше она про валенки не говорила. Налила в таз воды из котла, разбавила снегом из ведра и долго пробовала её локтем, как пробуют воду для младенца. Потом опустила туда Маринину ногу. Сначала Марина ничего не почувствовала. Потом стало так больно, что она закричала и вцепилась в край нар, а старуха прижала её колено своим коленом и держала, пока боль не сделалась тупой и мокрой. Пальцы на ноге были белые, восковые, два крайних уже с синевой.
— Мизинцы, может, и отойдут, — сказала старуха таким тоном, будто речь шла о картошке. — А может, нет. Это не я решаю.
Звали её Ульяна Тимофеевна. Марина узнала это ночью, когда лежала под тяжёлым овчинным тулупом. Лайка Чара пришла и улеглась ей в ноги, прямо на больную, и Ульяна собаку не прогнала: пусть греет. Ещё Марина узнала, что след на ручье был Ульянин. С вечера Чара выла в сторону распадка, где Марина жгла вторую спичку, и утром Ульяна спустилась посмотреть. Никого не нашла и вернулась. Разминулись они часа на два.
— Мне бы позвонить, — сказала Марина, когда снова смогла говорить. — У вас есть связь? Рация? Надо в полицию. У Барсукова в доме, под полом…
— Рация есть. — Ульяна подкинула в печь полено. — На базу промхоза. База в Кедровке. А в Кедровке участковый Гена, который у Барсукова каждый Новый год гусей ест. Кому я по рации скажу? Всей Кедровке и скажу. На этой волне сидят все, кому делать нечего.
— А как тогда?
— Спи.
Марина не спала. Она лежала, слушала, как трещит печь и как на морозе стреляют деревья, и думала о планшете. Двадцать три снимка: мешки, весы, тетрадь с фамилиями и лицо Барсукова в дверях. Последний кадр вышел смазанным, она снимала уже на бегу. Скорее всего, всё это теперь лежало в проруби или в печке у Барсукова. А сама она лежала у однорукой старухи, и доказательств у неё осталось два белых пальца на ноге.
Утром её разбудил мотор.
Снегоход шёл снизу, по ручью, по её следам. Ульяна уже одетая стояла у окна. У стены Марина заметила старый карабин с потёртым ремнём, но Ульяна его не взяла.
— Один, — сказала она. — Лежи.
Марина всё равно встала и допрыгала до окна на одной ноге, держась за стену. Снегоход остановился метрах в сорока. Человек слез и постоял, глядя на дым. Шагнул и опять остановился. Чара уже стояла у двери и рычала низко, без лая. Человек стянул с лица шарф, и Марина узнала рассечённую губу.
Ульяна открыла дверь и вышла на порог, без карабина, в одном ватнике, с пустым рукавом за поясом.
— Коля, — сказала она негромко, но на морозе было слышно каждое слово. — Заходи.
И он зашёл. Марина потом много раз вспоминала эту минуту. Здоровый парень лет двадцати пяти, у которого за пазухой, может, лежал пистолет, а на снегоходе был полный бак и дорога в любую сторону, шёл к избушке, опустив голову, как школьник, которого вызвали к доске. В дверях он снял шапку. Увидел Марину, и лицо у него стало сразу испуганное и настолько облегчённое, что ей сделалось противно.
— Живая, — сказал он.
— Тебя зачем послали? — спросила Ульяна.
Он помолчал.
— Посмотреть.
— Посмотреть на что?
— Ну… где она. — Он мял шапку. — Сан Саныч спросил, откуда валенки. Витёк сказал, что я дал. Ну и… сказал найти и валенки забрать. Чтоб, если её весной найдут, не на тебе были, говорит.
Марина почувствовала, что у неё трясутся руки, и сунула их под тулуп. Выходит, её должны были найти весной. В чужих валенках, которые укажут на Кольку. И Барсуков сообразил это раньше самого Кольки.
— Ну забрал бы, — сказала Ульяна. — А она?
— Я ж не знал, что она живая!
— А если б живая, но еле-еле? На снегоход бы взял? Или валенки снял и обратно?
Колька не ответил. Он сел на чурбак у печки, не спросив разрешения, как садятся в доме, где бывали много раз. Чара перестала рычать и обнюхала его колени. По тому, как он сел и как повела себя собака, Марина поняла, что он бывал здесь мальчишкой, потом подростком, и грелся у этой печки задолго до всякого Барсукова.
Про Ульяну в округе рассказывали разное, и почти всё Марина потом услышала. Говорили, что руку ей отгрыз медведь. Это была неправда: руку ей раздробило в девяносто шестом, когда она одна вытаскивала из-подо льда трактор с лесником. Лесника вытащила, а руку в районной больнице отняли. Говорили, что однажды она три дня гнала по тайге городских браконьеров, которые застрелили её собаку, и вывела их к посёлку пешком, связанных одной верёвкой. Это была правда. Говорили, что каждую весну, когда сходил снег, именно Ульяна находила тех, кто не вернулся с зимы, и знала про каждого, почему он не вернулся. Это тоже была правда. Любить её не любили. К ней шли, когда терялся человек, и боялись встретить её в тайге, если делали то, чего делать не следовало.
— Тёть Уль, — тихо сказал Колька. — Меня ж закопают.
— Её уже закопали, — сказала Ульяна. — Наполовину. Ты ей валенки дал и думаешь, что ей дал? Себе ты их дал. Чтоб потом спать.
Говорила она ровно, без злости, и от этого было только хуже. Колька смотрел в пол.
— Отвезёшь её, — сказала Ульяна. — Не в Кедровку. Через Сухую на трассу, а оттуда в город. И сам с ней пойдёшь в Следственный комитет, и скажешь, как было.
— Там сто сорок километров…
— Бензин есть?
— Есть.
— Ну вот.
Колька долго молчал. Потом поднял голову.
— А про золото я говорить не буду. Хоть режьте. У меня мать на промывке. У Сёмкиных двое, у Лыковых… Там полсела на этом живёт. Прикроют, и тут вообще ничего не будет. Ни работы, ни хрена.
Ульяна посмотрела на Марину.
— Про неё скажешь. Как вывезли, куда бросили, кто что говорил. А про золото — твоё дело.
— Как это его дело? — Марина приподнялась на локте. — Это же всё из-за золота. Меня за это…
— Тебя за это, — согласилась Ульяна. — А им тут жить. Ты из города. Приехала и уехала. Промывку закроют, куда Колькина мать пойдёт? К тебе в газету?
— Они моют незаконно. Вы понимаете, что…
— Понимаю. Сорок лет понимаю. Барсуков пятый. До него Зотов был, до Зотова артель, до артели зэки мыли. Посадишь его, через год шестой придёт. А за тебя его и так посадят. Хватит тебе этого?
Марина открыла рот и ничего не ответила. Колька смотрел на неё так, будто от неё зависела его жизнь. В общем, так оно и было. Марина вспомнила тетрадь с фамилиями. Сёмкины там были, это она помнила точно.
— Посмотрим, — сказала она.
Колька кивнул, будто услышал «да». Ульяна чуть прищурилась и промолчала.
Выехали через час. Ульяна уложила Марину в нарты, привязанные за снегоходом, закутала в тулуп, ногу обмотала сухой портянкой и не туго замотала сверху шарфом. Потом, к удивлению Кольки, стала вставать на лыжи сама.
— Ты куда?
— С вами. До Сухой.
— Зачем?
— Затем, что на развилке ты можешь передумать.
Чару она заперла в зимовье, насыпала ей в миску мёрзлой рыбы и сказала «жди», и собака легла у двери. Ехали медленно. Колька то и дело оглядывался, Ульяна шла на лыжах за нартами, держась за верёвку, и в гору не отставала. Марина лежала на спине и смотрела, как над ней уплывают кедровые верхушки. Иногда нарты подбрасывало, и нога отзывалась так, что она кусала воротник.
У Сухой речки, на бугре, телефон у Кольки ожил: здесь ловила вышка с трассы. Не успел он заглушить мотор, как телефон зазвонил. Колька посмотрел на экран и побелел.
— Он.
— Бери, — сказала Ульяна.
— Чего я ему скажу?
— То, что собирался.
Колька взял трубку. Марина слышала только его половину разговора, но Барсукова ей и не нужно было слышать.
— Да… Нет, нету… Замело там всё, Сан Саныч, я до кедра дошёл, там следов нет… Валенки не нашёл… Да куда она денется, говорю — нету… — Он замолчал, слушая. — На Сухой. Бензина мало, хотел в Кемчуг заправиться… Ну да… Ну понял… Понял, говорю.
Он нажал отбой, посмотрел на телефон и выключил его совсем.
— Спросил, чего меня на Сухую понесло, если бензина полбака было с утра, — сказал он. — Он сам мне заливал.
— Теперь знает, — сказала Ульяна.
— Знает, что я на Сухой.
— Ему хватит.
Колька сел на сиденье снегохода и закрыл лицо руками. Посидел так немного. Марина думала, что сейчас он развернётся, и, судя по тому, как Ульяна стояла, та думала о том же. Но Колька отнял руки от лица, натянул шарф и дёрнул стартер.
Ульяна подошла к нартам, наклонилась и поправила тулуп у Марины на груди.
— Дальше сами. К ночи я дома буду. — Она помолчала. — Ногу в тепле не держи возле печки, если где остановитесь. И водки не пей, если дадут. Кольке тоже не давай.
— Спасибо, — сказала Марина. Слово вышло неловким и слишком маленьким.
— Потом скажешь, — ответила Ульяна, развернула лыжи и пошла назад по их же следу, не оглядываясь.
До трассы добрались в сумерках. У придорожного кафе стояли две фуры и уазик-буханка. Колька занёс Марину внутрь на руках, усадил на пластиковый стул и долго стоял рядом, не зная, куда себя деть. Буфетчица, полная женщина в фартуке с котятами, посмотрела на Маринину ногу и без единого вопроса вызвала скорую. Марина попросила у неё телефон и позвонила главному редактору, Олегу Витальевичу. Номер она помнила наизусть, потому что два года набирала его каждое утро.
— Ты где? — закричал он. — Мы тебя со вторника ищем! Мать твоя всех на уши подняла…
— Олег Витальевич, — сказала Марина. — Слушайте меня, пожалуйста. Не перебивайте.
Он не перебивал. Когда она договорила, он помолчал и сказал:
— В полицию там не звони. Сиди. Я сам.
Скорая увезла её в соседний район, в больницу, где хирург посмотрел на пальцы и сказал то же, что Ульяна, только длиннее: подождём, через неделю будет видно, что живое, а что нет. Колька поехал в той же скорой, сидел на откидном сиденье и держал её сумку, хотя сумки у Марины не было, был только пакет, который дала буфетчица. На следующий день из города приехал следователь, молодой, гладко выбритый, с усталыми глазами, по фамилии Шестаков.
Сначала он долго говорил с Колькой в коридоре. Потом пришёл к Марине, сел у кровати, положил на колено папку и задал тот вопрос, который она ждала с самой Сухой речки:
— За что вас вывезли?
Марина посмотрела на дверь палаты. Колька сидел на банкетке в коридоре, и в щель ей был виден его ботинок.
Можно было сказать: не знаю. Или: я писала про лесозаготовки, наверное, из-за этого. Шестакову хватило бы Колькиных показаний и её ноги. Она подумала о Колькиной матери на промывке, которую ни разу не видела. Подумала об Ульяне: как та шла в гору за нартами, держась за верёвку одной рукой. И о тетради с фамилиями, о весах и о том, как Барсуков даже не оглянулся.
— Я сфотографировала золото, — сказала она. — У него в доме, в сенях, под третьей половицей от порога. Мешки. Весы. Тетрадь, где записано, кто сколько сдал.
Шестаков поднял бровь и записал.
— Фотографии сохранились?
— Нет. Планшет забрали.
— Кто-то ещё это видел?
— Ваш свидетель в коридоре. Но он не скажет.
— Он уже не сказал, — кивнул Шестаков. — Говорит, вас вывезли, потому что вы снимали лес. Ладно. Разберёмся.
Он ушёл. Минут через десять в палату заглянул Колька. Он ничего не спросил, но по его лицу Марина видела, что Шестаков тоже спросил его ещё раз, и уже по-другому. Колька постоял в дверях и сказал:
— Я думал, ты…
И не договорил. Ушёл по коридору, потом на лестницу. Больше Марина его в больнице не видела.
Обыск у Барсукова провели через три дня. Под третьей половицей от порога лежали свежие опилки и больше ничего. Половицу, судя по всему, недавно поднимали, а гвозди забили новые, блестящие. Шестаков потом рассказал Марине по телефону, что соседи видели, как во вторую ночь после Сухой у Барсукова до утра горел свет в гараже и дважды выезжала машина. Куда, никто не знал. Ну или знали, но не сказали.
Барсукова всё равно задержали: покушение на убийство. Колькиных показаний хватило, а когда Витька, второго из грузовика, свозили в город и показали ему Колькин протокол, Витёк заговорил тоже. Про лес, про кедр и про то, что Сан Саныч сказал «пусть сама дойдёт куда-нибудь». Про золото молчали оба. Кольку оформили не свидетелем, как он надеялся, а соучастником, правда, с явкой с повинной и под подписку о невыезде. Марина узнала это от Шестакова и долго потом держала телефон в руке, не зная, кому звонить.
Мизинец и соседний палец на левой ноге ей отрезали на девятый день. Хирург сказал, что ходить она будет нормально, только баланс придётся учить заново и первое время лучше с тростью. Мать привезла из города тапки на размер больше и расплакалась, увидев повязку. Марина утешала её и одновременно, на коленях, в ноутбуке Олега Витальевича писала текст.
Текст вышел длинный. Про зимник, про две спички, про кедр, про след на ручье. Про Ульяну она написала несколько строк, без фамилии и без Кедровки, просто «женщина, которая промышляет в этой тайге сорок лет». Про золото написала честно: что видела, где и как.
Олег Витальевич читал при ней, в больничном коридоре, потому что в палату его не пустили в уличной обуви. Дочитав, снял очки.
— Кусок про золото уберём.
— Нет.
— Марин. — Он потёр переносицу. — У тебя нет ни одного снимка. Изъятия нет, обыск пустой. Есть твои слова, а Барсуков у нас пока только обвиняемый, не осуждённый. Его адвокат подаст на нас на пять миллионов, и выиграет, между прочим. Про покушение печатаем, там материалы дела. А золото… когда будет что-то, кроме половицы с опилками, тогда и напишем.
Она спорила ещё полчаса. Кусок убрали.
Статья вышла в конце января. Её перепечатали, Марине звонили с федерального канала и приглашали на эфир, она отказалась. В феврале Шестаков позвонил ещё раз, уже не по делу, а, как он сам выразился, «для информации». Марину показания про золото он передал куда положено, и на промывку под Кедровкой нагрянула проверка из Росприроднадзора вместе с полицией из края, не с участковым Геной. Лицензии у промывки не оказалось. Её опечатали, технику арестовали. Сорок человек остались без работы в посёлке, где другой работы не было.
— Вы же этого хотели, — сказал Шестаков. Непонятно было, спрашивает он или просто говорит.
— Да, — сказала Марина.
В начале марта, пока держался зимник, она поехала в Кедровку. Сама не могла бы объяснить зачем. Олег Витальевич дал редакционную «Ниву» и сказал, что если она там застрянет, он её уволит. Нога в ботинке ныла на каждой кочке, трость лежала на пассажирском сиденье. Кедровка оказалась обычным посёлком: две улицы, магазин, клуб с заколоченной половиной окон, пилорама. У магазина стояли мужики, курили и все как один проводили «Ниву» глазами.
Ульяна к тому времени уже вышла из тайги, сезон кончился. Дом её стоял на краю, последним перед лесом, с высоким забором из горбыля. Когда Марина подъехала, Ульяна колола во дворе щепу на растопку, маленьким топориком, одной рукой: полено она ставила на колоду и прижимала коленом. Чара вылетела к калитке, узнала Марину, завиляла хвостом и заскулила.
Ульяна положила топорик и подошла. В калитку она её не позвала, и Марина осталась стоять снаружи.
— Приехала, — сказала Ульяна.
— Я хотела сказать спасибо. Тогда не получилось.
— Сказала.
Они постояли. Мимо проехал трактор, тракторист высунулся из кабины и посмотрел на них, дольше, чем нужно.
— Пальцы как? — спросила Ульяна.
— Два отрезали. Хожу.
— Ну и хорошо. Мог и Колька без ног остаться, если б не довёз.
— Как он?
— Живёт. На пилораму взяли, по знакомству. Дадут ему, наверно, условно. — Ульяна помолчала. — Верка теперь в Кемчуг ездит, в столовую полы мыть. Два часа в одну сторону на попутках. Сёмкины в город подались. Лыковы пока сидят, ждут, может, откроют. Не откроют.
— Я про золото не написала, — сказала Марина. — Его вырезали.
— А следователю сказала.
— Сказала.
— Ну вот.
Марина ждала, что Ульяна скажет что-нибудь ещё, но та молчала. Чара тыкалась носом в щель калитки.
— А вы бы промолчали? — спросила Марина. — На моём месте?
— Я на твоём месте не была. Я на своём сорок лет. — Ульяна посмотрела куда-то поверх Марининой головы, в сторону магазина. — Ты ему тогда «посмотрим» сказала. Колька в этом «посмотрим» услышал «да». А я слышала, что не да.
— И не сказали ему?
— А он бы тогда повёз?
Марина не нашлась что ответить. Ульяна нагнулась, почесала Чару за ухом и выпрямилась.
— Ты сюда больше не езди, — сказала она. — Не потому что я злая. Про меня и так уже говорят, что я городскую привела. Мне с ними жить. Ты своё написала, Барсукова посадят, промывку закрыли. Чего хотела, то и есть.
— Я не хотела, чтобы Колькина мать…
— Никто не хотел. — Ульяна взялась за калитку, но не закрыла её. — Езжай, пока светло. Держись колеи, в объезд у Сухой не лезь, там уже промоины. Лесовозы пошли, увидишь фары — прижимайся вправо и стой, пока не пройдут.
Она вернулась к колоде, поставила полено, прижала его коленом и расколола. Больше на калитку она не смотрела.
Марина развернула «Ниву» у забора и выехала из Кедровки мимо магазина, где мужики по-прежнему курили. У Сухой она не свернула в объезд, хотя там было короче. Два раза навстречу шли лесовозы, и оба раза Марина прижималась вправо и стояла, пока они не проходили. На этот раз она ехала туда, куда ей сказали.







