Вернувшись домой и сбив замок, самоуверенный свёкор застыл на пороге.…
Галина Петровна уже застегнула чемодан, когда приказала Оксане вымыть только что натопленную баню. Невестка придержала тяжелый живот и тихо напомнила, что находится на девятом месяце беременности, но свекровь лишь отмахнулась. Степан Васильевич, который двадцать лет прослужил в пожарной охране, прекрасно понимал, чем опасна раскаленная парилка, однако демонстративно отвернулся к окну.
Как только Оксана переступила порог с ведром холодной воды, дверь за её спиной закрылась. Снаружи звякнула щеколда, щёлкнул навесной замок, а в маленьком окошке появилось довольное лицо свекрови.
— Будешь знать, как нашему сыночку нервы трепать.
Галина Петровна прикрепила к двери заранее приготовленную записку, разгладила её ладонью и направилась к такси. Степан Васильевич задержал взгляд на бане, над которой ещё поднимался дымок, но промолчал. Через несколько минут калитка закрылась, и машина увезла супругов в санаторий на целую неделю.
Во время отдыха на их телефоне несколько раз высвечивался незнакомый городской номер. Степан Васильевич хотел ответить, но жена каждый раз сбрасывала вызов, уверяя, что невестка просто пытается привлечь к себе внимание. Он снова уступил и постарался выбросить тревожные мысли из головы.
Когда такси наконец остановилось возле дома, во дворе стояла необычная тишина. На калитке висел чужой замок с бумажной биркой. Степан Васильевич выхватил из-под навеса топор, одним ударом сбил дужку и поспешил к бане.
Дверь оказалась неплотно закрыта. Он медленно положил ладонь на холодную ручку, потянул её на себя и переступил порог.
Подняв глаза, самоуверенный свёкор застыл на месте…
Потолка над парилкой не было. Сквозь чёрные лаги виднелось белое сентябрьское небо, а по стене, там где раньше висели веники, шли вверх широкие языки гари — от самого пола, от угла у топки. Окошко было выбито наружу, вместе с рамой; осколки лежали в лопухах со стороны огорода. Дверь висела на одной петле, щеколда вырвана с куском доски, и по внутренней стороне двери — глубокие косые засечки, десятка полтора, будто кто-то долго и неумело бил в одно место чем-то коротким. Зольный совок валялся под лавкой с загнутой в бок ручкой.
Степан Васильевич стоял и читал это так, как читал двадцать лет: очаг в предбаннике, низко, у стены, выгорание вверх воронкой, значит горело недолго, минут пятнадцать, потушили водой, вон и след от рукава по траве, и разобранные, раскиданные вилами обгорелые доски. Он читал и понимал, что ему не надо ничего объяснять, что он уже всё знает, и стоял ещё, потому что двинуться значило начать что-то делать.
С двери, с уцелевшего верхнего угла, свисал мокрый обрывок бумаги. Он снял его двумя пальцами. Половина строчки, рука Галины, крупные буквы с нажимом: «...откроем, когда верн...» Он сложил обрывок вчетверо и положил в нагрудный карман куртки. Зачем — сам не знал.
— Ну и что она тут устроила, — сказала за спиной Галина Петровна. Она стояла с сумкой в руке и смотрела на выгоревший угол так, как смотрят на чужую бесхозяйственность. — Печку, что ли, водой заливала? Ковш где?
Через забор их уже разглядывала Тамара Ильинична, соседка, в халате и резиновых сапогах.
— Явились, — сказала она без здравствуйте. — А я думала, вы вообще не приедете. Мы Пашкой ножовкой ту дужку пилили, слышите? Пилили! Она в окошко кричит, дым идёт, а замок ваш висит. У меня три доски в заборе обуглились, между прочим, и шифер лопнул.
— Где Оксана? — спросил Степан Васильевич.
— В Николаевке, где. Родила она в ту же ночь. Мальчик. Роман приезжал, замок вам на калитку повесил, велел: приедут — пусть мне звонят, в дом не заходят. А вам с района звонили, и участковый приходил дважды. Трубку-то кто не брал?
Галина Петровна поставила сумку.
— Ты, Тамара, не лезь. Она сама заперлась, дура, изнутри. Щеколда упала.
— Ага, — сказала Тамара Ильинична. — Изнутри. Навесной.
Она ушла, и слышно было, как хлопнула её калитка — с оттяжкой, чтобы им было слышно.
В доме пахло закрытым и остывшим. Галина Петровна распахнула окна, поставила чайник, вымыла руки и села к столу, положив перед собой обе ладони, как будто собиралась считать. Считать она умела. Она сорок лет вела дом, огород, козу, отпуска мужа, его сутки через трое, его медали и его молчание, и вырастила Романа практически одна, и никогда его не ударила, ни разу, гордилась этим.
— Слушай сюда, — сказала она. — Я её не запирала. Я думала, она в дом ушла. Ты сам видел: она в бане с ведром, я в дом, потом такси. Замок как висел, так и висел, я его накинула и всё, я не знала, что она там.
— Ты ей в окошко говорила, — сказал он.
— Ничего я не говорила.
— Галя.
— Ничего. Я. Не. Говорила. — Она произносила это медленно, отдельными словами, и он вдруг понял, что она не врёт ему. Она уже въехала в свою версию и живёт в ней. — А ты вообще у машины стоял. Ты ничего не видел. Так и скажешь.
Он посмотрел на её руки, на подушечки пальцев, стёртые от земли, и не ответил. За окном был двор, сбитая топором дужка чужого замка в траве, и дальше — чёрный угол бани.
Участковый пришёл утром, молодой, с папкой в пакете, потому что дождь. Он спрашивал вежливо и записывал долго. Галина Петровна говорила ровно, повторила, что думала, будто невестка в доме, что предупреждала её сто раз не топить в её положении, что вообще они не в ладах из-за города: Оксана тянула Романа в Николаевку, требовала съёмную квартиру и кредит, устраивала скандалы, за две недели до этого сын ночью уехал из дома, весь белый, и матери потом ничего не сказал.
— Степан Васильевич, а вы?
Он сидел в углу на табуретке, сцепив пальцы. В сенях капало из умывальника.
— Я к калитке шёл, — сказал он. — Такси ждало. Я не видел.
Участковый записал. Галина Петровна за его спиной наливала чай.
Потом Степан Васильевич вышел, дошёл до бани, сел на порог и сидел там долго, пока не начало темнеть. Он двадцать лет вытаскивал людей из мест похуже этого. Он знал, что бывает с человеком в такой парилке через час, знал по протоколам, по вызовам, по одному деду в Ольховке, которого они выносили втроём. Он всё это знал, когда стоял у окна и смотрел на грядки, и когда прошёл мимо двери, на которой висел замок, и когда сел в такси.
В Николаевку они поехали через день, автобусом. В роддом Галину Петровну не пустили дальше вахты, и это решил не врач, а Роман, который вышел в куртке поверх халата и встал в проходе.
— Домой езжайте, — сказал он.
— Ромочка, я внука хоть...
— Мама. — Он сказал это так, что она замолчала. Роман был крупный, с отцовскими плечами, и говорил всегда мало, и в этом они были похожи, только у сына это выходило тяжело, а у отца — никак. — Она первые сутки в реанимации была. Не она, ребёнок. Сейчас нормально. Вес маленький, но нормально. Мишка.
Галина Петровна достала из сумки пакет — там были вязаные носочки, распашонки, банка сгущёнки. Роман пакет не взял.
— Ты знал, сколько там градусов, — сказал он отцу. — Ты в пожарке двадцать лет. Ты в актовом зале в школе рассказывал, я сидел на третьей парте.
— Ромка...
— Ты и тогда в окно смотрел. Когда меня в сарай за трояк по алгебре. Я стучал, а ты в окно.
Он повернулся и ушёл в отделение. Галина Петровна ещё постояла с пакетом, потом аккуратно свернула его и убрала.
— Наговорила ему, — сказала она в автобусе. — Вот увидишь, она через месяц его выпотрошит и бросит.
Степан Васильевич смотрел в стекло на убранные поля.
Следователя звали Никитин, он был лет тридцати пяти, с красными глазами и вечным телефоном, и в кабинете у него пахло растворимым кофе. Он вызвал Степана Васильевича в четверг и говорил с ним сначала о пожаре — толково, потому что заключение уже пришло: очаг в предбаннике, причина — тлеющие головни, вытащенные из топки на пол.
— Она печь тушила, — сказал Никитин. — Дверцу открыла, поленья вытащила, водой из ведра. Одно откатилось под лавку. Потом дым, она окно выбила рамой, стеклом руку порезала, кричала. Соседи пилили дужку девять минут, по звонку в сто двенадцать.
— Правильно тушила, — сказал Степан Васильевич. — Первое дело — источник.
Никитин посмотрел на него внимательно и переложил бумаги.
— Потерпевшая утверждает, что вы оба стояли у окошка. Что вы смеялись и что вы придерживали дверь снаружи.
— Нет, — сказал он.
— То есть не придерживали.
— Не придерживал. И не смеялся. Я к машине шёл.
— Она утверждает, что слышала ваш голос. Что вы сказали: «поостынет — поумнеет».
— Не говорил я такого.
Никитин потёр лицо.
— Вот и я думаю, что не говорили. И это, между нами, очень плохо. Потому что если она в одном месте прибавила, защита за это место и потянет. У меня из объективного: замок, показания соседей, звонки, которые вы не приняли, и записка, которой нет. Всё это доказывает, что дверь была заперта. Это никто и не спорит. Ваша жена говорит: не знала, что человек внутри. Понимаете разницу?
Степан Васильевич понимал. В нагрудном кармане куртки лежал сложенный вчетверо обрывок, он таскал его девятый день и трогал через ткань раз по двадцать в сутки.
— Могу я подумать, — сказал он.
— Думайте, — сказал Никитин.
Дома Галина Петровна белила потолок в летней кухне. Она белила его каждый сентябрь, и никакое следствие этого порядка не отменяло. Вечером она попросила его записать: вес три двести, рост сорок девять, Михаил. Записала сама, в календарь на стене, и обвела.
А в субботу приехал Роман — один, на своей «Ладе», с монтажной сумкой, привычно свернул к сараю и только потом вспомнил, зачем приехал. Оксану с ребёнком он привёз к её матери в Николаевку, в двухкомнатную, где кроме них жили сестра с мужем.
Они сели на кухне втроём, и Роман сказал то, чего Степан Васильевич не ждал.
— Мам. Я говорил с Оксаной. Она напишет, что мы примирились и она ничего не имеет. Следователь сказал, суд может прекратить.
Галина Петровна поставила чашку.
— А ей за это что?
— Деньги. Те, что у тебя на книжке отложены. Нам первый взнос за квартиру не собрать, а в съёмной с грудным мы до Нового года протянем и всё. — Он говорил ровно, как человек, который всё посчитал на бумаге. — И вы к нам не приезжаете. Год. Потом посмотрим.
— Продаёшь мать, — сказала Галина Петровна, но без злости, а как бы примеряя.
— Я мать вытаскиваю. Ей пять лет по этой статье, беременная. Ты понимаешь слово «пять»?
— Я не знала, что она там!
— Мам. — Роман положил ладони на стол. — Ты знала. Я тебя всю жизнь знаю. Ты меня в сарай сажала и в окно смотрела, я в щёлку видел твоё лицо. Но я не хочу, чтобы тебя судили. Я хочу, чтобы ты просто уехала к тёте Вале и мы все дышали.
Он повернулся к отцу.
— Ты скажешь, как говорил участковому. Что ничего не видел. Один раз скажи. Тебе один раз надо.
Стало слышно, как в сенях капает из умывальника — он так и не поставил новую прокладку.
— А Оксана? — спросил Степан Васильевич.
— А что Оксана? Она третью неделю не спит. Её вызывают, она рассказывает, потом лежит лицом к стене. Ей не суд нужен, ей квартира нужна и чтобы её оставили в покое.
Всё было разумно. Всё складывалось, как складывается хорошо подогнанная рама: сын получал квартиру, жена — свободу, невестка — деньги и покой, а он — ничего, кроме одного «не видел», которое уже и так сказал, и повторить было даже не грехом, а просто вторым разом.
Он лёг в ту ночь и не спал, и слышал, как за стенкой не спит Галина. Утром он надел ту же куртку, взял из шкафа паспорт и пошёл к автобусу.
Никитин был в кабинете, ел булку над клавиатурой.
— Я вас не вызывал.
— Я сам, — сказал Степан Васильевич.
Он вынул из нагрудного кармана обрывок и положил на стол, разгладив ладонью — точно тем же движением, каким Галина разглаживала записку на двери бани.
— Это с двери. Её рука. Она написала заранее, за час. И она с ней говорила через окошко. Я стоял у сарая, метрах в шести, я слышал каждое слово. Она сказала: будешь знать, как нашему сыночку нервы трепать. Потом повесила замок и пошла к такси. Я мимо двери прошёл и замок видел.
Никитин перестал жевать.
— Вы понимаете, что вы сейчас меняете показания?
— Понимаю.
— И понимаете, что вы сами становитесь фигурантом? Вы присутствовали, вы знали о её состоянии, вы по профессии обязаны были понимать опасность и уехали. Оставление в опасности — это как минимум. Могут и как соучастие расценить, это уж как пойдёт.
— Понимаю.
Никитин отложил булку и вытер руки о салфетку.
— Зачем?
Степан Васильевич посмотрел на стену, где висела схема района.
— Я не за неё пришёл, — сказал он. — Я за себя. Я не могу второй раз в окно.
Никитин достал бланк.
Это заняло три часа, и ещё раз в понедельник, и ещё раз через неделю, с очной ставкой, на которой Галина Петровна впервые за сорок один год не смотрела на мужа вообще — ни разу, ни искоса, ничего. Она сидела прямо, отвечала коротко, а когда следователь зачитал его показания, сказала только:
— У него давление. Он путает.
Обоим предъявили. Ей — то, о чём говорил Роман, ему — статью попроще, но настоящую, с подпиской о невыезде и вызовами, и с фамилией в бумагах, которые ходили по райотделу, где его знали, где половина пожарной части в Николаевке когда-то ходила у него в подчинении.
В сельмаге Витька Пахомов, с которым он двенадцать лет отработал в одном расчёте, взял его за локоть у кассы.
— Мог бы и промолчать, Степан. Своя же жена.
— Мог, — сказал он.
— Ей же теперь...
— Ей же теперь, — согласился он и понёс хлеб домой.
Роман приехал в тот же вечер и разговаривал с ним во дворе, не заходя. Он не кричал. Он стоял, засунув руки в карманы, и говорил ровно и очень быстро, и от этого было хуже, чем от крика.
— Ты чего добился? Мать под суд. Себя под суд. Оксана теперь свидетель по двум делам, её ещё год будут дёргать. Денег нет, квартиры нет, к весне нас с этой съёмной попросят. Ты хоть посчитал, кому от твоей честности легче стало? Мне? Ей? Мишке? Тебе одному, батя. Тебе одному стало легче.
— Мне не легче, — сказал Степан Васильевич.
— Тогда зачем?
Он не умел отвечать на такие вопросы. Он никогда не умел говорить, всё нужное в его жизни говорила Галина, а он двадцать лет докладывал по рации короткими фразами: подан ствол, кровля вскрыта, пострадавший один.
— Затем, что она сидит и верит, что была права, — сказал он наконец. — Если вы ей за это заплатите, она до смерти будет верить, что была права. И тебя будет в сарай сажать. Внука.
Роман посмотрел на него как на постороннего.
— Мишку она в сарай не посадит. Она его вообще не увидит.
Он уехал, задев бампером столб калитки.
Галина Петровна собрала вещи через две недели, к тётке Вале в Ивановку, семь километров, разрешение у следователя взяла сама, по телефону, не сказав мужу. Она перебрала бельё, оставила ему в морозилке шесть литровых банок борща, вымыла полы во всём доме и подписала на банке с крупой: «манка, 21 год, не бери». В дверях остановилась.
— Я тебе одного не прощу, — сказала она. — Не суда. Ты сорок лет молчал, я и думала — характер. А ты, значит, всё это время считал. Копил.
— Ничего я не копил, Галя.
— Копил, — сказала она и ушла к дороге, где её ждал племянник на «Газели».
Баню он разобрал сам, за девять дней, потому что стоять она уже не могла, а нанимать было не на что. Обугленные венцы сложил у забора, три доски и лист шифера Тамаре Ильиничне поменял, она приняла как должное и всё равно всем рассказывала свою версию, в которой главной была ножовка.
«Ниву» он продал в конце октября мужику из Заречья, торговался плохо, отдал дешевле, чем стоила. Деньги отвёз в Николаевку, в конверте, и оставил на кухне у тёщи Романа, потому что Роман в тот день был на объекте. Позвонил из автобуса и сказал: там, под сахарницей.
— Это что, откуп? — спросил Роман.
— Это на взнос. Мать своих не даст теперь, ей адвокат.
Роман помолчал и сказал: ладно. Не спасибо, а ладно, и это было честно.
Вещи из дома они забирали в ноябре, в субботу, на грузовой «Газели» с шофёром. Кроватка, коляска, два тюка, ящик с инструментом Романа, летние стулья. Степан Васильевич таскал вместе с ними, и никто ему не мешал таскать. Оксана сидела в машине с ребёнком, потому что было холодно и сыро. У неё через всю ладонь шёл розовый шов, поперёк, некрасивый, и она всё время придерживала им конверт с одеялом.
Когда всё погрузили, она опустила стекло.
— Степан Васильевич.
Он подошёл, вытер руки о брюки.
— Мне следователь сказал, что вы сами пришли, — сказала она. — Я не знаю, что теперь про вас думать. Я неделю в бане вашей была не в бане, я там... — Она поправила одеяло и не договорила. — Я вас видеть не могу. Но вы стойте на своём. До конца стойте, не переписывайте потом.
— Не перепишу, — сказал он.
Она посмотрела на него, потом чуть подвинула конверт, так что стало видно круглое красное лицо со сползшей шапочкой.
— Михаил, — сказала она. И, когда он потянулся, качнула головой: — Не сейчас.
Стекло поднялось. «Газель» пошла по колеям к трассе, «Лада» за ней, и на повороте у сельмага обе скрылись.
Он вернулся во двор, приладил на калитку старую дужку — топором сбитую, но ещё годную, — и пошёл к дому. Телефон в сенях зазвонил, когда он снимал сапоги. Галина.
— Мне повестка на восемнадцатое, — сказала она. — И пальто зимнее в шифоньере, коричневое. И валенки.
— Передам с автобусом, — сказал он. — Утренним. Скажу водителю, чтоб в Ивановке отдал.
— Не забудь ремень к пальто, он отдельно висит.
— Не забуду.
Она положила трубку первой. Он постоял в сенях, потом достал из-под умывальника ключ на двенадцать и наконец поставил новую прокладку, чтобы не капало.



