Вместо этого дверь открыла моя мачеха, посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «Он умер в прошлом году. Теперь этот дом принадлежит мне».
Я ничего не ответил.
Я тихо отправился на городское кладбище искать его могилу, даже не представляя, что смотритель вложит мне в ладонь старый железный ключ... и прошепчет слова, которые разрушат всё, во что я верил.
Первое, что Наталья сказала мне после моего возвращения из колонии, — отец умер.
Второе — чтобы я больше никогда сюда не приходил.
Она стояла в дверях в шёлковом халате моего отца и лениво крутила в руке бокал шампанского, словно последние годы были для неё сплошным праздником.
Несколько секунд я просто не мог выдавить ни слова.
За её спиной дом казался почти прежним. Ореховая лестница всё так же изгибалась к верхнему этажу. В прихожей тикали старые напольные часы. Над камином по-прежнему висела фотография, где мы с отцом держали улов после рыбалки.
Только моё лицо на снимке было повёрнуто к стене.
Наталья заметила мой взгляд.
— Ну что... тюрьма тебя не пощадила.
Я крепче сжал потрёпанную спортивную сумку. В ней помещалось всё, что у меня осталось.
— Где отец?
Она даже не задумалась.
— Умер в прошлом году. Сердечный приступ. Теперь всё здесь моё.
Эти слова ударили тяжелее, чем я ожидал.
— Почему мне никто не сказал?
— А зачем? Тебя осудили за кражу денег из его компании. Ты его уничтожил.
— Я не украл ни копейки.
— Суд решил иначе.
Сзади послышались шаги.
В коридор вышел Максим. На его запястье были дорогие часы моего отца.
Он оглядел меня так, будто я был незваным человеком в собственном прошлом.
— Уходи, пока соседи не заметили, что ты вернулся.
Я посмотрел в сторону отцовского кабинета.
— Мне нужны только его личные вещи.
Наталья скрестила руки.
— Здесь больше нет ничего твоего. По завещанию отец оставил всё мне.
Потом она приблизилась и добавила тише:
— Перед смертью он наконец понял, кто ты на самом деле.
Три года назад эти слова раздавили бы меня.
Теперь они лишь подтвердили ощущение, которое появилось сразу после того, как я переступил порог.
Что-то не сходилось.
Я не спорил.
Не угрожал.
За три года я хорошо усвоил одну вещь: иногда человек рассказывает о себе намного больше, когда уверен, что ты не станешь сопротивляться.
— Понятно, — сказал я.
Они явно ожидали другого.
Крика. Скандала. Может быть, угроз.
Я просто развернулся и ушёл.
К вечеру я добрался до городского кладбища и начал проходить ряд за рядом, читая фамилии на памятниках.
Прошёл час.
Потом второй.
Имени отца не было нигде.
Возле старой каменной часовни стоял пожилой смотритель. Он некоторое время наблюдал за мной, а потом вдруг окликнул:
— Андрей Шевчук?
Я резко остановился.
— Откуда вы знаете моё имя?
Смотритель не ответил сразу.
Он расстегнул потёртую куртку, достал из внутреннего кармана старый железный ключ, перевязанный выцветшей лентой, и несколько секунд держал его между пальцами.
— Ваш отец оставил это у меня примерно за полгода до своей смерти.
У меня участился пульс.
— Зачем?
Смотритель посмотрел в сторону одинокого склепа под большими деревьями.
— Он сказал: если вы когда-нибудь вернётесь, я должен передать ключ лично вам.
Я протянул руку.
Смотритель вложил холодный старый ключ мне в ладонь и отпустил его...
А потом подошёл ещё на полшага и сказал негромко, будто боялся, что услышат деревья:
— Он знал, что деньги взяли не вы. Он сам мне это сказал. Вот на той скамейке сидел и сказал.
Я стоял и смотрел на ключ.
Ключ был мне знаком. Длинный, кованый, с квадратной головкой — такие делали ещё при заводе, под старые навесные замки. Я знал, от чего он.
Но услышанное шло мимо ключа.
— Что значит — знал?
Николай Фёдорович — так он представился позже — снял кепку и стал вертеть её в руках.
— То и значит. Я в такие дела не лезу. Он приходил сюда каждую субботу, к жене вашей матушке. Мы разговаривали. Человек больной, ему поговорить надо было.
— И что он ещё говорил?
— Что вы сидите не за своё.
Я спросил, где отец.
Смотритель повёл меня не туда, где я ходил два часа, а в старый квартал, к третьему ряду от ограды. Там стояла серая стела с фотографией моей матери. Шевчук Ирина Павловна. Рядом, в землю у бортика, была вбита железная табличка, выкрашенная белым, и на ней от руки, по трафарету: Шевчук Павел Игоревич, дата смерти — одиннадцатое апреля прошлого года.
Подзахоронение. Ни портрета, ни выбитого имени на камне. Табличка, какие ставят на год, пока делают гравировку.
Гравировку так и не сделали.
— Народу было мало, — сказал смотритель, глядя куда-то в сторону. — Жена, сын её, и ещё двое. Батюшку не звали.
Я сел на бортик и просидел, наверное, минут двадцать. Смотритель ушёл и вернулся с пластиковой бутылкой воды, поставил рядом и опять ушёл.
Странно, но плакать не хотелось. Хотелось есть, и это было стыдно.
Ночевал я в хостеле на Привокзальной, семьсот рублей за койку, шесть человек в комнате, один из них храпел с присвистом. Я лежал и считал, сколько времени займёт дорога до Кордона. Автобус двадцать третий до конечной, потом пешком километра два вдоль берега.
Отец держал там лодочный бокс. Номер семнадцать, кооператив «Волна». Мы ездили туда всё моё детство и половину взрослой жизни. Замок он не менял никогда, потому что, по его словам, воровать там нечего, а замок хороший, ещё дедов.
Утром я купил сим-карту, две булки и пошёл на автобус.
Кооператив просел за три года. Половина боксов стояла с выбитыми окнами, на воротах висели объявления про взносы. У шлагбаума сидел мужик в камуфляже, узнал меня не сразу, потом кивнул:
— Андрюха. Ну ты чё, вернулся?
— Вернулся.
— Отец-то помер.
— Я знаю.
Он больше ничего не спросил, и я был ему за это благодарен.
Замок на семнадцатом боксе заело, я полчаса поливал его машинным маслом из чужой канистры и дёргал, пока он не сдался. Внутри пахло бензином и сырой доской. Лодка стояла на прицепе, накрытая брезентом, мотор снят и завёрнут в одеяло. На верстаке аккуратно, в ряд, лежали ключи — отец всегда раскладывал инструмент так, будто завтра проверка.
Сейф был там же, где и всегда: в углу, обшитый доской, так что казался частью верстака. Я думал, ключ от бокса, а он оказался и от сейфа тоже — отец приварил под него личину ещё тогда, когда я был школьником.
В сейфе лежали: папка с бумагами, тетрадь в клеточку, книжка члена кооператива, конверт, деньги.
Деньги я пересчитал первым, потому что был человеком без копейки. Один миллион сто тысяч рублями, в банковских упаковках и просто резинками, и шесть тысяч долларов сотками.
Потом я сел на ящик и открыл конверт.
«Андрей. Если ты это читаешь — значит, я не успел.
Деньги из "Стройпути" брал я. Восемь миллионов четыреста. "Ремтехснаб" был оформлен на тебя, подписи твои, ты их ставил не читая, потому что я просил не читать. Я тогда думал, что закрою дыру за полгода. Максим обещал отдать с площадки, у него всё крутилось, потом перестало крутиться.
Когда Гурьев пошёл в полицию, я не спал три ночи и всё равно ничего не сделал. Мне шестьдесят четыре, второй инфаркт, я сказал себе, что тебе дадут условно, первый раз, характеристики, я найму адвоката. Потом сказал себе, что в колонии ты выживешь, а я нет. Наталья говорила мне то же самое, но решал я, и не сваливай на неё, это моё.
Я написал тебе два письма, ты их получил. Остальные сжёг, потому что их нельзя было отправлять.
Дом я перевёл на Наталью в девятнадцатом, чтобы его не забрали по иску. Завещание тоже на неё, она мне десять лет жена, и без дома она никто. Эллинг с девятнадцатого года твой, взносы платил я, книжка в сейфе. В папке всё, откуда шли деньги и куда уходили, с числами. Делай с этим что хочешь. Я не прошу прощения, за такое не просят.
Отец».
Я перечитал письмо четыре раза.
Первое, что я почувствовал — облегчение. Дурацкое, стыдное облегчение: я не сошёл с ума, я действительно не брал.
Потом стало хуже.
Все три года у меня в голове жил человек, который бился за меня и не смог. Я его придумал и на нём держался. Я держался на нём в карантине, в промзоне, на свиданиях, которых не было. А человек этот каждую субботу ездил к маме на кладбище, разговаривал со смотрителем и складывал мне в сейф деньги.
Я вышел из бокса и долго стоял у воды. Ветер гнал по берегу пустые бутылки и куски пенопласта.
Мачеха с её халатом и шампанским из головы просто выпала. Она мне была теперь никто.
Через два дня я записался на приём к Гурьеву.
Виктор Степанович принял меня в той же конторе на Заводской, только вывеску поменяли и поставили турникет. Он постарел, отпустил живот, стал носить очки. На меня посмотрел так, как смотрят на неприятный, но неизбежный пункт в расписании.
— Ну садись. Вышел?
— В понедельник.
— По УДО?
— Да.
Он побарабанил пальцами по столу.
— Андрей, если ты пришёл просить, чтобы я тебе долг простил, то я скажу как есть. Восемь двести. Решение есть, лист у приставов. Ты сейчас на работу официально не выйдешь — половину будут снимать. И я его отзывать не собираюсь, потому что это мои деньги, я их не в карты проиграл.
Я положил папку на стол.
Он не стал сразу открывать. Сначала снял очки, протёр, надел, и только потом начал листать. Листал минут пятнадцать, молча. На одной странице задержался долго — там были платёжки на «Максимум-Авто», за услуги, которых никто никому не оказывал.
— Это откуда?
— От отца. Он оставил.
— Где?
— В лодочном боксе.
Гурьев усмехнулся, коротко и невесело.
— В лодочном боксе. Ну Пашка.
Он закрыл папку и положил на неё ладонь.
— Ты понимаешь, что я и так это знал?
— Догадывались.
— Знал, — сказал он. — Я тебя двадцать лет знаю, ты в десятом классе у меня на базе летом краску таскал. Я сразу понял, что не ты. Только следователю я это не объясню, а если бы объяснил, он бы Пашку посадил, а мне не Пашка нужен был, мне нужны были деньги. Я тогда сказал себе: у них семья, они между собой разберутся. Они разобрались. Тобой.
Я не ответил.
— Ты чего хочешь-то? — спросил он.
— Снимите с меня лист.
— А мне что?
— Бумаги забирайте. И я подтвержу что угодно, где угодно. У Натальи дом, у Максима площадка на Северной и вторая в районе. Восемь двести с меня вы будете десять лет тянуть по пятнадцать тысяч, а с них возьмёте.
Гурьев откинулся в кресле.
— С Натальи по наследству я мало возьму, она вовремя всё на себя переписала. Дарение девятнадцатого года я, честно говоря, вряд ли свалю. А вот к Максиму я зайду хорошо, тут ты прав. Там и сроки не вышли, и фирма живая.
Я достал из сумки пакет и поставил на стол.
— Здесь миллион сто и шесть тысяч долларов. Отец собрал. Это ваше.
Он долго смотрел на пакет.
— Ты это сейчас серьёзно?
— Да.
— Это даже не пятая часть.
— Я знаю.
Гурьев встал, прошёл к окну, постоял, потом вернулся и сел.
— Дурак ты, Андрей. Тебе жить не на что.
— Мне не на что жить с восемью миллионами на шее.
Он позвал бухгалтера, велел принять деньги по расписке и вызвал юриста. Юрист пришёл через десять минут, молодой, в свитере, и стал объяснять, что взыскатель вправе отказаться от взыскания и отозвать исполнительный лист, и что это не отменяет приговора.
— Приговор — это отдельно, — сказал он мне. — Судимость с вас так не снимут. Для пересмотра нужны новые обстоятельства, а письмо покойного — это, к сожалению, не доказательство, это бумага. Если по «Максимум-Авто» пойдёт уголовное дело и там всё вылезет, тогда можно пробовать. Но это годы.
— Понял, — сказал я.
Гурьев проводил меня до турникета и на прощание сказал:
— Придёшь ко мне на базу — возьму сварщиком. Не потому что жалко. У меня людей нет.
Я сказал, что подумаю, и не пришёл. Не из гордости. Просто не смог.
Устроился на металлобазу на Кирпичной, резка, погрузка, сорок восемь тысяч. Снял комнату в частном доме у бабки на Луговой, за восемь, с отдельным входом и печкой. Купил телефон за четыре, матрас, кастрюлю, электрочайник, шесть ложек в упаковке — меньше не продавали.
Через три недели пришло письмо от приставов: производство окончено в связи с отказом взыскателя. Я держал этот листок в руках дольше, чем письмо отца.
Про Максима я узнал от мужиков на базе раньше, чем от кого-либо ещё: на Северной площадке была проверка, потом обыск, потом площадка закрылась.
Он приехал ко мне на Кордон в четверг, к вечеру. Я как раз перебирал мотор. Он влетел в бокс, встал в проёме, и я увидел, что отцовских часов на нём больше нет.
— Ты понимаешь, что ты сделал?
— Понимаю.
— Ни хрена ты не понимаешь. Мать до суда не дотянет, у неё давление двести.
— У неё давление двести с девяносто девятого года.
Он шагнул ко мне и толкнул в плечо. Я не ответил. Он толкнул ещё раз, сильнее, я отставил ногу и не сдвинулся, и он отступил сам, потому что бить меня по-настоящему он не собирался — он приехал забрать папку.
— Отдай бумаги.
— У меня их нет. Они у Гурьева с прошлого месяца.
Он сел на ящик, на тот самый, и вдруг заговорил тихо, как будто мы были нормальными людьми.
— Андрей. Я не просил его брать эти деньги. Я просил кредит подписать, поручительство. Он сам сказал — не связывайся с банком, я так дам. Он всегда всё сам решал, а потом получалось, что все вокруг виноваты.
— Он тебе площадку закрывал, а сел я.
— Он тебя любил больше всех, — сказал Максим. — Он про тебя говорил, пока ел, пока телевизор смотрел, пока помирал. Меня от этого трясло. Ты сидел, а я ему таблетки носил, и он смотрел на меня и говорил про тебя.
Он посмотрел на меня и добавил:
— И не делай из него мученика. Он всё понимал. Он просто выбрал себя.
Тут он был прав, и это было самое противное в том вечере.
Он уехал. Я закрыл бокс и пошёл по берегу до конечной, потому что последний автобус ушёл, а идти было хорошо.
Наталья позвонила в начале декабря. Голос был ровный, как у диспетчера.
— Нам надо поговорить.
— Говорите.
— Не по телефону.
Мы встретились в кафе у автовокзала, она заказала чай и не пила его. Шубу не сняла. Я смотрел на её руки и думал, что три года назад она красила ногти каждую неделю, а теперь нет.
— Ты ко мне пришёл за его вещами, — сказала она. — Я тебе их отдам. Все. Фотографии, документы, часы.
— Хорошо.
— И ты напишешь Гурьеву, что я про эти деньги ничего не знала.
Я поставил стакан.
— Не напишу.
— Ты же знаешь, что я не знала.
— Я знаю, что вы знали. Отец написал, что вы ему то же самое говорили — что мне дадут условно.
Она сжала губы.
— Он был больной человек. Он бы не выдержал ни следствия, ни колонии, ни дня. И я сделала то, что сделала бы любая жена. Тебе двадцать девять было. Ты молодой, ты выжил. Он бы умер в СИЗО.
— Может быть.
— «Может быть», — повторила она. — Ты сидишь тут и осуждаешь меня, а я его пять лет из больниц вытаскивала. Где ты был, когда ему в четырнадцатом стент ставили? В Питере, на своей работе.
Мы помолчали.
— Дом придётся продавать, — сказала она уже другим тоном. — Максиму нужен адвокат, а хороший стоит как машина. И Гурьев подал ещё что-то, я не разбираюсь, там три иска.
— Продавайте.
— Тебе совсем всё равно?
— Мне нужен был отец, — сказал я. — Дом мне не нужен. Я в нём жить не смогу.
Она достала из сумки платок, не развернула его, убрала обратно.
— Он в последний год совсем плохой был, — сказала она. — Речь после удара вернулась, а ходить толком нет. Таксиста нанимал, Рустама, тот его на кладбище возил. Я говорила — куда ты, гололёд. Он всё равно ездил.
— Почему на камне нет его имени?
Она посмотрела в стол.
— Гравировка тридцать восемь тысяч. Я в мае заказывала, потом отменила. У меня тогда счёт арестовали по его долгам, я не знала, за что хвататься.
Я не стал спрашивать, за что она хваталась, когда покупала шампанское. Смысла не было.
Заявление о пересмотре я написал в январе, сам, от руки, на четырёх листах, приложил копию письма отца и копии платёжек, которые снял ещё до того, как отдал папку. Ответ пришёл через полтора месяца: оснований недостаточно, письмо не является новым обстоятельством в смысле закона, а по делу «Максимум-Авто» расследование продолжается.
Я написал второй раз, уже с адвокатом, за двенадцать тысяч. Адвокат честно сказал, что шансы появятся, только если Максиму предъявят то самое, и что раньше следующей зимы там ничего не будет.
Я решил, что подожду. Ждать я умею.
В марте я перетащил в бокс печку-буржуйку, пробил трубу через верхний венец, положил на пол старые двери и переехал. В кооперативе так живут четверо, никому это не интересно. Витёк со шлагбаума приносит иногда картошку, а я ему варю мотор, когда трещит.
Одиннадцатого апреля, в годовщину, я поехал на кладбище с ведром и краской. Табличку я перекрасил и написал по трафарету заново, ровнее. Гравировку заказывать не стал, хотя деньги уже были. Не потому что не хотел. Просто пока не мог решить, что должно быть выбито на камне рядом с маминым именем, кроме имени.
Наталья привезла коробку в мае, к обеду, на такси. Дом уже продали, она переехала в двушку на Мира. Коробка была большая, из-под телевизора, перетянутая скотчем в три слоя.
Она поставила её на землю у ворот бокса и не пошла внутрь, хотя я не запрещал.
— Тут всё. Альбомы, папки его, орден дедовский, часы. Часы Максим сдавал в ломбард, я выкупила.
— Спасибо.
Она посмотрела на воду, на лодку, на трубу, торчащую из моей крыши.
— Ты здесь живёшь, что ли?
— Пока да.
— Он этот эллинг любил больше дома, — сказала она. — Я ему говорила: Паша, тебе шестьдесят, какая рыбалка.
Я взял коробку. Она была тяжёлая, и я поставил её обратно, чтобы перехватить снизу.
— Андрей, — сказала она. — Он тебя любил.
— Я знаю.
Я занёс коробку в бокс, поставил у верстака и не стал открывать. Вышел обратно, потому что она всё ещё стояла и такси уехало.
— До шлагбаума вас проводить? Там дорогу размыло.
Она кивнула. Мы дошли молча, метров триста. У шлагбаума она вызвала машину, и я пошёл назад, потому что в шесть утра мне на смену, а мотор всё ещё стоял разобранный.







